У ГАЙОВИЧЕЙ

Район расположения нашей бригады охватывал Калиновик, Фочи, Горажду, Чайниче, Борие, Праче и доходил до отрогов Яхорины. До нашего прихода на этой территории действовало около тысячи четников. Теперь они добровольно перешли на сторону партизан. Роты и взводы нашего батальона разместились в населенных пунктах Мосоровичи, Яжиче, Елашац и Влаоле, готовясь к операции против итальянского гарнизона в Калиновике.

Моя рота находилась во Влаоле. Это село располагалось на холмистом плоскогорье, и его жители занимались преимущественно скотоводством.

Со стрех домов до самой земли свисают огромные ледяные сосульки. У нас, в бревенчатой избе, настоящий деревянный пол, в углу стоит кухонная плита, на которой наряду с деревянной посудой есть и эмалированная, поэтому комната выглядит необычно, почти по-городскому. Дом этот принадлежит старому Перо Гайовичу, который рано овдовел и сам вырастил двоих сыновей. Перо радушно встретил гостей, положил в горячую духовку баранину, а уж потом продолжил свою работу в скотнике.

Рота установила свои станковые пулеметы на возвышенности перед селом. Для усиления нам выделили еще один немецкий станковый пулемет из белградского батальона. Наводчиком этого пулемета был серб из Ясеноваца Велько Миладинович (Попо), учившийся перед войной в Загребском медицинском институте. Помощником у Велько был Томо Коичич из Сотонича. До войны Коичич работал сапожником.

Здесь, в селе, мы продолжали политическую учебу, начатую в Средне. В качестве учебного пособия использовали «Историю Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)». Учеба давалась бойцам нелегко: часто им приходилось заниматься усталыми и в холодных сараях, к тому же общеобразовательный уровень слушателей был далеко не одинаков. Но руководитель группы всегда стремился как можно доходчивее излагать учебный материал. Он обстоятельно рассказывал нам о положении русского крестьянства при царизме, о русско-японской войне, о забастовках трудящихся в Петрограде и о провокационной роли попа Гапона, объяснял значение ленинских идей в борьбе со стихийностью и умалением роли сознательного элемента в революционном движении.

Напрягая внимание, мы слушаем своего преподавателя и ждем, когда начнется опрос. На некоторых из нас голос преподавателя действует убаюкивающе. Леко, Мирко и Владо после разъяснения очередного раздела стали осматривать аудиторию, чтобы найти тех, кто никак не может заставить себя сосредоточиться. Двое бойцов из последней смены караула, положив головы на ладони, делают вид, что глубоко задумались, а в действительности спят, скрытые спинами сидящих впереди товарищей. Такое отношение некоторых товарищей к занятиям Крсто расценивал как пережиток крестьянской отсталости. «Нам легче поставить на карту жизнь, чем решиться на систематический, упорный труд», — говорил он.

Часовые, патрулировавшие между позициями станковых пулеметов Вуйошевича и Миладиновича, выстрелами подняли роту. Стоял холодный ясный день. Из снежной дали, на расстоянии около двух километров, откуда-то со стороны Калиновика, брели стрелковые цепи итальянцев. Их темные фигурки четко выделялись на фоне ослепительно белого снега. Наводчики установили прицелы пулеметов для стрельбы на максимальную дальность. Несколько наших очередей остановили двигавшуюся массу. Не отвечая на наш огонь, итальянцы скрылись за холмом, а затем отошли в Калиновик.

Однажды утром во время урока наш командир, пожилой учитель Секуле Вукичевич, хлопнув себя по лбу, вдруг вытащил свои карманные часы и посмотрел на них. Оказывается, он забыл выслать смену Велько и Томо, которые мерзли на холодном ветру за селом. Когда их сменили, Велько и Томо заняли места ушедших товарищей и как ни в чем не бывало стали слушать. Такая дисциплинированность невольно оказывала влияние на других, особенно на тех, кто был склонен к мелочным обидам.

Вступив в 1-ю пролетарскую бригаду, мы, разумеется, не стали сразу настоящими бойцами и не освободились полностью от своих недостатков. Однако уже само решение принять участие в освободительной борьбе свидетельствовало и о наших достоинствах и одновременно раскрывало перед нами необъятные возможности для совершенствования характера. Мы были единодушны, считая, что эта кропотливая работа над собой имеет огромное значение. Она помогла понять нашим товарищам, как много еще нужно сделать, чтобы добиться правильных взаимоотношений во взводах, ротах и в бригаде в целом. Мы с энергией взялись за это дело, и каждый из нас вносил в него свою лепту.

Случалось, что усталые, голодные, намерзшиеся и невыспавшиеся бойцы с раздражением реагировали на крепкую солдатскую шутку, считали ее оскорбительной и на первом же партийном собрании делали из этого настоящую трагедию. Но те же чрезмерно восприимчивые люди в других обстоятельствах показывали себя настоящими героями. Они первыми выходили из строя, если требовались добровольцы для опасного задания, они смело бросались на врага, словно жизнь для них ничего не стоила, но в то же время надолго запоминали какую-нибудь мелкую обиду, особенно если она каким-то образом была связана с мечтами о нашей будущей свободе.

Крсто, Мирко, Владо, Батрич и Войо приложили немало усилий, чтобы заставить нескольких бойцов, в числе которых был и я, вести записи о прошедших боях и других событиях. Вскоре у нас набралось немного материала о Романии, Игмане и Добравине. Их отредактировали, перепечатали на машинке и вместе с несколькими подходящими иллюстрациями поместили в первом номере ротной газеты. Между тем Томо Коичич часто корпел у окошка над тетрадью, сочиняя драмы и очерки из довоенной жизни рабочих. Нередко возле него собирались в плотный кружок бывшие гимназисты и студенты, чтобы побеседовать о литературе.

В это время в 3-м крагуевацком батальоне случилось чрезвычайное происшествие. В штаб пришла местная жительница и заявила о пропаже шерстяной шали. Личному составу батальона приказали построиться. После вопроса, кто взял шаль, из строя немедленно вышел один боец, которому шаль понадобилась для того, чтобы обернуть босые ноги: иначе он не мог ходить по снегу. Его приговорили к расстрелу. Получив последнее слово, боец высказал единственную просьбу: чтобы в его расстреле не участвовали воины из его роты. Даже перед смертью он беспокоился о том, чтобы не омрачать жизнь своим товарищам…

Из наших мастерских, работавших в Фоче и Горадже, а также от женщин-антифашисток с освобожденных территорий приходили к нам посылки с брюками, гимнастерками, шерстяными носками и другими необходимыми нам вещами. Помню, как трудно нам было разделить первую посылку. Ротный комиссар Леко Марьянович, сидя на пне перед домом, озабоченно покручивал свои пожелтевшие от табака усы и, глядя на сверток, жаловался бойцам:

— До чего же низко я, старый коммунист, опустился, если вынужден делить это тряпье.

Товарищи как могли утешали его, доказывая, что ведение хозяйства — это важнейшее политическое дело, но он никак не мог успокоиться. Вместо того чтобы самому разделить имущество, он попросил подойти тех бойцов, у которых одежда была в самом плачевном состоянии. Наступила тишина. Все смотрели друг на друга, но к свертку никто не подходил. Занятые более важными делами, мы не особенно обращали внимание на то, как мы одеты и обуты. Начались перешептывания, уговоры, каждый вместо себя предлагал товарища, утверждая, что, хотя у него самого брюки или гимнастерка в заплатах, их все же носить можно. Было похоже, что нам так и не удастся разделить вещи. Но в этих отказах и взаимных уговорах крылось и нечто другое, а именно: наше огромное богатство, заключавшееся во взаимном внимании и уважении. Видя, что дело так не пойдет, Марьянович по своему усмотрению роздал одежду.

Ночью батальон покинул село, чтобы итальянцы, находившиеся в Калиновике, не заметили нашего передвижения. Борясь с ветром, проваливаясь в заметенные снегом ямы, мы преодолели горы и после полуночи достигли Обаля — деревушки у шоссейной дороги, ведущей к Улогу. В то время Верховный штаб планировал расширить занимаемую нами территорию в западном направлении и установить более тесную связь с силами народно-освободительного движения в Герцеговине и западной части Боснии. В деревне не светилось ни одно окно. Стояла тишина, которую изредка нарушали лай собак, пение петухов да шум Неретвы, протекавшей внизу, в ущелье.

Хамида и меня определили в дом у шоссе, обсаженного дубами. Мы постучались. Внутри зашуршала солома, стукнул деревянный засов. В дверях появился старик в нижнем белье, со свечой в руке. Он молча пропустил нас в просторную прихожую с земляным полом. В очаге под дубовыми поленьями краснел жар, а вокруг очага, укрывшись ряднами и суконными одеялами, спали люди. Старик провел нас в комнату, где на деревянных кроватях и полу спало еще по крайней мере человек десять домашних. Немного свободного пространства оставалось возле самой двери, и мы, не раздеваясь, улеглись там и сразу же погрузились в сон.

Около десяти часов утра нас разбудили и пригласили к завтраку. Открыв глаза, я увидел наклонившегося над нами бородача в черной мохнатой шапке, надвинутой до самых бровей, а на ней — неумело вылитые из свинца череп и перекрещенные кости. Расстояние до наших винтовок, оставленных в углу комнаты, показалось мне огромным, но улыбка, прятавшаяся в густых усах и бороде незнакомца, и голос, торопивший нас к завтраку, пока не остыл кофе, казалось, не таили в себе угрозы.

Мы встали, молча привели себя в порядок. За столом, возле окна, сидели, поглядывая на нас, еще несколько бородачей в суконных куртках и таких же мохнатых шапках. Красивая, словно только что сошедшая с картины, написанной Чермаком[8] по старым черногорским мотивам, девушка с переброшенным через плечо полотенцем, неся перед собой глиняный горшок с теплой водой и мыло, вывела нас из комнаты умываться. Когда она отправилась в дом, чтобы снова набрать воды, Хамид бросил на меня быстрый взгляд и тихо сказал, чтобы я называл его здесь именем Йово. Я ответил, что мне не просто запомнить это имя, к тому же мы еще нигде и никогда не скрывали, кто мы есть. Что же касается этих бород и кокард, то я посоветовал ему сразу же после завтрака доложить об этом в штаб.

— Говорю тебе, называй меня Йово, — отрезал Хамид. — Повторяй в мыслях и запомни: Йово!

Мне вспомнился мой родственник Петр. Это имя легче было запомнить, и в самый последний момент — девушка с наполненным водой горшком уже подходила к нам — я успел шепнуть ему: «Буду называть тебя Петром».

Мы, партизаны, особое внимание обращали на наши отношения с мирным населением. Наше поведение, как и вся наша борьба, не было чьим-то личным делом: недостойное поведение одного бойца бросало тень на всю 1-ю пролетарскую бригаду.

Завтрак прошел в теплой обстановке. Чувствовалось, что все в доме старались как можно лучше встретить гостей. На столе появились две большие чашки очень сладкого кофе с молоком, тарелка с сыром и ломти пахучего ячменного хлеба. Митра, хозяйка дома, высокая женщина уже в летах, дважды в течение завтрака наполняла наши чашки. «Вы — солдаты, ячменного кофе хватит на всех», — приговаривала она при этом. А бородачи, умело обходя вопросы, связанные с военной тайной, по-дружески расспрашивали нас, откуда мы и кто у нас остался дома.

После завтрака Хамид ушел в штаб, а я вышел на улицу прогуляться и посмотреть село. На каменистой земле у самого края ущелья стояло несколько домиков. В центре деревни красовалась церковь. В соседнем дворе крестьянин обрабатывал топором бревно. Я направился к нему. Из дома вышла хозяйка с ощипанной курицей в руках, а следом за ней шел наш Бечир, неся ребенка, завернутого в пеленки. Я почувствовал, как грудь моя переполнилась внезапно нахлынувшей радостью и силой. Опьяненный этим радостным чувством, я отвернулся, сделав вид, что рассматриваю улицу, а в действительности для того, чтобы скрыть минутную слабость, от которой повлажнели мои ресницы. Мне представилось, что ребенок в руках Бечира — это символ уже завоеванной, еще по-детски неокрепшей нашей свободы.

— Видишь, — задорно сказала, подходя ко мне, хозяйка, — у меня не то, что у Гайовичей. Я не допущу, чтобы мой партизан кормился у меня на дармовщину. И мужу, и ему нашлась работа. Пусть они сами зарабатывают себе на хлеб.

На улице появился Хамид, вернувшийся из штаба. Он рассказал, что тепло встречают партизан не только Гайовичи, но и вся деревня от мала до велика. А что касается живущих у Гайовичей мужчин с кокардами на шапках и длинными бородами, так это беженцы из Борача и люди из сельской охраны, а настоящих четников здесь нет. В заключение Хамид сказал, что достаточно будет объяснить этим людям, кто носит такие знаки, и все будет в порядке.

Вернувшись в дом, мы сразу же начали разговор, но издалека, чтобы не испортить уже установившиеся хорошие отношения. Вначале я подчеркнул, что четническое движение в первую мировую войну мы называем прогрессивным, потому что оно было направлено против австро-венгерских оккупантов и имело немало общих черт с нашим народно-освободительным движением. Но в этой войне, подхватил мою мысль Хамид, четники перешли на сторону оккупантов, изменили интересам народа в Сербии, Черногории и Романии. Как могут четники защищать народ от погромов, усташей, если они вместе с усташами служат одним и тем же господам? Слушая горячие, страстные слова Хамида, который объяснял, чего хотят оккупанты, и доказывал необходимость противопоставить им все патриотические силы, я испытывал гордость за своих товарищей.

Наши хозяева, сметливые горцы, отвечали нам вежливо и осторожно, с похвалой отзывались о своих руководителях. Затем выяснилось, что кокарды на их шапках предназначались лишь для того, чтобы обмануть четников и усташей и спасти село от погромов.

В беседе затронули все вопросы — от зимовок для скота до положения на Восточном фронте. Бородачи незаметно один за другим покидали комнату и через некоторое время возвращались, побритые и подстриженные, без прежних знаков на своих мохнатых шапках. Перед домом, прямо на снегу, заработала «парикмахерская». «Четники» сменяли один другого на трехногом табурете, вокруг которого росла гора волос. Перед обедом с гор пришел миловидный молодой бородач Саво Гайович. Увидев, что происходит возле дома, он попросил, чтобы и его побрили. Я уговаривал его не делать этого, уж очень шла парню борода. О людях, говорил я ему, в конечном счете судят не по внешности, а по уму и их делам.

— Все равно, она мне надоела, — стоял на своем Саво. — Когда я иду по селу, все на меня смотрят как на белую ворону. Время такое, дорогой Радоя, что сначала смотрят на бороду и лишь затем — в душу.

Нас радовало то, что мы так быстро и непринужденно сближаемся с местными жителями. Я сказал Хамиду, что это сближение — вполне естественный процесс, но в ответ на меня обрушился поток рассуждений:

— Какая естественность? О чем ты говоришь? Тебе известно, сколько стоит такая естественность? Сегодня естественным состоянием в гитлеровской Германии считается фашизм. Если бы коммунисты долгие годы до начала войны не просвещали наш народ, увидел бы ты тогда, какой бы она была, эта естественность!..

Как-то местные крестьяне услышали, что мы называем некоторых наших товарищей «попами» (а среди нас действительно находились бывшие ученики Цетиньской духовной семинарии: Страдо Бойович, Милан Обрадович и другие), и начали нам жаловаться, что в селе из-за войны многие дети растут некрещеными. Теперь, по мнению крестьян, наступил благоприятный момент, и им следует воспользоваться. И наших «попов» начали атаковать просьбами. По разрешению штаба батальона обряд крещения проходил в сельской церкви, правда, без необходимой церковной утвари, но это крестьян не тревожило. Главное, чтобы были прочитаны соответствующие данному случаю молитвы. Страдо возвращался после крещений отягощенный многочисленными дарами. Продукты, рубашки, носки немедленно делились в роте.

В Обале ощущалось приближение весны. В ущелье, где протекала Неретва, подул теплый морской ветерок. Снег заметно осел, сделался серым. Ночью мы с Хамидом, озябшие, в промокшей одежде и обуви, спешили к дому Гайовичей после многочасового патрулирования и осмотра дорог, ведущих к Улогу. По ту сторону ущелья, где находились усташи, раздавались ружейные выстрелы.

В комнатах у Гайовичей было сильно натоплено, и в тепле клонило ко сну. Здесь собирались молодые женщины и девушки и из большой семьи Гайовича, и из беженцев. Нередко они садились рядом с нами и начинали прясть, распевая песни, или просто о чем-нибудь рассказывали. Если же мы, сильно уставшие за день, укладывались спать, кто-нибудь из них сбрасывал с нас рядна и щекотал голые пятки. Часто не помогало и это, и тогда они укоризненно говорили:

— Ну что за кавалеры! Все спят да спят, даже пошутить как следует не умеют.

Хамид очень серьезно реагировал на эти шутки. Отогнав остатки нарушенного девушками сна, он всерьез начинал им объяснять, что сейчас, когда идет война, вовсе не время для таких шуток. Разве можно, мол, так шутить, если рота каждую минуту может получить приказ выступать в поход? Трудно сказать, когда будет у нас время для подобных шуток!

— Вы порядочные люди, — вмешивалась в разговор женщина средних лет, — как и наши парни. А вот четники хватают всех подряд, словно завтра конец света. Бог да поможет таким, как вы.

Кто знает, сколько бы еще продолжался этот наш тихий праздник в семье Гайовича, если бы однажды по моей вине не произошла крупная неприятность, которая в один миг испортила настроение хозяев и нарушила хорошие отношения, установившиеся в этом доме. Как-то на рассвете Хамид разбудил меня на смену. Не обнаружив своих портянок на печке, где они обычно сушились, я спросонок, забыв о «Петре», обратился к Хамиду по настоящему его имени. Согнувшись возле печки, я продолжал поиски, но тут Хамид пнул меня кулаком в бок, и я понял, что совершил оплошность. Однако было уже поздно: люди в комнате проснулись, слышалось покашливание. Когда мы вышли из дома, Хамид набросился на меня с упреками:

— Что ты наделал, сумасшедший?!

— Но ведь никто не слышал, — слабо возразил я виноватым голосом. — Все спали.

Мне и самому хотелось в это верить, и слабая надежда теплилась во мне. Но когда я вернулся с дозора, в доме вместо обычного веселого гомона воцарилось угрюмое молчание.

Хамид одиноко сидел у окна и читал. Беженцы из Борача молча сновали по комнатам, время от времени тяжело вздыхая. Мы с Хамидом для них больше не существовали. Удрученный, я вышел на улицу. Там ко мне подошла старушка, тоже из беженцев, и скорбным голосом проговорила:

— Зачем ты, Радоя, привел к нам в дом турка? (В Герцеговине «Радоня» означает «вол», поэтому местные жители немного изменили мое имя, наверное, боясь, что в противном случае я могу обидеться.) Что же ты натворил, негодник? Чем мы, несчастные, перед тобой провинились?

— О каких турках ты говоришь, тетка? — ответил я ей вопросом на вопрос. — Да будь он даже и турком, если он партизан, значит, он мой товарищ, а сегодня это все равно что родной брат. Разве мы скрываем, что в наших рядах сражаются люди разной веры и разных национальностей? А иначе мы не могли бы стать армией нового типа…

— Напрасно ты мне все это рассказываешь, Радоя. Могу ли я забыть, сколько наших людей легло от их ножей в сырую землю?!

— Давайте не будем смотреть на все это глазами только сербов, взглянем несколько шире, — сказал я и начал рассказывать женщине о бесчинствах четников, которые они творили прошлой зимой в селе у Соколца в Романии.

Мы расстались каждый при своем мнении, но видно было, что эта женщина искренне хотела понять меня и поверить мне.

Подошел Хамид и беспомощно развел руками.

— Можно было обойтись и без «Петра», — опередил я его. — Ты сам во всем виноват. Оставайся мы самими собой, не было бы этой неприятности.

Отношения с хозяевами дома восстанавливались бы, наверное, очень долго, если бы нам не помог случай, каким явился наш второй поход на Улог.

Каждый раз, когда мы шли на задание, хозяева в изобилии снабжали нас продуктами. Вечером перед построением батальона старая борачанка попросила меня и Хамида немного задержаться. Захватив лучину и нож, она поднялась по лестнице и скрылась в темноте и дыму на чердаке. Вскоре она появилась снова, держа в руках половинку лепешки и кусок говяжьей ветчины. Она спустилась вниз и, отдышавшись, передала мне лучину, а сама на крышке сундука разделила продукты и протянула нам: меньшую часть Хамиду, а большую — мне. Я молча вернул ей свою долю и направился к выходу. Она догнала меня, схватила за плечи и заглянула в лицо, ожидая объяснений. Я сказал ей, что у нас с Хамидом все поровну: и хлеб, и мясо, и опасность, которая в одинаковой мере подстерегает нас под Улогом.

— Ей-богу, лопни мои глаза, если я видела в дыму, как режу.

Может быть, действительно дым был тому виной, но я сразу вспомнил, как она реагировала, когда узнала национальность Хамида. Я должен был поступить именно так, потому что считал бо́льшие куски поблажкой за то, что я не мусульманин. Женщина взяла куски, которые я ей вернул, и быстро исправила свою ошибку: отрезала немного ветчины от моей доли и положила в сумку Хамида. Затем она вытерла руки о передник и, как в прошлый раз, когда мы шли в бой, проводила нас до выхода, перекрестила и, словно приказывая судьбе, прошептала:

— Боже, пусть они вернутся живыми!

Напрасно пытались мы пробиться в ту ночь через горные ущелья. Приходилось идти по воде, которая во многих местах затопила шоссе. Переправиться через Неретву нам не удалось. Промокшие, усталые, мы на рассвете вернулись в то же село. Но теперь меня и Хамида разместили не у Гайовичей, а в домике за церковью, у одинокой старухи. Она встретила нас почти враждебно, пробормотав что-то невнятное на наше приветствие. Ломая пальцы, она бесцельно металась по комнате и злобно, как сыч, ухала:

— Ох, беда, беда!

Этот голос раздражал, словно падающие на голову холодные капли воды, но мы не знали, как прекратить это.

— Ох, беда, беда! И когда все это кончится? Ох, беда, беда!

Она блуждала по комнате, стонала, причитала, и я с грустью вспомнил о тех прекрасных днях, проведенных в доме Гайовичей. В бессильной злобе я начал повторять за ней ее причитание, но это нисколько не смутило старуху. Теперь слышались два голоса — мой насмешливый и ее искренне отчаянный. Наконец мы не выдержали и пожаловались ей, что мы голодны и промокли, однако надеемся, что она не уморит нас голодом.

— Что я вам могу приготовить? Ох, горе мне с вами! Да вы сами посмотрите! Что найдете, то и ваше.

— Мы не четники и не усташи, чтобы шарить по чужим чердакам, — ответил ей Хамид. — Сюда нас направил сельский народно-освободительный комитет. Каждый хозяин дома в зависимости от его имущественного положения должен предоставить питание для бойцов.

Около полудня старуха установила в комнате деревянный столик и принесла глиняную миску с жидкой похлебкой. Хлеба мы так и не увидели.

В ожидании распределения на ночное дежурство мы вытащили из ранцев книги и занялись чтением. Начало темнеть, и книги пришлось отложить. Нам предстояло провести в этом доме длинную скучную ночь. Старуха зажгла свечу, поставила ее на полку и разогрела нам на ужин оставшуюся от обеда похлебку.

Вглядываясь в черты ее лица, четко очерченного пламенем свечи, я подумал, что можно было бы скоротать время за рисованием старухи. Незаметно вытащил из ранца блокнот и карандаш и приступил к делу. Раньше в роте мне редко когда удавалось хорошо изобразить чье-то лицо, но в этой тишине и покое я добился поразительной схожести. Обвел эскиз тушью, и он стал яснее. Хамид протянул рисунок старухе, и та после долгого разглядывания удивленно и с восхищением посмотрела на меня, как на святого, на которого ниспослана милость божия, и изумленно прошептала:

— Ох, беда, беда, так ты же живописец!

Только теперь я понял, что это ее «Ох, беда, беда!» не только выражение тревожного состояния, но и восклицание восторга. Все дело только в интонации, с которой она произносила эти слова.

На следующий день стало ясно, что наши отношения с хозяйкой значительно улучшились. Вместо угрюмой старухи перед нами появилась совсем другая женщина, открывающая свою доброту перед людьми только тогда, когда она поближе познакомится с ними.

— Не знаю, — заговорила она утром жалобным голосом, — что приготовить вам на обед. Та похлебка была для вас, ей-богу, слишком жидкой.

— Что себе, то и нам! — ответил Хамид. — А на нет и суда нет.

Когда старуха вышла, Хамид огорченно заметил:

— На этот раз кто-то из наших решил подшутить над нами. Должно быть, посоветовал командиру поменять нас местами кто-нибудь из тех, с кем мы на пути к Улогу делили хлеб и ветчину, полученную у Гайовичей. Позавидовали, видимо, нашему «благополучию», пожалели тех, кто вынужден был соблюдать у этой старухи «великий пост».

Старуха вернулась.

— Не могла бы я попросить вас, как детей своих, немного мне помочь? Я закопала возле дома немного продуктов. Для вас мне ничего не жаль, я верю вам.

— Считай, что ты нам ничего не говорила, — отпарировал Хамид, но в действительности доверие этой женщины было нам дороже всяких угощений.

— Старая я стала, слабая, ох, беда, беда! Вы должны мне помочь. Не хочу просить соседей, а то узнают, где лежат продукты, и обворуют меня.

Разбросав снег и камни, мы вытащили куски сухой говядины и свинины, бочонок постного сыра, немного картофеля и фасоли. Старуха по-матерински ласково распоряжалась нашими действиями, а мы, обрадованные таким поворотом дел, с удовольствием выполняли ее указания.

Подошло время последнего похода нашего батальона на Улог. Внизу в темноте шумела Неретва. Воздух был густым и влажным. Колонна спешила к цели, растянувшись по шоссе, на котором мы с Хамидом патрулировали прошлую ночь.

Дождь лил как из ведра. На дороге стояли огромные лужи, и обойти их было невозможно. Ветер разносил в горах запах размокших буков. Ремни подсумков и винтовки больно врезались в мои плечи. Мы хватались друг за друга: за полы шинелей, за уголки плащ-палаток и пелерин, а в обуви хлюпала вода. Неретва шумела так сильно, что никто даже и не пытался начинать разговор. Да и о чем тут было говорить? Усталость и дождь погасили всякие мысли, притупили чувства. В моей голове назойливо звучал припев какой-то песни. Порою меня преследовала какая-нибудь навязчивая глупая мысль, которая тем настойчивее возвращалась, чем сильнее напрягался я, пытаясь избавиться от нее.

Молчание нарушалось тогда, когда кто-нибудь из бойцов спотыкался о камень и вскрикивал от боли. Тут же шуткой товарищи старались подбодрить потерпевшего.

При выходе батальона из села Хамид и я задержались и догнали свою колонну, когда ее хвост уже достиг большака. А случилось это потому, что нам пришлось отчитываться перед начальником караула за нашу ночную службу. Дело в том, что мы пропустили к Улогу незнакомую беременную женщину. Чувствуя, что скоро начнутся роды, она направилась в Улог к своей родственнице, у которой, по словам женщины, была «легкая рука в таких делах». Напрасно мы доказывали командиру, что сделали правильно, не задержав ее на этой дороге, что та женщина никак не могла знать больше, чем знали мы с Хамидом, а о походе нам сообщили только после нашего возвращения из караула.

Среди ночи колонна остановилась, и началась переправа на противоположный берег по канату, протянутому между скалами. Сквозь шум воды слышался только скрип металлического блока. Я долго ждал своей очереди, и вот наконец кто-то втолкнул меня в корзину и приказал вращать колесо, следя при этом за тем, чтобы рука не попала между колесом и канатом. Подо мной зияла пропасть, далеко внизу угадывались пороги. Небо почернело, затянулось тяжелыми облаками. Казалось, слабый свет поступает не сверху, а со дна реки. Я похолодел от мысли, что в любую минуту корзина может оторваться и полететь вместе со мной в ревущую Неретву. Толчок о скалу избавил меня от этой ужасной мысли. Я с трудом нащупал выдолбленную в камне ступеньку…

Дальше колонна шла по теснине, переходившей в равнинную каменистую местность. Кое-где на заснеженном просторе темнели небольшие участки леса. Мы брели, держась друг за друга, не видя ничего вокруг. Под ногами снова хлюпали лужи.

Вскоре на фоне неба возникла крыша дома или сарая. Головная часть колонны резко остановилась. Все забеспокоились, зашевелились и ринулись в сторону. Раздался топот людей, бегущих вниз. И наша рота, словно ее кто подтолкнул, покатилась вниз по скользкому от грязи крутому спуску…

Чтобы не потеряться, я не спускал глаз с крупной фигуры Янко Чировича. Впереди, всего в нескольких шагах от нас, чернела преграда, похожая на стену. Слышно было, как там лязгают чем-то железным и тихо разговаривают. По разговору я понял, что там пытаются устранить неисправность в затворе станкового пулемета.

— Ну, что теперь? — спросил я у Чировича.

— Гранаты! — ответил тот, будто давно уже думал об этом. — Гранаты, Радо! Бей этих гадов! Там они, слышишь?

Разрывы гранат отозвались в ночном ущелье долго не смолкающим эхом. Ему вторили выстрелы из винтовок и очереди из ручных пулеметов. Пули рикошетом отскакивали от камней и со злобным протяжным воем улетали в темноту. Стрельба несколько стихла, и мы, к своему огромному удивлению, услышали, что за стеной как ни в чем не бывало продолжают разговаривать и возиться с пулеметом. Голоса людей были спокойными, почти сонными.

Мы стоя опорожняли магазины своего оружия, не обращая внимания на то, как развиваются события справа и слева от нас. Позже кто-то из нашей группы заметил, что мы оказались слишком далеко от остальных групп и потеряли с ними связь. Поэтому все обрадовались, когда увидели, что с левого фланга по долине короткими перебежками к нам приближается человек. Мы приняли его за связного и стали беспокоиться, что он может погибнуть, поскольку совсем рядом с ним рвались мины. Мы проклинали нашего Якшу Драговича, полагая, что это он «обрабатывает» долину своим минометом.

Тот неисправный пулемет наконец-то «проснулся» и выпустил несколько очередей по нашей группе. Мы едва успели укрыться. С одной стороны пулеметный огонь, с другой — мины: наше положение становилось отчаянным. Тем временем «связной» подошел к нам совсем близко. Он выпрямился во весь рост и начал бросать гранаты в нашем направлении. Одной рукой он придерживал полу пелерины, наполненную гранатами, другой брал гранаты и, выдернув зубами предохранитель, словно яблоки, швырял их в нас. При вспышке взрыва я на мгновение увидел на его плечах офицерские погоны. Сразу стало ясно, что те взрывы возле нашего «связного» не имели никакого отношения к миномету Драговича — вражеский офицер гранатами прочищал себе путь к нашей группе, чтобы отбросить ее от своего пулеметного расчета.

Пулемет за стеной снова застрочил длинными очередями. Теперь противник вел огонь по группе, которая залегла в канаве справа от нас. Укрывшись за холмом, наш «связной» продолжал бросать гранаты.

Близился рассвет, и мы получили приказ срочно оставить свою позицию. Участок открытой местности пришлось преодолеть под пулеметным огнем. Пули взрывали землю вокруг нас, грязь попадала нам прямо в глаза. Пулеметчик, видя, что цель так удобна и близка, обезумел от радости и в результате замешкался установить ствол пулемета для стрельбы по широкому фронту. Преодолев ручей, мы оказались в спасительном лесу. Я заметил, что штанина у одного из бойцов нашей группы разорвана и окровавлена. Боли он пока не чувствовал и думал, что это не его кровь.

Шагая по лужам, мы услышали, как за стеной снова залаял пулемет, вымещая злобу на тех, кто до сих пор находился в канаве. А по ней бежали, расплескивая лужи, бойцы 2-й роты. Пригнувшись, они старались как можно быстрее скрыться за косогором. Фонтанчики показывали, что пули ложатся у их ног. Пулеметчик торопился наверстать упущенное. А наши товарищи, вместо того чтобы растянуться в цепь и несколькими бросками выйти из-под пулеметного огня, продолжали бежать гуськом и тем самым облегчали пулеметчику вести прицельный огонь. Нам видно было из леса, как пулеметная очередь косила бойцов. Среди упавших я узнал нашего проводника из Обаля. Пуля сбила с него форменную шапку лесничего, а он, словно желая ее поднять, потянулся к ней, но упал и больше не шевелился.

Тем временем некоторые бойцы уже успели развести огонь в хижинах и сараях, стоявших на возвышенности в лесу, и пекли неизвестно откуда появившуюся у них картошку. От их одежды валил пар, они смотрели на огонь и дремали. Прибежал кто-то из штаба батальона, чтобы вернуть их, подавленных и промокших, на позиции. Этот наш бой напомнил мне чем-то бои за Плевлю и Добравин. Мы привыкли достигать успеха первым ударом, но если он, этот первый удар, не удавался, в удачу второго мало кто из нас верил.

Я пошел, чтобы теперь при дневном свете рассмотреть с возвышенности стену, из-за которой строчил вражеский пулемет. Оказалось, что это небольшая церквушка, превращенная противником в опорный пункт.

Тут я увидел любопытную картину. За зданием церкви под ореховым деревом в сточной канаве стоял наш Вуксан Джукич, напряженно наблюдая за манерой стрельбы вражеского пулеметчика. Время от времени он стрелял из итальянского карабина по амбразуре, а пулеметчик отвечал ему оттуда длинными очередями, которые сбивали кору с дерева на уровне головы и плеч Вуксана. Наш боец умело использовал свое укрытие. Но эта дуэль была неравной. Вскоре Вуксан уронил свой карабин: пули прошили видневшуюся из-за ствола дерева руку. К счастью, кость не была задета. Заметив меня, он улыбнулся и, как мне показалось, кивнул головой в сторону вражеского пулемета. Теперь Джукич и сам не знал, как выбраться из своего укрытия. Ко мне подошли еще несколько бойцов, и мы открыли огонь по амбразуре, чтобы отвлечь на себя внимание пулеметчика. Воспользовавшись этим, Вуксан Джукич, пригибаясь к земле, побежал по канаве и вскоре оказался в безопасности.

День тянулся страшно медленно. Мы посменно грелись в хижинах, а затем после небольшого отдыха снова перестреливались с усташами и итальянцами. Некоторые наши отделения и взводы целый день оставались на позициях. О том, что они еще находились там, можно было судить лишь по обрушивавшемуся на них шквалу огня. Войо, Милия, Крсто и Хамид весь день провели в канаве, по дну которой протекал ручеек. Они попытались перегородить его, но безуспешно.

Перед вечером в батальоне была составлена сводная рота во главе с Саво Буричем. Рота выделялась в качестве подкрепления для подразделении, штурмовавших Улог. Чтобы встряхнуть загрустивших бойцов, Саво, объявляя о своем вступлении в командование, пошутил:

— Сегодня вечером я для вас, товарищи, и царь, и бог. Моими устами с вами говорит сама история. Потому вы должны безукоризненно выполнять мои распоряжения.

Видя, что добровольцев в штурмовую группу не оказалось, Саво сам назвал несколько имен. Оставшиеся у бойцов роты итальянские гранаты были собраны и поделены среди тех, кому предстояло атаковать опорный пункт. Я попал в состав штурмовой группы.

Мы ползем, не обращая внимания на грязь. Останавливаемся перед церковью и прислушиваемся. Тишина. Слева и справа от меня ползут парни из 1-й и 2-й рот. Кто-то дергает меня за штанину и шепчет, что нужно, мол, подождать остальных. Лежу неподвижно, клонит ко сну. Не знаю, сколько длится это ожидание, меня тормошат, торопят, а затем снова приказывают ждать. Мысль о том, что при отходе обо мне могут забыть, вырывает меня из объятий сна. Нащупываю чью-то шинель. Товарищ рядом со мной тоже дремлет. Поступает приказ приготовить гранаты. Я зубами выдергиваю предохранители и выстраиваю перед собой четыре гранаты.

— Уходим! — трясет меня за плечо товарищ.

— А гранаты? Я вытащил предохранители.

Когда мы собрались у изгороди, Саво определил меня в группу, которая должна выносить убитых. Они лежали в сточной канаве. Наш проводник, с которого пуля сбила шапку, остался жив. Он до самой темноты неподвижно лежал в канаве.

Мы с трудом отрывали от земли уже окоченевшие тела. Одежда на них намокла, а сами они словно пустили крепкие корни, Бойцы взваливали трупы себе на спину и уносили к месту захоронения. Я нагнулся, чтобы поднять убитого Бранко Анджелича. Его глаза были широко открыты. Дотронувшись до его руки, я почувствовал прикосновение смерти. Вспомнилось мне, как вчера Янко кричал на Вуксана, стоявшего под деревом:

«Не высовывай голову! Продырявит!»

«Не волнуйся, Янко, не твоя голова», — насмешливо отвечал ему Вуксан.

«Что же ты делаешь, безумный?!» — нервничал Янко, но боец его не слышал: все внимание Вуксана было приковано к вражескому пулемету.

Я с трудом тащу тело Бранко Анджелича под гору. Под моими ногами скользкая, словно политая слезами, ранняя трава. Падая, я стараюсь не ударить Бранко. Мне кажется, что он очнется от толчка и закричит. Наконец я наверху. Товарищи снимают с меня тело убитого и несут к братской могиле. Там будут похоронены все, кто погиб в этом бою. У меня такое ощущение, словно я выбираюсь из земли, куда Бранко вогнал меня своей тяжестью.

Загрузка...