В день своего вступления в бригаду Юсуф Дорич повел к себе домой на ужин целую роту. Через несколько минут ходу по сливовым садам мы увидели на берегу Лима большую деревенскую избу, крытую соломой. Встреча с многочисленной семьей Дорича, запахи домашнего очага невольно напомнили мне родное село. Домочадцы — мужчины и женщины (последние без чадры, что было знаком особого расположения к гостям) — быстро и умело потчевали что-то около пятидесяти бойцов, теснившихся в комнатах. На ужин подали мамалыгу с маслом и жидким грушевым вареньем. При прощании гостеприимные хозяева заполнили таким же вареньем наши фляги и бутылки.
После керосиновой лампы глаза медленно привыкали к темноте. Шел снег. Колонна двигалась молча. Передо мной шагал Хамид. Он пришел в бригаду вместе со своим товарищем по медресе Юсуфом. Хамида назначили в наш взвод, а Юсуфа — во 2-ю роту. Сначала Хамид молчал, а затем, словно желая выговориться после долгого молчания, торопливо стал рассказывать о трудностях учебы в сараевской медресе, мягким тихим голосом читал на арабском языке стихи восточных поэтов и переводил их, а затем начал комментировать речь Тито в Рудо. Хамид не только перечислял важнейшие факты, он стремился проникнуть в суть происходящего. Своей борьбой мы, по словам Хамида, открывали путь в счастливое будущее, достойное того, чтобы за него отдать жизнь. Говорил он красиво, образно. Человеческую историю сравнивал с кентавром, совершающим прыжок. Хамид говорил об Октябрьской революции, а также о том, что после разгрома фашизма неизбежно наступит новый этап истории. Хамид считал, что ради победы над фашизмом следует идти на любые жертвы.
Сложившаяся обстановка и поступавшие вести создавали хорошее настроение. Шагая в колонне, мы радовались незнакомым местам, радовались в ожидании новых событий, радовались тому, что наша комская рота вместе с остальными подразделениями входит в батальон, олицетворяющий собой повстанческую Черногорию, которая в своей борьбе объединилась с лучшими сынами Сербии… В горах позади нас оставались еще свободные территории, откуда наши отряды вскоре вновь перейдут в наступление, а в Боснии, Лике и Кордуне разгоралось восстание. Оживленно беседуя, мы даже не заметили, как вдали забрезжил рассвет. Перед нами лежали безмолвные дали. Они то манили нас своими прекрасными видениями, то пугали неизвестностью.
На привале, борясь со сном, я дрожал от пронизывающего холода. Голоса, звучавшие в колонне, казались нереальными. Я думал о том, что всего за несколько последних дней мы были переброшены из домашней обстановки в какой-то доисторический, немыслимо далекий мир, и вот теперь сидим в снегу, без пищи, без крова над головой, совсем как дикие горные звери.
Зажженная спичка осветила чье-то лицо. Посыпались искры огнива, запахло горелым трутом и табачным дымом. Начался разговор. Кто-то тихо насвистывал веселую «Юмореску» Дворжака и «Менуэт» Боккерини. Я узнал Крсто. Мне невольно вспомнился Милорад Симонович, такой же способный ученик беранской гимназии, как и Крсто. Симонович отлично играл на скрипке и хорошо рисовал. Когда я высказал свои мысли вслух, Крсто загрустил и долго не говорил ни слова.
На отдых мы устроились прямо на снегу, у ручья. Бойцы развязывали свои сумки и вытаскивали кукурузный хлеб, сыр, сало — что у кого нашлось. У Хамида еще не было ни винтовки, ни сумки. Он сидел с безразличным видом, наблюдая за тем, как темный ручеек пробивает себе дорогу в снегу. Хамид комкал в руках снег и бросал его в воду, стараясь не смотреть на своих товарищей, чтобы те, как он мне позже признался, не заметили, насколько он голоден. Я вытащил из сумки бутылку, но, поскольку в ней не осталось ни капли варенья, швырнул ее в ручей. Проводив бутылку невеселым взглядом, Хамид заметил, что после такой прогулки на свежем воздухе готов грызть хоть дубовую кору.
Моя рука сразу потянулась к куску кукурузного хлеба, завернутого в бумагу вместе с ломтиком сала, но вдруг нерешительно остановилась. Я невольно подумал: если предложу такую еду Хамиду, тот может обидеться. Вспомнилась мне усташская пропаганда о том, что коммунисты, прежде чем принять мусульманина в свои ряды, проверяют его верность, заставляя есть сало. Конечно, после нашего разговора такие опасения могли показаться просто глупыми. И все-таки мне было хорошо известно, насколько легко ранимым бывает порою доверие, на котором зиждется буквально все в наших отношениях. Мне хотелось сделать так, чтобы это не вызвало у него обиду, но я ничего не мог придумать. Со словами извинения я вытащил из сумки кусок кукурузного хлеба и сказал, что охотно поделился бы, но хлеб в сумке, к сожалению, касался сала.
— А ты предложи! — отвечал мне на это Хамид, оценив взглядом величину куска. — Да, я из мусульманской семьи, но могу тебе первому признаться, что во время молодежного бунта против исламских канонов я в медресе тайком пробовал сало, и, должен сказать, мне оно очень понравилось. Тогда я был голоден не больше, чем сейчас. Пусть тебя не беспокоят мои религиозные чувства и, если тебе не жалко, давай дели по-братски и хлеб, и сало.
Мы с трудом пробивали себе дорогу в каньоне вниз по течению Лима. Снег становился все глубже. Головные отделения и роты постоянно сменяли друг друга — вроде журавлиных стай. Высоко над нами тянулись в небо скалы, вершины которых были покрыты низкорослым лесом. Отвесные скалы были совершенно голыми: снегу там не за что было зацепиться. Качаясь от усталости, я воображал, что вместе с нами шагают, подбадривая нас, все герои нашего прошлого: от тех, кто сражался пращами и луками, с пестрыми щитами и копьями, до тех, кто в боях использовал огнестрельное оружие… Вокруг — тишина и мороз. Рота — мой новый дом. Что было бы со мной, не найди я этот дом на военном бездорожье! Ротный комиссар Щекич стоял на обочине, пропуская проходивших мимо бойцов и ожидая отставших, чтобы подбодрить их и подтянуть к колонне.
Я не знал, куда мы шли. Последняя картина, исчезнувшая с наступлением ночи на нашем пути к Доричам, была единственной для сравнения с той, которая появится из-за очередной скалы с наступлением рассвета. Все между этими двумя точками поглотила ночь, заполненная маршем и неясными предчувствиями, словно мы шли через подземный туннель. Все знали, кто их ведет, а потому никто не спрашивал, сколько еще придется идти. Все мы жили единой мыслью, единым духом, и главное для каждого было не отрываться от единого целого, от колонны.
Шедшие в колонне притихли, словно выговорившись за прошедшую ночь. Каждый шел, занятый своими думами, может быть, оправдываясь перед своими родителями, женой и детьми за то, что пришлось их оставить. Это был единственный выход. Беспрестанно валил снег, ноги до колен проваливались в сугробы.
От голода казалось, что внутренности прилипли к позвоночнику. Так хотелось есть, что захватывало дух. И вдруг, будто назло всем невзгодам, в голове колонны кто-то запел песню. Ее подхватили все роты. Каньон отозвался звонким эхом. Если б из-за наших спин не торчало оружие и не звучали боевые партизанские песни, можно было бы подумать, что это движется многочисленная свита средневековых сватов. Эти дни накладывали особый отпечаток на все, что мы видели, говорили или думали: после Рудо в сумке почти каждого бойца появились тетради и дневники, куда, чтобы ничего не забыть, заносилось все — от названия села и фамилии хозяина, у которого мы заночевали, до того, какие продукты нам подавали на низкие деревянные столики.
Объявили привал. Очень хотелось сесть, но кругом — только глубокий снег. Стоял сильный мороз. Бойцы разбрелись по сторонам, собирая хворост, однако для костра его явно не хватало, и топоры застучали по телеграфным столбам. Тревожно загудели провода. Мы разрушали тогда все без сожаления, потому что и шоссе, и железные дороги, и эти провода служили убийцам, которые могли нагрянуть сюда в любой момент. С большим трудом разожгли костер. Когда огонь осветил снежные сугробы, послышался высокий чистый голос нашей Милы Четкович. Она затянула грустную, бескрайне широкую песню о революционерах, сосланных в Сибирь.
Хор подхватил мелодию. Затем грянула другая, более веселая песня.
И сразу посветлели лица, озаренные светом костра в нежностью песни, будто эти люди вовсе и не страдали ни от холода, ни от голода.