ТИФ

Крсто Баич решил использовать время отдыха, чтобы издать еще один номер газеты. Мы вытащили из обоза пишущую машинку, копировальную и чистую бумагу и в воронке, образовавшейся от разрыва авиабомбы, приступили к работе. Пальцы деревенели от холода и едва держали карандаш. От ледяной стужи путались мысли. В это утро я почувствовал сильный озноб и сказал об этом Крсто. Цвет моего лица внушил Крсто подозрения, и он позвал медсестру, чтобы та измерила мне температуру. Она посмотрела на шкалу термометра, удивленно вскинула брови и, стряхивая ртуть, потребовала, чтобы я вечером присоединился к главной колонне госпиталя, так как у меня, возможно, тиф.

Когда начало смеркаться, медсестра повела меня по тропинке, проходившей ниже. Там я увидел бесконечную колонну всадников и пеших. Встретив знакомого из госпиталя, медсестра что-то шепнула ему и втолкнула меня в колонну. Шедшие в голове колонны очень спешили, словно бегуны, которые после длинной дистанции наконец увидели финиш. Больше всего измотала нас эта спешка. Под шуршание подошв, песка и камней я буквально полз на четвереньках и, как утопающий за соломинку, хватался за ветки деревьев и камни, ужасаясь от одной мысли, что навеки останусь где-нибудь здесь, если потеряю контроль над собой. Впереди показались заснеженные крутые склоны Преня.

Я даже не заметил, как у меня подскочила температура.

Просветление наступило только следующим вечером. Очнувшись, я увидел, что сижу на вьючном седле, а со стороны меня поддерживают чьи-то руки. Колонна, насчитывавшая до сотни больных, которые сидели на лошадях, шла по большому лугу к пастушьим лачугам. Впереди виднелся свет фонарей, слышались громкие голоса. Нас распределили по помещениям: кого — на соломе, а кого — и прямо на земле, в сарае.

Эта ночь запомнилась мне сильной жаждой, которая мучила меня даже во сне.

Снилось, будто иду я по лесу и между высокими деревьями ищу родник. Я знал, как это обычно знают только во сне, что где-то здесь, под листьями, должна быть вода. Разгреб руками листья, нащупал слой песка и начал его рыть. Влага на кончиках пальцев ободряла меня, и я торопился, продолжая поиски. Но вот попался сланец, и мои пальцы вдруг пронзила острая боль. Проснувшись, я понял, что царапал по деревянным прутьям под соломой. Я делал это, стараясь изо всех сил. Ногти мои оказались поломанными, а пальцы изранены в кровь об острые концы прутьев. Понизу шел холодный воздух, который во сне стал для меня влажным песком.

Наяву жажда оказалась намного ужаснее, и я начал звать на помощь. Дежурная санитарка, находившаяся возле сарая, велела мне замолчать и объяснила, что нужно терпеть, так как пить воду в моем положении — значит подвергать себя смертельной опасности.

Затем последовал еще один долгий марш. Меня сильно знобило, перед глазами плыл туман. После марша нас разместили в крестьянских избах под горой, поросшей соснами. Мы лежали на соломе, разбросанной на полу. Маленькие, как амбразура, окошки избы были облеплены пожелтевшими газетами, грубой бумагой и завешены тряпками. С наступлением дня нас скрывали от самолетов на снегу под соснами, но они и там нас обнаружили. В одно укрытие недалеко от нас попала бомба и разнесла по лесу трупы, носилки и тряпье. Когда наша санитарка вернулась оттуда, у нее дрожали руки.

Потом началась музыка. Казалось, моя голова превратилась в концертный зал. С утра до вечера во мне звучали вивальдийские скрипки и виолончели. Я совсем забыл свое имя, и санитарка называла меня «тот, с музыкой». Когда после беспамятства я пришел в себя, то увидел, что меня поддерживают два пленных итальянца. Покачиваясь, я шел между ними мимо потемневших прошлогодних стогов сена. Вокруг на лугах валялись мертвые лошади и мулы, опрокинутые крестьянские повозки, пустые ящики от мин и патронов, санитарный материал и окровавленные повязки и тряпки.

Я узнал, что где-то здесь немец Юп бежал из колонны госпиталя. Он прошел вместе с нами от Прнявора до Ябланицы, сочинил несколько стихов и исчез. Говорили, будто он не ушел бы, если бы его не подбил на это врач, которого недавно взяли в плен вместе с домобранами в Тесличе.

Будто на открытке, я видел, как в долине, очерченной горными вершинами, красивыми, как кулисы в театре, между высокими дубами, в небо тянулись огромные столбы дыма. Говорили, что за лесом находилось озеро Борачко, но я его никогда не видел. Накануне гибели Драгутин Лутовац говорил о своем желании после войны построить себе здесь пастушью хижину. Когда туман рассеялся, перед нами открылись просторы зеленых лугов, по краям обрамленных лесом.

Итальянцы вели меня молча. Возле одного из многих убитых мулов, круп которого блестел на солнце, они остановились. И без единого слова бросили меня. Сделав самостоятельно один шаг, я закачался и повалился на дорогу. Сохраняя молчание, итальянцы карманными ножами вырезали куски мяса и запихнули их в сумки. Когда они закончили, на ляжках мула образовались огромные красные дыры.

Зная, что такое тифозник, итальянцы с отвращением подняли меня и что-то застрекотали по-своему. Колонна разорвалась. Ни впереди, ни сзади никого не было, и это вызвало у меня подозрение. Вспомнилось, как медсестры шепотом жаловались друг другу, что в госпитале во время маршей пропадают больные и раненые. Подозревали, будто это — дело рук притаившихся среди больных итальянских пленных фашистов. Установить контроль было практически невозможно. Фашистам ничего не стоило уединиться в лесу и прикончить больного или раненого, а затем выйти и как ни в чем не бывало помогать другим.

Солнце скрылось за горизонтом, а мы все еще не догнали колонну. От страха я почувствовал потребность установить контакт с моими помощниками. Но как это сделать? Я ни слова не знал по-итальянски. Вспомнив, что французский и итальянский языки похожи друг на друга, я начал говорить отдельные французские и латинские слова, которые запомнил со времен гимназии, пытаясь построить из них, на мои взгляд, понятные фразы. Итальянцы обеспокоенно посмотрели на меня, удивленно пожали плечами и, будто мой страх передался им, замолчали и заспешили.

На опушке леса горел огромный костер, возле которого сидели крайнцы. Они подбрасывали в костер сухие ветки и грелись, а некоторые, раздевшись до пояса, вытряхивали свои рубашки и куртки, стараясь таким образом сбросить вшей в огонь. Итальянцы оставили меня у подножия горы, буквально в ста шагах от костра, а сами, пробившись между бойцами к костру, вытащили из сумок куски мяса и сунули их в уголья.

И хотя всех мучил сильный голод, никто им не позавидовал. Один крайнец, заметив, как я ползу, подбежал ко мне и, придерживая под руку, подвел к костру, осыпая ругательствами моих помощников. Словно поняв, о чем идет речь, итальянцы повернулись. Увидев, что меня на прежнем месте нет, они испугались, торопливо вытащили из огня недожаренные куски мяса и исчезли в темноте в направлении колонны госпиталя, двигавшейся к Неретве. Ну что ж, так, пожалуй, и мне, и им будет лучше!

Как бабочки на свет; тянулись тифозники к костру, но беспощадные санитарки разгоняли их и заставляли торопиться, объясняя, что до ближайшего села осталось совсем немного, а за того, кто уснет и отстанет, никто не отвечает. Я брел за ними и думал все время только об одном: держаться до последнего, не отстать от своей колонны, ведь скоро за одним из этих многих холмов засияет самая желанная звезда — свет огня в какой-нибудь крестьянской избе.

Рядом с нами бурлила Неретва. Близость реки усиливала жажду, и без того переходящую в физическую боль. Эта невыносимая жажда сушила язык и нёбо, огнем полыхала внутри и все время коварно уговаривала вдоволь напиться из Неретвы, воспользовавшись темнотой и отсутствием санитарки.

Около полуночи мы по деревянному мостику свернули к реке. На самом берегу реки находилось село Главатичево. Здесь наша бригада чуть не схватила Павла Джуришича. Село было погружено в абсолютную тьму. Оно стало самым крупным сборным пунктом тифозников и раненых и местом их массового захоронения. В небольшой комнатушке я застал троих больных. Когда рассвело, нам принесли по половнику жидкого супа.

Через открытую дверь нашей комнаты был виден коридор и вход в большое помещение, возле которого сновали незнакомые медсестры и какой-то хмурый худой мужчина в роговых очках. Повернувшись ко мне спиной, рядом со мной под одеялом лежал незнакомый юноша, остриженный наголо. Видно было, как он учащенно дышал. У противоположной стены, под окном, лежали парикмахер из Сплита и раненый молодой боец из Кордуна. Раненые, истощенные бойцы и тифозники размещались вместе.

Да и кто тогда мог отличить больного от изголодавшегося или выбившегося из сил бойца?

Парень, лежавший рядом со мной, с отвращением оттолкнул локтем котелок и продолжал дремать. Днем он еще бредил, а во время скудного обеда парикмахер заметил, что одеяло на парне не шевелится. Прикоснувшись к его руке, я почувствовал леденящий душу холод смерти.

Мы позвали медсестру и попросили, чтобы его унесли. Она накрыла умершего, забрала его котелок и ушла, не появляясь больше до самого вечера. Он лежал в комнате еще два дня, а затем его вынесли на одеяле и положили перед домом. Напуганные тифом, местные жители разбежались, а подразделение обеспечения, заметно поредевшее во время эпидемии, едва успевало хоронить мертвецов.

Музыка исчезла из моей головы так же внезапно, как и появилась. Температура снизилась до тридцати семи. Верным признаком того, что болезнь проходит, был голод. Как и на Синяевинском перевале, он стал мучить нас грезами о пище. Парикмахер из Сплита страстно «перебирал» различные рыбные блюда, неторопливо «запивал» их вином и любовался «видом на открытое море». Кордунец вслух смаковал северную кухню: сало, кислую капусту и фасоль. С утра до вечера наша комната заполнялась рассказами о самых вкусных блюдах.

Занятые такими разговорами, мы однажды почувствовали запах жареной кукурузы со стороны канцелярии, находившейся напротив нас. Зернышки, раскаленные на кухонной плите, падали на пол, а запах распалял чувство голода, и без того обостренное мечтами о еде. Наша комната зашумела от такой «несправедливости»: в то время когда нас мучат жидкой похлебкой, управление на наших глазах угощается жареной кукурузой. Однако мы утешились тем, что болезнь не разбиралась в чинах: недавно в соседней комнате интендант госпиталя, перенесший тиф, умер от голода.

У парикмахера поднялась температура. Медсестра считала, что он только здесь, в госпитале, как и десятки других раненых и истощенных голодом, заразился тифом. Этот человек из Сплита несколько раз подряд повторял в бреду свой адрес, свое имя и имена жены и детей и просил сообщить им, где он похоронен. Вместе с ним мы разделяли его муки и часами беспомощно слушали, как он, угасая, шепотом повторял свой адрес, пока не уснул навсегда.

На дворе светило прохладное весеннее солнце, и в окно нашей комнаты заглядывали ветки распустившейся сливы и кизила, а под стрехой на одеялах, носилках и плащ-палатках лежали трупы умерших и по нескольку дней ждали погребения. Как-то утром я увидел их под дождем. В рубашках и куртках, костистые, остриженные наголо, босые, некоторые в одном носке, с неестественно вытянутыми шеями, выпученными глазами и пересохшими губами, они были похожи на мертвых птенцов, выпавших из гнезда.

Стекавшая с крыши вода попадала им в глаза, уши и рот, а намокшая одежда, прилипшая к телу, четко обозначала контуры высохших тел. Ежедневно от тифа умирало, в среднем, десять — пятнадцать человек из находившихся здесь пятисот больных, так что живые никак не успевали своевременно хоронить мертвых. Позже бойцы силой мобилизовали для копания братских могил крестьян из окрестных сел. Места умерших в нашей комнате занимали новые больные — сгорбленные, остриженные, почти прозрачные.

Через две ночи от тифа умер личанин. Он долго в бреду разговаривал со своей матерью и просил ее сварить ему побольше зозы[13].

— Я выздоровею, мама. Я быстро выздоровею, только ты больше накладывай. Я очень проголодался. И не спрашивай, где мы были. Когда наемся, расскажу тебе обо всем.

Выздоровевшие бойцы разбрелись по селу в ожидании курьеров, которые проводят их в свои далеко ушедшие части. Меня тоже охватило нетерпение поскорее попасть в свое подразделение. Когда же я узнал, что один из почти выздоровевших тифозников умер, мое нетерпение только усилилось. А случилось вот что. Ожидая своего курьера, этот боец прогуливался по селу, затем подошел к роднику, припал к нему и больше не поднялся. Со вчерашнего дня он так и лежал в том же положении с рюкзаком за спиной. «Как настигнет меня смерть?» — подумывал я, корчась от судорожных болей в желудке.

Кроме сыпного тифа на нас обрушились простудные заболевания и брюшной тиф. Мы часто мерзли, оставаясь в комнатах раздетыми, так как нашу одежду и постель систематически обрабатывали паром в жестяных бочках. Покачиваясь от слабости, я выходил из комнаты, садился на порог и ждал своего конца. Казалось, что здесь, на воздухе, легче встретить смерть.

Однажды я шел по селу и столкнулся со знакомым молодым врачом. Он начал мне жаловаться на бессонницу и выразил беспокойство: мы все глубже уходили в сербские края. Мне почему-то вспомнился случай с тем врачом, который подговорил Юпа бежать. Затем мой собеседник показал мне флакон с морфием в таблетках и объяснил, что в случае ареста одну из них можно незаметно положить в рот. Пусть потом мучат — никакой боли не почувствуешь! Я успокоил его вполне убедительными аргументами: четники, боясь тифа, скорее всего, обойдут госпиталь, а если они даже нападут на нас, то его наверняка спасет то, что он — врач. Если это не какая-нибудь совсем одичавшая орда, то ему как врачу сохранят жизнь, потому что врач нужен любой армии. Спасет его и любой крестьянин, так как люди в дни бедствий рассуждают прежде всего по-человечески, а потом уже по-сербски, по-хорватски или по-мусульмански.

В свою очередь я пожаловался врачу на судороги, кровохарканье и боли в желудке. Я объяснял все это близким концом. Врач же досадливо отмахнулся, считая, видимо, эти недуги мелочью, и сказал, что, несмотря на широко распространившуюся инфекцию, в госпитале не следует этого бояться. Затем он вынул из своей сумки пузырек с йодом, принес мне стакан воды из родника, у которого все еще лежал мертвец с рюкзаком за спиной, накапал в стакан несколько капель йода и дал мне выпить, пообещав, что все пройдет. Позже я убедился, что это средство действительно помогло.

Около полудня какое-то подразделение противника открыло огонь по селу с вершины горы на противоположном берегу Неретвы. Услышав стрельбу, врач в роговых очках бросился в соседнюю комнату, схватил винтовку и, выпрыгнув в окно, помчался в сторону холма на нашем берегу. В селе началась паника. Больные, медсестры, врачи выскакивали из домов, толпились на улице, а затем бежали к реке — прямо на четнические пули: больше некуда было идти. Однако четники стреляли редко и, как правило, выше нас. Похоже было на то, что местные крестьяне попросили четников освободить село от таких ужасных гостей.

Потные, босые, с накинутыми на плечи одеялами, в руках — то, что успели схватить с постели, мы остановились за селом, чтобы собраться и передохнуть. Я испытывал огромную радость: наконец-то мы покидаем это проклятое место. Вдоль дороги, по которой мы шли, лежали большие серые камни. На одном из них сидела сильно исхудавшая девушка. Взглянув на меня, она вдруг вскочила и, широко раскинув руки, побежала мне навстречу. Девушка была похожа на легкую тень. Коротко подстриженные волосы, на коже лишаи — результат долгого недоедания.

— Раде, брат! Неужели и ты здесь? — закричала она.

Девушка сказала это так, будто невозможно было представить меня в подобном положении и будто ей было жаль меня больше, чем самое себя. Только по голосу и глазам я узнал Марицу Шупе — дочь бойца нашей роты Анте. Она рассказала, что недавно перенесла тиф и теперь с нетерпением ждет возвращения в бригаду. Затем Марица в изнеможении опустилась на камень и опять стала ждать своего курьера.

Колонна распалась на мелкие группы. Некоторые из нас отставали, засыпая на ходу, а затем, как дети, ковырялись в земле, вырывая корни, и собирали сухие прошлогодние ягоды с боярышника у дороги. Отсюда было видно, с каким трудом крестьяне копали ямы в каменистом грунте, чтобы захоронить трупы усташей. Я наблюдал, как крестьяне несли на палках одного мертвого усташа, лежавшего вниз лицом. Голодные, небритые и обессилевшие, крестьяне сами походили на мертвецов. Один крестьянин все пытался стащить с мертвого усташа новую суконную куртку, а когда ему это наконец удалось, он долго присматривался к ней и вдруг с отвращением швырнул ее в кусты. Видимо, из-за множества вшей.

Вечером ко мне подошла одна женщина и тихонько спросила, не могу ли я продать ей что-нибудь из одежды, безразлично что — в доме совсем ничего не осталось. Я вспомнил о рубашке в сумке и отдал ее. За это крестьянка налила в мою фляжку молока, а затем, протянув мне кастрюльку, в которой оставалось еще пол-литра молока, отломила кусок кукурузного хлеба. Я с удовольствием напился.

На окраине села загорелись костры. Вокруг них толпились тифозники, угощая друг друга печеной картошкой, печеными корнями и улитками. Один из больных жарил кожу, предназначенную для крестьянской обуви. Кожа была настолько сухой, что морщилась на огне, и лишь изредка на ней выступала капелька жира. Он резал ее карманным ножом на куски и раздавал товарищам. Я обошел несколько костров, чтобы поделиться с Марицей молоком и кукурузным хлебом, но не смог ее найти. Видимо, она угасла где-нибудь у родника или навсегда заснула возле какой-нибудь из многих дорог.

В следующем селе я встретил старика — того самого вдовца, в доме которого мы с Хамидом ночевали после игманского марша. Тогда село Влаоле было заснеженным, и теперь я узнал его только по этому старику. Дом его находился в запустении, заборы повалились, а у самого хозяина лицо заросло щетиной. Старик потащил меня в сторону и умолял сказать ему правду, потому что верит мне больше, чем кому-либо на свете: что сделают власти с его сыновьями, совсем юнцами, если он по требованию местного комитета приведет их из леса и передаст нам? Их насильно забрали четники, и они до сих пор скитаются по лесам…

— Если б ты тогда послал их с нами… — сказал я старику, а сам подумал, как бы я сейчас смотрел ему в глаза, если бы за это время оба его сына погибли.

— Вы тогда были заняты учением. Они бы с радостью пошли с вами. Это я точно знаю. Но тогда ведь об этом и речи не было. Вы считали их детьми… Они и на самом деле еще совсем дети…

— Если они не обагрили руки кровью наших товарищей, если не издевались, как четники, — заверил я старика, — вот тебе мое слово: немедленно веди их в комитет и постарайся сделать это раньше, чем их настигнет погоня!

К вечеру его сыновья появились в селе. Винтовки за спиной как-то не вязались с их внешним видом. Они угрюмо потупились, будто совершили что-то непоправимое. По возвращении из комитета, где они сдали оружие, я пытался шутить с ними, как это делал раньше, но они еще больше замкнулись в себе. А может, только приходили в себя после пережитого страха и холода в горах?..

Позже братья признались, что им было очень стыдно передо мной. Они хорошо помнили те дни, когда наши друзья, Хамид и я сидели вместе с ними за одним столом и беседовали с ними, как с родными младшими братьями.

По извивавшемуся вдали шоссе и ущелью я узнал Обаль и обрадовался, будто увидел родное село. Наш путь пролегал левее, к Милевине, и я решил самостоятельно зайти в Гайовичи, а затем догнать колонну в Елашаце. В ущелье я нашел бревно, на котором и переправился через Неретву. Затем поднялся к шоссе, где не раз нес патрульную службу вместе с Хамидом. Возле села меня узнали пастухи и побежали в Гайовичи сообщить о приходе «своего» партизана.

У дома меня ждали все домочадцы — Джуро, Митра, беженцы из Борчо, девушки и дети.

— Добро пожаловать, Раде! — сказала Митра. — Сам бог послал тебя к нам на пасху. Кто бы мог подумать, что ты окажешься среди этих больных?

Меня позвали в дом. Мы уселись за стол и начали рассказывать о пережитом: я — о тифе в Главатичево, они — обо всем, что произошло здесь после нашего ухода. Когда год назад наш батальон отошел к Фоче, в этом селе закрепились четники. Саво с несколькими обальскими крестьянами вынуждены были скрываться в горах. Позже здесь появились и васоевические четники, и по селу распространились чудовищные басни о партизанах, которые якобы заставляют своих матерей и сестер сожительствовать с ними. Саво с товарищами ушли с герцеговинской бригадой, и четники безраздельно хозяйничали в селе. Когда наступали пролетарцы, три дня подряд стекла в сельских избах звенели от грохота снарядов и мин. Жители радовались, что пролетарцы сломили сопротивление четников. Правда, не обошлось и без ошибок. Какой-то другой партизанский батальон ворвался вдруг в село и, приняв местных жителей за обальских четников или их пособников, забрал в селе все запасы картофеля и ячменя.

— Не жалко было, что они отбирают продукты, — рассказывала Митра. — Все это и так предназначалось для нашей армии, но почему же они так вели себя?..

На столе появилась сначала горячая желтая кукуруза, а потом свежая сметана в солдатском котелке. Откуда бы ей взяться? Митра, словно угадав мои мысли, объяснила, что во дворе чудом уцелела корова, а затем добавила, что мне как больному такие продукты особенно полезны. И действительно, каждый проглоченный кусок и даже один запах свежей сметаны прибавлял мне силы. И как в народной притче о святом, принявшем образ нищего, домочадцы дружно ухаживали за мной, предлагая мне все самое вкусное.

А когда, прощаясь, взялся я за свой ранец, он заметно потяжелел. Пока я ел, Митра положила туда целое состояние — половину еще не остывшего кукурузного хлеба и два куска свежего сыра. Этих продуктов хватит по меньшей мере дня на три. Мне вспомнилось, как она готовила Хамида и меня перед отправкой в Улог. Домочадцы стали упрашивать меня остаться до полного выздоровления, но мне нужно было спешить, чтобы не потерять связь с колонной.

Под Милевиной я догнал первые обозы госпиталя. Раненые скрывались от вражеской авиации в туннелях. Санитарки не подпускали нас, словно мы были чумные, а самолеты с раннего утра бомбами и пулеметными очередями приковывали нас к земле. Никто не знает, сколько больных тифом навсегда остались на здешних тропинках! Позже их имена просто зачеркивались в батальонных списках, а это был единственный вид учета.

В Завияте, горном селе над Фочей, тифозные набросились на поле и начали вырывать семенной картофель. Местные крестьяне, собравшись у сараев рядом с полем, зашумели:

— Здесь прошло много войск, но семена еще никто не трогал! Мы сами жили впроголодь, чтобы сохранить семена к весне и получить хоть какой-нибудь урожай! Если вы не примите мер, мы прогоним их палками!

Мы застали этих несчастных у догорающих костров. Их землистые лица были перемазаны пеплом и гарью. Ругательства не произвели на них ровно никакого впечатления. Борьба за кусок хлеба, за жизнь лишила их всякого самолюбия, но не вытравила главного — партизанской взаимовыручки, внутренней потребности поделиться последним с товарищем. Собирая корни, улиток и травы, они продолжали делиться друг с другом, и даже теперь они предлагали мне и нахмуренным крестьянам недопеченные картофелины.

Загрузка...