ОКРОВАВЛЕННЫЕ ВАЛКИ

Взволнованные происшедшими событиями, шли мы утром следующего дня по горам, которые всегда надежно укрывали нас от противника. Наша новая одежда промокла от пота. Запах нафталина распространялся в колонне. Около полудня, когда мы остановились на лужайке, чтобы передохнуть, поступило приказание подготовиться к смотру. Когда все построились, командир распорядился, чтобы мы вытащили все вещи из ранцев и положили их перед собой на траву. Я окаменел, услышав это. Краска стыда залила лицо. У меня в ранце лежал огромный кусок хозяйственного мыла и кулек сахару (незадолго перед этим кто-то сказал мне, что два куска сахару по калорийности могут заменить целый паек). Я выложил свое «богатство» вместе с рубашками, книгами и тетрадями и ждал. Моша с работниками штаба нашего батальона начал осматривать нашу «выставку» с 1-й роты. Я был готов провалиться сквозь землю.

Я вспомнил, как наши дозорные зашли на Дурмиторе в какой-то дом и наелись мамалыги со сливками, как Хамид рассуждал о наших слабостях, как на Зеленгоре меня раскритиковали за то, что я с жадностью набросился на овечьи внутренности, вспомнил то чувство голода, которое испытывал на Вратле и которое выдавали мои глаза, когда мне казалось, что половник повара захватит для меня больший кусок и тем самым вольет силы в мое истощенное тело, я вспомнил и то, как в одном из подразделений изголодавшиеся бойцы завязывали глаза эконому, делившему сырую баранину, больше доверяя слепой правде, чем зрячей.

Тем временем Моша с группой штабных работников внимательно изучал шеренгу, осматривал бойца с головы до ног и без единого слова переходил к следующему. Проверяющие все ближе подходили ко мне. Неужели в Конице так никто и не догадался спросить, можно ли брать продукты со склада? Наверное, кто-нибудь все-таки спрашивал, прежде чем мы спустились в подвал. Но кто в той радостной суматохе мог разобраться, что позволено, а что нет?! И кто из нас посмел бы посягнуть на то, что принадлежит не противнику, а простому горожанину? Тревожные мысли, как искры, вспыхивали в моем мозгу, сталкиваясь между собой и уничтожая одна другую.

«Что, если засунуть этот злополучный кусок мыла куда-нибудь под ранец?» — шепнул я товарищу, стоявшему рядом со мной. Тот нахмурился и ответил, что этим я только привлек бы к себе внимание.

От волнения у меня кружилась голова, желудок сжимали спазмы. Как доказать, хотя у меня вся рота — свидетель, что эти вещи я взял на складе противника, а не в чьей-либо квартире или в хозяйской лавке? Все, что я мог сказать, как бы правдоподобно оно ни выглядело, прозвучало бы наивно.

И кто бы мог предположить такое еще вчера?! А проверяющие приближались. В висках у меня стучало. Все происходящее казалось каким-то нереальным. Люди, осматривавшие ряды, больше не задерживались возле каждого бойца. Они торопились, словно потеряв надежду найти то, что искали. На их лицах застыло безразличие. Казалось, то, чем они занимаются, вовсе не интересует их. На мое «имущество» они даже не взглянули. Наконец они догадались сделать то, с чего следовало бы начать: нам было приказано снять шапки и вывернуть наизнанку. Моша остановился перед строем и спросил, брал ли кто-либо из бойцов что-нибудь у местных жителей. Из строя вышли два парня. Они признались, что взяли для себя полотняные кепки.

Затем колонна снова растянулась на солнцепеке, и до самого вечера никто из нас не проронил ни слова. Обыск произвел на всех удручающее впечатление. Совесть, эта наша строгая свидетельница, и на марше напоминала о себе. За малейшую оплошность мы строго критиковали себя. Это было очень сильно развито в нас.

Я представил себе лицо этого полнотелого мужчины из Коница, который на улице остановил Мошу и заявил ему о пропаже двух кепок, а затем взглянул на «преступников», которые, обезоруженные и связанные, шли в колонне. Один был из 1-й роты, другой из нашей, 2-й. Командир 1-й роты Войводич подошел к своему бойцу, развязал ему руки, чтобы легче было идти, и спросил, не боится ли он, что дело примет самый плохой оборот. Парень спокойно ответил, что в любом случае постарается вести себя так, как и подобает бойцу нашей бригады. Некоторые товарищи предлагали им воспользоваться случаем и убежать в дороге, когда колонна зайдет в лес (если не возникало разногласий со своей собственной совестью, это мог сделать любой среди дня или ночи), затем переждать в местном партизанском отряде до прихода нашей бригады месяц-другой, пока все это под воздействием прошедшего времени не будет выглядеть совсем иначе. Получат партийные взыскания, и на этом дело будет считаться законченным.

Пока мы поднялись почти на самую вершину, начали сгущаться сумерки. Едва только уселись на склоне, чтобы передохнуть, как поступила команда строиться. На совершенно голой местности выше нас на фоне неба, усеянного крупными звездами, проглядывали очертания сельских изб, сараев, заборов и деревьев. Тех двоих парней, таких одиноких сейчас, вывели из строя. Сгущались сумерки, но, несмотря на это, фигуры их вырисовывались все более четко в какой-то необъяснимой, ужасной тишине.

Все вздрогнули, когда комиссар бригады начал читать решение полевого суда. Как описать ту муку, тот холод, ту неподвижность, которые сковали нас? Слова приговора сразили нас, мы не знали, что сказать, что думать. Парень, который был выше ростом, спокойным голосом, словно он находился на ротной конференции, попросил разрешения высказать последнее желание.

Он говорил логично и четко, будто речь шла не о нем, а о ком-то другом, кого он хотя и понаслышке, но все же неплохо знает.

— Не для того я, товарищи, пошел в бой, чтобы остаться в живых. Я шел на борьбу так же, как и все вы, с твердой верой в победу, но и с пониманием того, что в любую минуту могу погибнуть. Сколько раз я видел себя на месте погибшего товарища, но никогда не мог даже представить себе, что погибну от пуль своих же товарищей. Моя мать благословила меня на этот путь, она заставила меня поклясться, что я буду таким же храбрым, как и мои предки. Я не один раз представлял себе страшную смерть, но эта намного страшнее той, которую я мог себе представить. Пусть же моя смерть напоминает вам, как карается тот, кто осрамил пролетарское знамя. Страшно уходить из жизни, но еще страшнее думать о том, что весть о моей позорной смерти сразит мою мать и моих родных. Поэтому умоляю вас, товарищи, это и есть мое последнее желание, когда вы вернетесь в Черногорию, не рассказывайте никому, как я погиб. Скажите, что это было в бою.

Он помолчал, а потом громко начал выкрикивать лозунги в честь Советского Союза, Красной Армии, Сталина, Тито, нашей борьбы и партии.

Тишина. Никто не подхватил его лозунги, и они затерялись где-то над нами.

Надвигавшаяся ночь сливала шеренги в темную массу. Мне казалось, что я стою на месте тех парней, готовый к самому страшному. Второй парень стоял с безразличным лицом, словно происходящее совсем не касалось его. Он уставился в одну точку и на вопрос, желает ли он что-нибудь сказать, только покачал головой и снова погрузился в прежнее состояние безразличия.

Командир батальона отдал приказ, и его голос прозвучал резко, как звук, который возникает, когда разбивают стекло. Одно отделение пошло исполнять приговор. Тот, первый, снова поднял руку и попросил разрешения снять с себя все, что может пригодиться его товарищам.

Он снял и быстро отбросил в сторону шинель и гимнастерку, потом расшнуровал и снял ботинки.

Их повели вправо по валкам скошенной травы, а горка одежды осталась на лугу. Стерня колола бойцу босые ноги, поэтому он шел неровно, на ощупь. Через несколько минут мы услышали, как щелкнули затворы. Короткий, резкий залп всколыхнул строй…

Бригада немедленно продолжила путь. Скорее, скорее прочь от этого ужасного места! Чтобы ночь не казалась такой невыносимой, я старался внушить себе, что все это привиделось мне в дурном сне. Может, у стрелявших были холостые патроны, а те парни упали на землю и притаились, а потом встали и пошли в тот дом на возвышенности, чтобы спросить что-нибудь из еды себе на ужин?

Все мы в равной степени, по словам Хамида, из-за голода не были застрахованы от неблаговидных поступков, но в отличие от тех парней некоторые из нас умели прикрывать их. Например, бывало и так, что те, кто выдавал своим товарищам масло, приканчивали остатки сами. Подобное совершали и батальонные интенданты: показывая Моше один склад, они из другого заполняли свой обоз, а затем великодушно уступали остатки госпиталю и другим частям. Я знал все это и поэтому сомневался в том, что кровь тех парней навсегда излечит нас от подобной предприимчивости. Знал я и о том, что старые привычки и пороки еще уживаются с нашими лучшими мыслями о счастливом будущем. Я также знал, что этими мыслями я не оправдываю себя за кулек сахара и кусок мыла, которые находились в моем ранце. Случай с кепками был ничем иным, как ребячеством, дань нашей довоенной моде, когда кепка считалась лучшим головным убором. Даже на фотографиях периода восстания на большинстве бойцов вооруженных отрядов можно было видеть кепки.

После этого происшествия беспокойство охватило весь батальон. Об этом случае говорили и на батальонной конференции, состоявшейся в просторном помещении для хранения сена. Коммунисты упрекали штаб в чрезмерной торопливости и в неумении определять меру наказания при различных проступках. В принятом решении говорилось, что в будущем смертный приговор будет выноситься только при согласии партийной конференции батальона…

Шум реки Рама заглушает голоса в колонне. Кажется, что мы перешагиваем с одной вершины на другую, как будто волшебник из сказки дал каждому из нас по паре семимильных сапог. Переход отвлек наше внимание от недавнего печального события и заставил нас сосредоточиться на предстоящем общем походе бригад.

В атаке под Щитом наш взвод в темноте попал в какие-то овраги и канавы. Выстрелы, раздавшиеся на рассвете на левом фланге, дали нам понять, что мы заблудились. Я заметил, что возле сада стояли бойцы. Они разговаривали и курили. Я решил, что бой там закончился, и мы с Анкой Церович побежали вдоль кладбища напрямик к левому флангу. Со всех сторон слышалась стрельба, рвались мины. Когда добежали до конца кладбища, которое немного возвышалось над остальной местностью и считалось святым местом, со стоявшей в стороне башни донеслась короткая пулеметная очередь.

Мы с Анкой инстинктивно упали на траву. Через мгновение она приподнялась и, безмолвно шевеля губами, попыталась мне что-то сказать, но ей не хватало воздуха, и все ее попытки заканчивались стоном. Я подполз к ней и потащил ее в сторону. С выражением огромной муки на лице она молча показала мне рукой на грудь. Я краснел от стыда, расстегивая ее гимнастерку. На груди у Анки увидел сквозную рану. Поскольку кровотечения не было, я быстро застегнул гимнастерку и, стараясь сделать вид, что ничего страшного не произошло, сказал ей, что пуля попала в грудь, а это место очень чувствительное, поэтому ей больно и трудно дышать. Ее немедленно отправили в госпиталь, который следом за нами прибыл под Щит.

Пулемет, стрелявший с башни, причинил нам немало вреда. Был убит Бато Щепанович, а немного позже два парня из 3-го крагуевацкого батальона. Пулеметчик обстрелял их в тот момент, когда они пробирались к церкви по огороду, засаженному луком. Вскоре наши сняли пулеметчика. Им оказался усташский монах.

После освобождения Щита бойцы крушевацкой роты кралевацкого батальона разбирали прошедший бой на партийном собрании. Милорад Лазич, по прозвищу Мика Щуца, рабочий обувной фабрики в Кралево, получил на том собрании благодарность за мужество, проявленное им не только в последнем, но и во многих других боях, а одного товарища критиковали за то, что он излишне осторожен в боевой обстановке. Отвечая на критику, этот товарищ довольно неудачно начал развивать теорию храбрости. Оправдывая свое поведение, он пытался показать храбрость Лазича как неумение ценить собственную жизнь.

— Мике Щуце легко быть храбрым, ведь ему, наверное, неведомо чувства страха, если он сломя голову несется навстречу смерти, — говорил критикуемый.

Обычно молчаливый, Милорад Лазич не остался перед ним в долгу и в своем хорошо продуманном выступлении сказал следующее:

— Это неправда, что я не знаю чувства страха. Так могут говорить лишь те, кто хочет оправдать свою трусость в бою. Я боюсь не меньше, чем другие. Когда я приближаюсь к вражескому блиндажу, второй Мика, который сидит во мне, удерживает меня: «Не ходи, опасно, ты можешь погибнуть!» И на каждое предупреждение этого второго Мики я неизменно отвечаю: «Нужно идти!» И иду. Потому что я чувствую себя коммунистом не только перед другими, но и перед самим собой. Я знаю, что победу можно завоевать только при таком отношении к делу.

Почти одновременно со Щитом мы освободили Прозор и тем самым ликвидировали еще одно препятствие на нашем пути в Боснийскую Крайну. Накануне штурма Прозора рударская рота кралевацкого батальона, измученная, без боеприпасов, состоящая всего из трех десятков бойцов, перехитрила вооруженного до зубов противника. Это произошло перед вечером. На виду у противника, находившегося на Козьих скалах, бойцы поднялись на вершину горы и скрылись, чтобы создать у усташей впечатление, что они отказываются от продолжения боя. Чтобы роту не заметили местные крестьяне, она не стала заходить в село, а остановилась на отдых в лесу.

Перед рассветом бойцы вернулись в район Козьих скал и скрытно зашли усташам в тыл. Шел дождь, по лесам тянулся туман, пахло растоптанной земляникой. Вражеские наблюдатели не смогли обнаружить выдвижения рударской роты, и она вплотную подошла к вражеским позициям. Когда один из усташей обернулся назад и увидел устраивающегося поудобнее за пулеметом Прока Жигича, он принял его за своего и даже позвал посмотреть, как «будут сейчас драпать коммунисты». Собравшись вокруг костров, враг все свое внимание сосредоточил на стрелковых цепях кралевацкого батальона и 3-й санджакской бригады, которые расположились на подступах к Прозору.

Стрельба началась неожиданно, сразу со всех сторон. Застигнутые врасплох атакой с тыла, усташи попытались сначала оказать сопротивление, но затем начали беспорядочно отходить, попадая под фланговый огонь других наших рот.

Подразделения, находившиеся на подступах к городу, ждали, когда рударская рота справится с противником. Как только над Козьими скалами взвилось красное знамя, бойцы пошли в атаку. Часть вражеского гарнизона пыталась пробиться к Горни-Вакуфу, но на открытой местности была уничтожена 3-й санджакской бригадой. Ожесточенное сопротивление усташей, укрепившихся на территории кладбища, было сломлено вооруженной гранатами штурмовой группой, в которую входили Душан Дозет, выпускник средней школы из Сараево, Момо Дугалич, комиссар роты, рабочий из Рибницы, что под Кралево, Славолюб Миркович Артем из Гучи и Славомир Петрович Заврзан, рабочий из Кралево.

Это был полный разгром усташского гарнизона. 13 июля 1942 года в Прозоре погибло и попало в плен около двухсот усташей, домобранов и жандармов. В одном из первых донесений своему начальству усташи писали об этом бое: «Точных сведений о фамилиях и количестве погибших в бою за Прозор не имеется. Вполне возможно, что никто из них не остался в живых». Некоторым группам противника все же удалось вырваться из города и уйти в горы, а затем спуститься к реке Раме. Наши войска захватили много оружия, продовольствия и обмундирования. Среди трофеев оказались и те котлы, которые усташи два дня назад отняли у кралевцев. В том бою погибли всеми любимый политкомиссар 1-й роты Ольга Йовович (Рита) и бесстрашный пулеметчик рударской роты Стево Михайлович.

Утром в нашу роту, расположившуюся в одном селе под Щитом, пришло сообщение из госпиталя, что на рассвете от ран скончалась Анка Церович. Анка прошла вместе с нами сравнительно небольшой путь, но весть о ее смерти вызвала у всех глубокую печаль. Прозвучала команда продолжать марш, и мне даже не удалось проститься с ней.

Хозяин, у которого мы переночевали, хорват по национальности, проводил нашу роту значительно любезнее, чем встретил накануне вечером. При прощании он признался, что его сын ушел вчера вместе с усташами в сторону Дувно и что он, увидев, как мы себя ведем, и услышав, о чем разговариваем, считает нас своими и не может не сожалеть, что его сын избрал другой путь. Не было смысла сомневаться в искренности слов хозяина: он нашел в себе достаточно мужества, чтобы выразить свою ненависть к нам, когда мы входили в его дом, и теперь, когда мы уходили, ему незачем было притворяться.

Загрузка...