ПРИРОДА У ШОЛОХОВА И КРЮКОВА

Шолоховедение едино в том, что «Тихий Дон» — не только социально-психологический, но и натурфилософский роман, что философия природы в ее взаимоотношениях с человеком играет в нем огромную роль.

«Вера в единство человека и природы составляет главную причину того, что произведения Шолохова, особенно “Тихий Дон”, насыщены аналогиями, соотносящими поступки человека и его внутренние переживания с миром природы»17, — пишет Г. С. Ермолаев, посвятивший природе специальный раздел в своей книге «Михаил Шолохов и его творчество». Исследователь насчитал в «Тихом Доне» около двухсот пятидесяти описаний природы и упоминаний разных видов животных и растений. «Такое изобилие является красноречивым доказательством любви писателя к природе и знания им природы, особенно природы его родной донской земли»18. Ни в одном другом художественном произведении русской литературы, пожалуй, природа не играет такой роли и не занимает такого места, как в романе «Тихий Дон».

Однако природа здесь не есть факт самодовлеющий — она органически включена в общую систему шолоховского миропонимания.

Возникает все тот же сакраментальный вопрос: есть ли в крюковских рассказах хоть какие-то «завязи», которые бы сближали их с изображением природы в «Тихом Доне»? Тем более, что и там, и тут — донская природа, и оба автора говорят о своей любви к ней?

Пожалуй, единственное, что объединяет Шолохова и Крюкова, — это как раз любовь к Дону и к его природе. Только пишут они об этой любви по-разному.

Вчитаемся в пейзажные зарисовки у Крюкова:

«Серебристый, таинственный лунный свет расписал все фантастическими узорами; душистый воздух весь наполнен какими-то шорохами, неуловимыми звуками... А бледные серебряные звездочки с их кроткой, сочувственной лаской трепетного мерцания!.. Какая красота во всем! Даже крытые соломой казацкие курени с своими побеленными стенами под блеском месяца кажутся мраморными дворцами... И какая грусть на сердце...» (68) — «Из дневника учителя Васюхина»;

«Тихо шелестят листочки молодых топольков; звенящий стрекот кузнечиков безбрежно разлит во все стороны; над вишнями гудят жуки, комар деловито поет над самым ухом. Из-за церкви, от поповского дома доносится бренчание рояля: молодая попадья играет что-то грустное и приятное... Томление и грусть охватывают сердце...» (71) — там же;

«... Кругом темно, немо, мертво-неподвижно. Чуть вырисовываются черные силуэты ближайших хаток, угадывается за ними линия сараев, а дальше — и впереди, и сзади — тесный, черный вал, непроницаемым кольцом охвативший сонный мир. И сколько ни шагай вперед, не выйдешь из этого заколдованного созданного мраком кольца...» (378) — рассказ «Мечты».



Река Дон. 1950-е гг.


Сентиментальные интонации рассказов Крюкова, велеречиво-приторные, чисто внешние пейзажные зарисовки в них не имеют ничего общего с видением природы в прозе Шолохова. Для него характерно всеобъемлющее одухотворение природы, своего рода олицетворение ее, что делает пейзаж в его творчестве по-особому эмоционально значимым. Природная образность в прозе Шолохова исполнена энергии и смысла, поскольку дается не описательно, как у Крюкова, а через восприятие человека, прежде всего — земледельца.

Приведем начало второй главы первой части романа — первую пейзажную зарисовку в «Тихом Доне»:

«Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в рясе — полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце» (2, 13).

А вот пейзажная зарисовка в следующей, третьей главе:

«По Дону наискось — волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном — туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом» (2, 24).

Приведем начало главы четвертой:

«К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю резкими раскатами гром. Под тучей, раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала» (2, 29).

Как видим, пейзаж в рассказах Крюкова анемичен, описателен, сентиментально-минорен, а по сути — формален.

Пейзаж в «Тихом Доне» органически связан с жизнью людей, одухотворен и очеловечен, что органически сопряжено с жизненным опытом казака. Звезды у Шолохова ассоциируются с «просом»; туман «ходит на дыбах»; солнце — «томится», Дон «взлохмачен ветром», гром «давит землю раскатами»; туча «дышит холодком», а степь «выжидающе молчит». Это очеловечение пейзажа, сообщающее ему высокую степень эмоционального воздействия, характерно для всех произведений Шолохова. Он чувствует, как «тоскливо, мертвенно пахнут отжившие травы», как «девичьей прошивной мережкой» лежат «петлистые стежки заячьих следов», видит, слышит, как «спотыкаясь, сипел ветер» и «рудое, в синих подтеках, трупно темнело над ветряком небо». «По-вдовьему усмехалось обескровленное солнце, строгая девственная синева неба была отталкивающе чиста, горделива. За Доном, тронутый желтизной, горюнился лес, блекло отсвечивал тополь, дуб ронял редкие узорно-резные листья, лишь ольха крикливо зеленела, радовала живучестью своей стремительный сорочий глаз» (2, 352—353).

Шолохов вносит в описание пейзажа нотки своеобразного психологизма, отнюдь не прямолинейно, но глубинно связывая пейзаж с естественным, органичным движением крестьянской земледельческой жизни. Когда мы читаем: «На юг текла из-под конских копыт накатанная дорога... Мелькали сбочь конских ног филейные петли заячьих следов. Над степью наборным казачьим поясом-чеканом лежал нарядно перепоясавший небо Млечный путь» (3, 193), — мы понимаем, что рассказ ведется через восприятие природы не просто земледельцем, но казаком.

Перекличку тех же мотивов мы слышим и в «Поднятой целине»:

«Искрятся пустынные окрестные бугры, осыпанные лебяжьим пухом молодого снега. В балках, на сувалках, по бурьянам пролиты густо-синие тени. Почти касается горизонта дышло Большой Медведицы» (6, 142);

«На западной окраине неба тускло просвечивали звезды, молодой согнутый сагайдаком месяц золотой насечкой красовался на сизо-стальной кольчуге неба» (6, 322).

Это «дышло Большой Медведицы», кочующее из «Донских рассказов» в «Тихий Дон» и оттуда — в «Поднятую целину», этот «наборный казачий пояс-чекан» Млечного пути и «золотая насечка» месяца на «сизо-стальной кольчуге неба» уже могут считаться опознавательными знаками шолоховской прозы.

Вчитаемся, к примеру, в классические строки:

«В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишневые сады. В полдень где-нибудь в затишке (если пригревает солнце) грустный, чуть внятный запах вишневой коры поднимается с пресной сыростью талого снега, с могучим и древним духом проглянувшей из-под снега, из-под мертвой листвы земли.

Тонкий многоцветный аромат устойчиво держится над садами до голубых потемок, до поры, пока не просунется сквозь голызины ветвей крытый прозеленью рог месяца, пока не кинут на снег жирующие зайцы опушенных крапин следов...

А потом ветер принесет в сады со степного гребня тончайшее дыхание опаленной морозами полыни, заглохнут дневные запахи и звуки, и по чернобылу, по бурьянам, по выцветшей на стернях брице, по волнистым буграм зяби неслышно, серой волчицей придет с востока ночь, — как следы, оставляя за собой по степи выволочки сумеречных теней» (6, 7).

Не нужно обладать утонченным языковым, эстетическим слухом, чтобы сказать: это, конечно, не Крюков. Но откуда эти строки — из «Тихого Дона»? Из «Поднятой целины»? Они могли бы в равной степени принадлежать как тому, так и другому произведению Шолохова. С них начинается «Поднятая целина». В них, как в капле воды, отразилась единая поэтика природы, характерная для прозы Шолохова и совершенно чуждая Крюкову.

Обратим внимание на этот троп: «серой волчицей придет с востока ночь». Страстный охотник, рыболов, влюбленный в природу и отменно знающий ее, Шолохов воспринимал природу как живую; в его прозе флора неотделима от фауны, она населена птицами, рыбами, зверьми. Этого совершенно нет у Крюкова, в рассказах которого редко-редко мы услышим кваканье лягушки, трели соловья или пение жаворонка... Живое начало в его рассказах лишено конкретики: «Какая-то одинокая птица где-то там, в высоте издавала монотонный, тихо скрипящий звук...» (128); в голых ветвях слышно «монотонное чиликание какой-то серенькой птички» (389); «Звонко сверлили воздух короткими коленцами какие-то таинственные, маленькие водяные жители» (398).

В описаниях природы у Шолохова подобный подход невозможен: его ви́дение природы всегда конкретно, зримо и предметно. Его природный мир, в отличие от крюковского, населен не некими «таинственными маленькими жителями», но жителями вполне реальными. Соотнесенность жизни людей с миром реальной природы пронизывает прозу Шолохова. Вспомним шолоховскую характеристику Митьки Коршунова: «...топтал Митька землю легкими волчьими ногами, было много в нем от звериной этой породы...» (3, 74) и соотнесем ее с картиной из первой книги «Тихого Дона», когда возвращаясь, после принятия присяги в родной хутор, Григорий Мелехов и Митька Коршунов увидели перебиравшегося через Дон волка:

«Серый, как выточенный из самородного камня, стоял зверь, палкой вытянув хвост. Потом торопко скакнул в сторону и затрусил к талям, окаймлявшим берег» (2, 167).

А вот встреча Макара Нагульнова с волчицей в первой книге «Поднятой целины»: «Потревоженная его шагами, из бурьянов на сувалке поднялась щенная волчица. Мгновение она стояла, угнув лобастую голову, осматривая человека, потом заложила уши, поджала хвост и потрусила в падину. Черные оттянутые сосцы ее вяло болтались под впалым брюхом» (6, 298).

В прозе Шолохова степь, в отличие от прозы Крюкова, населена зверьми, чья «индивидуальность» охарактеризована художником столь же ярко, как и индивидуальность людей. Направляющийся в Гремячий Лог Давыдов видит «холодное солнце, величественный простор безмолвной степи, свинцово-серое небо у кромки горизонта и на белой шапке кургана невдалеке — рдяно-желтую, с огнистым отливом, лису. Лиса мышковала. Она становилась вдыбки, извиваясь, прыгала вверх и, припадая на передние лапы, рыла ими, окутываясь сияющей серебряной пылью, а хвост ее, мягко и плавно скользнув, ложился на снег красным языком пламени» (6, 16).

Читая подобные строки, нельзя не вспомнить о цикле охотничьих рассказов Шолохова, которые он написал в 30-е годы, но не успел их напечатать до войны; рукописи их пропали вместе со всем его архивом в военные годы. Охотничьи приметы, волчьи, лисьи следы, как и «петлистые стежки заячьих следов» — органический природный знак шолоховской прозы, равно как и его знание богатейших рыбных кладовых Дона, описываемых им со страстью «истованного» рыбака.

«На яме, против Черного яра, в дремах, — читаем мы в “Тихом Доне”, — на одиннадцатисаженной глубине давно уже стали на зимовку сомы, в головах у них — одетые слизью сазаны, одна бель моталась по Дону, да на перемыках шарахала сула, гоняя за калинкой. На хрящу легла стерлядь. Ждали рыбаки морозов поядреней, покрепче, — чтобы по первому льду пошарить цапками, полапать красную рыбу» (3, 69). Такие познания о речном дне может иметь только рыбак!

А у Крюкова: «А рыба-то, рыба-то как играет на заре!» (378) — восклицает автор. Какая рыба? Неизвестно. В рассказах Крюкова не поименовано ни одной рыбешки, которая водится если уж не в Дону, то хотя бы в его родной речушке Прорве, о которой не раз говорится в его рассказах.

Глубоко и всеобъемлюще знает Шолохов мир пернатых, — человек, много часов проводивший наедине с природой. Такого знания не было, да и не могло быть у Крюкова, об охотничьих и рабочих пристрастиях которого ничего не известно. В его рассказах мы встречаем «заливистую трель лягушек» (67), слышим «коленца и трели жаворонков» (385), наблюдаем, как «звенят-перекликаются... малиновки и какие-то еще неведомые пичужки» (442). На этом орнитологические наблюдения Крюкова заканчиваются. Когда Шолохов пишет о «пичужках», он находит для них другие неожиданные, свежие и точные слова: «Над пашнями — солнце, молочно-белый пар, волнующий выщелк раннего жаворонка да манящий клик журавлиной станицы, вонзающейся грудью построенного треугольника в густую синеву безоблачных небес» (6, 206) — это «Поднятая целина».

«А весна в тот год сияла невиданными красками. Прозрачные, как выстекленные, и погожие стояли в апреле дни. По недоступному голубому разливу небес плыли, плыли, уплывали на север, обгоняя облака, ватаги казарок, станицы медноголосых журавлей. На бледно-зеленом покрове степи возле прудов рассыпанным жемчугом искрились присевшие на покос лебеди. Возле Дона в займищах стон стоял от птичьего гогота и крика. По затопленным лугам, на грядинах и рынках незалитой земли перекликались, готовясь к отлету, гуси, в талах неумолчно шипели охваченные любовным экстазом селезни. На вербах зеленели сережки, липкой духовитой почкой набухал тополь. Несказанным очарованием была полна степь, чуть зазеленевшая, налитая древним запахом оттаявшего чернозема и вечно юным — молодой травы» (7, 277—278), — это уже «Тихий Дон».

Как видим, «молодая трава» для Шолохова — не некий обобщенно-стертый романтический образ, но предметная и конкретная реальность.

Крюков же, как правило, ограничивается самой общей характеристикой красоты степи: «какая-то душистая трава»; «пестрый узор» из трав, пурпура и бирюзы. Из конкретных названий трав и цветов, составляющих этот «пестрый узор», в рассказах Крюкова обнаруживается лишь полынь, «цветок лазоревый» — тюльпан, кроме того, «голубели подснежнички на своих нежных, зеленовато-коричневых стебельках, и развертывались золотые бутоны бузулучков» (386). И это — все.

В «Тихом Доне» и «Поднятой целине» — совершенно иная степень зоркости в видении природы, иная степень детализации. Вспомним описание травы на могиле Валета:

«Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью, заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка, махорчатыми кисточками повис любушка-донник, запахло чебрецом, молочаем и медвянкой...» (3, 597).

И еще одно описание трав:

«Лохматился невызревший султанистый ковыль, круговинами шла по нему вихрастая имурка, пырей жадно стремился к солнцу, вытягивая обзерненную головку. Местами слепо и цепко прижимался к земле низкорослый железняк, изредка промереженный шалфеем, и вновь половодьем расстилался взявший засилие ковыль, сменяясь разноцветьем: овсюгом, желтой сурепкой, молочаем, чингиской — травой суровой, однолюбой, вытеснявшей с занятой площади все остальные травы» (7, 34).

Многие названия трав даны в романе на диалекте, так, как их называют местные жители. Нелегко нам сегодня разобраться в этих названиях:

«Высоко на стенках конюшни висели сушеные пучки разнолистной травы: яровик — от запала, змеиное око — от укуса гадюки, чернолист — от порчи ног, неприметная белая травка, растущая в левадах у корней верб, — от надрыва, и много других неведомых трав от разных лошадиных недугов и хвори» (2, 186).



М. Шолохов, Ю. Лукин и В. Кудашев на охоте. Начало 1930-х гг.


Заметим: чтобы в таких деталях и подробностях воспроизводить природу, ее разнотравье и разноцветие, летающую и плавающую дичь, ее рыб, ее зверей, причем не природу «вообще», но — юга России, а еще конкретнее — Дона, — надо эту природу знать не заемно, а доподлинно. А это значит — надо родиться, вырасти в этих местах, потому что подобное знание не получишь из книг и даже из устного предания — оно дается только жизнью, постоянным взаимодействием с природой.

«Антишолоховеды» недоумевают: откуда молодой Шолохов, не участвовавший в Первой мировой войне, мог знать правду о ней? Недоумение понятное, однако, на него есть ответ. Книги, архивы, устное предание, то есть вторичное знание, — при развитом художественном воображении могут дать искомый результат.

Но есть знание, которое не бывает вторичным, его не получишь из книг, учебников или с чьих-то слов. Невозможно «выучить» диалект, местный — южный или северный — говор, с его неповторимой интонацией, лексическим своеобразием, меняющимся в зависимости от местности. И точно так же невозможно «выучить» приметы местности, особенности ее природы, местной флоры и фауны, топографии и топонимики, если ты не прожил здесь жизнь.

Только человек, родившийся и выросший, проживший жизнь на Дону, и при этом обладающий огромным опытом общения с его природой, исключительным даром наблюдательности и уникальной остротой зрения, редкой памятью и изобразительной силой слова может так живописать природу, как это сделано в прозе Шолохова. Этих качеств даже в завязи не обнаруживается в рассказах Ф. Крюкова. Слышать природу, чувствовать ее, ощущать ее так, как Тургенев или Пришвин, — для этого нужен был особый талант и опыт охотника и рыбака. И, конечно же, не герои его книг — Григорий Мелехов или Макар Нагульнов, а сам Шолохов видел, как мышковала лиса или как «из некоси поднимались стрепета и спарованные куропатки, вдали, на склоне балки, ходил дудак, сторожа покой залегшей самки. Охваченный непоборимым стремлением соития, он веером разворачивал куцый рыжий хвост с белесо-ржавым подбоем, распускал крылья, чертя ими сухую землю, ронял перья, одетые у корня розовым пухом...» (6, 298).

Я намеренно даю в подбор пейзажные зарисовки из «Тихого Дона» и «Поднятой целины», — они неразличимы. Это одна земля и один авторский почерк. Через «Донские рассказы», «Тихий Дон» и «Поднятую целину» проходят одни и те же сторожевые могильные курганы, а над ними парят могучие, гордые птицы — коршуны, беркуты, вороны. Эти птицы, неразрывно связанные с донским фольклором, проходят через все творчество Шолохова. Недаром у Григория Мелехова, как и у всей мелеховской породы — «вислый коршунячий нос» (1, 22).

«На выцветшей голубени неба — нещадное солнце, безтучье, да коричневые стальные полудужья распростертых крыльев коршуна... коршун, кренясь, плывет в голубом, — внизу, по траве неслышно скользит его огромная тень» (4, 63) — «Тихий Дон».

«Изредка пролетит в вышине ворон, древний, как эта степь, как курган над летником в снежной шапке с бобровой княжеской опушкой чернобыля. Пролетит ворон, со свистом разрубая крыльями воздух, роняя горловой стонущий клекот. Ветром далеко пронесет его крик, и долго и грустно будет звучать он над степью, как ночью в тишине нечаянно тронутая басовая струна» (4, 147) — «Тихий Дон».

«Под самой тучевой подошвой, кренясь, ловя распростертыми крылами воздушную струю, плыл на восток ворон. Бело вспыхнула молния, и ворон, уронив горловой баритонистый клекот (помните — “горловой стонущий клекот”? — Ф. К.), вдруг стремительно ринулся вниз. На секунду — весь осиянный солнечным лучом — он сверкнул, как охваченный полымем смоляной факел; слышно было, как сквозь оперенье его крыл со свистом и буреподобным гулом рвется воздух, но, не долетев до земли саженей полсотни, ворон круто выпрямился, замахал крыльями, и тотчас же с оглушительным, сухим треском ударил гром» (6, 314) — «Поднятая целина».

«Сбочь дороги — могильный курган... Летом, вечерними зорями, на вершину его слетает из подоблачья степной беркут. Шумя крылами, он упадет на курган, неуклюже ступнет раза два и станет чистить изогнутым клювом коричневый веер вытянутого крыла, покрытую ржавым пером хлупь, а потом дремотно застынет, откинув голову, устремив в вечно синее небо янтарный, окольцованный черным ободком глаз. Как камень-самородок, неподвижный и изжелта-бурый, беркут отдохнет перед вечерней ловитвой и снова легко оторвется от земли, взлетит. На закате солнца еще не раз серая тень его царственных крыл перечеркнет степь» (6, 294—295) — «Поднятая целина».

Нужно ли доказывать, что эти царственные крыла — в «Тихом Доне» ли, в «Поднятой целине» — нарисованы одним художником? Что курган на гребне по соседству с Гремячим Логом — его казаки издавна зовут Смертным — и курган рядом с хутором Татарским, который издревле называется Татарским, — описан одним писателем?

«Зимою же, когда могильный курган — в горностаевой мантии снега, каждый день в голубовато-сизых предрассветных сумерках выходит на вершину его старый сиводушный лисовин. Он стоит долго, мертво, словно изваянный из желто-пламенного каррарского мрамора; стоит, опустив на лиловый снег рыжее ворсистое правило, вытянув навстречу ветру заостренную, с дымной черниной у пасти, морду. В этот момент только агатовый влажный нос его живет в могущественном мире слитных запахов, ловя жадно разверстыми, трепещущими ноздрями и пресный, все обволакивающий запах снега, и неугасимую горечь убитой морозами полыни, и сенной, веселый душок конского помета с ближнего шляха, и несказанно волнующий, еле ощутимый аромат куропатиного выводка, залегшего на дальней бурянистой меже» (6, 295).

«Старый сиводушный лисовин» из «Поднятой целины», жадно впитывающий запахи «трепещущими ноздрями», выводит нас на еще один, исключительно важный, пласт шолоховской поэтики: запахи в его прозе.

Букет запахов и цветовая гамма в прозе Шолохова и в рассказах Крюкова не просто не совпадают, — они несопоставимы по богатству и колориту.

Для Крюкова запахи не являются органической частью поэтики природы; он оперирует ими, как правило, в бытовых описаниях. В его описаниях природы запахи присутствуют чисто формально, информационно. Чаще всего это — запахи «вообще» — «запах сирени, тополей, кизяка и каких-то дешевеньких духов» (67); «какого-то душистого вина» (234); в крайнем случае — запах «свежего сена» (197); «скошенной травы» (200); «черной полыни» (217); «сосновых стружек» (145). В засушенном букетике степных незабудок герою Крюкова чудится «весь аромат лазурного простора, степного ветра, родной земли, родного солнца» (215). Это все выспренние абстракции, не имеющие конкретного содержания. Крюков не ощущает запахов природы. Даже в своем знаменитом стихотворении в прозе «Край родной», посвященном природе и истории Дона, он упоминает лишь одно: «Укропом пахнет с огорода» (512).

В бытовых описаниях Крюков обращается к запахам постоянно, однако в его бытовой прозе запахи удивительно однообразны, их отбор подчинен одной тенденциозной задаче: обличению действительности.

«Воздух был почти тепел. Легкая примесь вокзальной вони плавала в нем» (106); «Воздух в зале был нагретый и испорченный» (116); «удушливо пахло клозетом» (119); «И снова духота, теснота, вонь» (120); «спертый воздух, сор объедков и грязь» (128); «...тяжелый запах огарков, сырости и грязных человеческих тел» (150); «В спертом воздухе чувствуется дыхание параши» (191); «запах гнили, разложения висит над улицей» (274); «кадильный фимиам — и тяжкий запах потных одежд и гнойных язв» (337); «густой и тошный запах тел человеческих» (338)...

Даже в тех случаях, когда это бытовое зловоние соприкасается с запахами природы, побеждает именно оно: «Пахло смолистым сосновым запахом, смешанным с густым запахом человеческих экскрементов и лошадиной мочи» (143). Максимум приятия и любви к изображаемой жизни слышен у Крюкова в следующей сентенции: «Но чувствуется все-таки явственный запах земли в этой тесноте, неудобстве, в спертом воздухе, — тот особый кислый, но милый русский дух, который обильно струится от трудовых армяков, лаптей, онучей, сарафанов, даже от городских жакетов и пиджаков, попавших в деревню» (184). Вот он — апофеоз «любви к народу», до которого была в силах подняться «обличительная» народническая литература с ее комплексом «вины и долга перед народом», унижающим народ чувством жалости к нему.



М. Шолохов на рыбалке. 1970-е гг.


Думается, что не только об учителе Васюхине (рассказ «Из дневника учителя Васюхина»), но в значительной степени и о себе писал Крюков: «Я знаю казацкий быт; я люблю народ свой, среди которого я вырос и которому служу, мечтаю об его счастье, скорблю о нем сердцем: я — сын народа, смело могу это сказать... И, тем не менее, я неизменно и постоянно чувствую, что что-то отрезало меня от моего народа, что на меня он смотрит уже не как на своего, со мной говорят не просто и не откровенно и я не могу подойти близко, как мои сверстники по годам, молодые казаки, к нашим милым казачкам... А между тем, как я их люблю!» (73).

Это — любовь «на дистанции», ощущение которой между рассказчиком и любимым им народом возникает неоднократно, когда читаешь Крюкова.

В прозе Шолохова этой дистанции нет. Вспомним еще раз страстный монолог об отношении к народу, к казакам, к родине подъесаула Атарщикова — характер, как указывалось выше, знаковый, занимающий особое место в «Тихом Доне»: «...Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек — всё люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, — так глубоко и больно люблю...» (3, 113).

И столь же страстное — прямое, как у героя, — признание в любви к тихому Дону звучит в авторском отступлении:

«Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-солёный запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок суходолов, красноглинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы, в мудром молчании берегущие зарытую казачью славу... Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей нержавеющей кровью политая степь!» (4, 64).

Как видим, запахи в прозе Шолохова играют особую роль, совсем другую, чем в прозе Крюкова. Они неотрывны от описаний живой природы, в значительной степени через них постигается и выражается чувство любви к родной земле. Они являют собой исключительно важную принадлежность шолоховской поэтики.

Степь в прозе Шолохова полна запахов, особенно весной и летом. «На вербах зеленели сережки, липкой духовитой почкой набухал тополь. Несказанным очарованием была полна степь, чуть зазеленевшая, налитая древним запахом оттаявшего чернозема и вечно юным — молодой травы» (4, 277—278). К чернозему у Шолохова особое внимание: «Невыразимо сладкий запах излучал оголенный чернозем» (3, 75). Так может ощущать чернозем только земледелец, труженик. И воин: «Пахло обтаявшим черноземом, кровью близких боев пахло» (3, 320). Земля в «Тихом Доне» пахнет по-разному, в зависимости от времени года. К концу лета «пахла выветренная, истощенная земля пылью, солнцем»; весной — «пахло припорошенной корой вишневых деревьев, прелой соломой»; «горькими запахами листа — падалицы, суглинистой, мочливой ржавчины мартовского снега». Шолохов исключительно внимателен к аромату трав, деревьев, кустарников, вообще растений. Он слышит «горький и сладостный дух омытых и сопревших корней верб»; «дурманящий аромат» скошенной травы; «медовый запах прижженной листвы», «запах прижженного хвороста»; подползающий с болота «пресный запах мочажинника, ржавой сырости, гнилья», «смешанные запахи мочажинника, изопревшей кучи, болотистой почвы...». Шолохов знает, какой «неизъяснимо грустный запах излучают умерщвленные заморозками травы», как «тоскливо, мертвенно» пахнут «отжившие травы». При этом пейзаж в «Тихом Доне», его краски, звуки, запахи, подчас почти неуловимо связан с действием:

«На западе густели тучи. Темнело. Где-то далеко-далеко, в полосе Обдонья вилась молния, крылом недобитой птицы трепыхалась оранжевая зарница. В той стороне блекло светилось зарево, принакрытые черной полою тучи. Степь, как чаша, до краев налитая тишиной, таила в складках балок грустные отсветы дня. Чем-то напоминал этот вечер осеннюю пору. Даже травы, еще не давшие цвета, излучали непередаваемый запах тлена.

К многообразным невнятным ароматам намокшей травы принюхивался, шагая, Подтелков» (3, 371).

Так эпически начинается 28-я глава 2-й книги «Тихого Дона», предваряющая казнь Подтелкова.

Характеристики героев в «Тихом Доне» чаще всего связаны с запахами земли. О Дуняшке: «Пахнуло от нее отсыревшим черноземом»; об Аксинье: «От мокрых Аксиньиных волос, тек нежный, волнующий запах... — Волосы у тебя дурнопьяном пахнут»; «...пахло от свежего, нахолодавшего рта то ли ветром, то ли далеким, еле уловимым запахом свежего степного сена»; и снова: «На губах Григория остался волнующий запах ее губ, пахнущих то ли зимним ветром, то ли далеким, неуловимым запахом степного, вспрыснутого майским дождем сена»; «Ему кажется, что он на секунду ощутил дурнопьянный, тончайший аромат Аксиньиных волос; он весь, изогнувшись, раздувает ноздри, но ... нет! Это волнующий запах слежалой травы». О Степане Астахове: «Пахнуло запахом мужского пота и полынной дорожной горечью от нестиранной рубахи». О Митьке Коршунове: «... терпким запахом здоровья и силы веяло от него — так пахнет, поднятый лемехом, чернозем в логу».

Запахи сена, полынной горечи, поднятого лемехом чернозема — это все запахи не просто природы, но пашни, сенокоса, труда на земле. Труд и быт земледельцев органично входят в палитру красок, звуков, запахов «Тихого Дона», чего совершенно нет у Крюкова.

И в «Тихом Доне», и в «Донских рассказах», и в «Поднятой целине» — единая атмосфера здоровья, свежести и чистоты, резко отличная от удушливого колорита рассказов Крюкова. Добавим к этому, что в «Тихом Доне», «Донских рассказах», «Поднятой целине» едины и цветовая, и звуковая гаммы. Их качественное отличие от рассказов Крюкова очевидно.

В рассказе Крюкова «Казачка (Из станичного быта)»: цвет неба «нежно-голубой» (1); «синее, яркое небо играет своею глубокой лазурью» (47); туман — «золотистый» (53); в финале вновь «небо, чистое, нежно-голубое, высокое, безмятежно спело своей лазурью» (63). В рассказе «Из дневника учителя Васюхина (Картинки станичной жизни)» снова «высокое смутно-синее небо» (67), «серебристый лунный свет» (68), «серебряные звездочки» (68), «речка лазоревая» (69), «орлы сизокрылые» (68), «серебристая мгла лунного сияния» (74), «голубой и розовый дымок» (97), «алый луч зари» (98), «голубое небо» (100), «белые круглые облачка» (100). «Какая кроткая, невыразимая красота во всем... Как хорошо! Как красива жизнь...» (97), — восклицает герой. Как однообразна цветовая гамма, — добавим мы — ее слова и краски резко отличны от буйного разноцветья «Тихого Дона». Как видим, цветовая гамма в рассказах Крюкова бедна, тускла, их цветовой колорит ограничен и банален и не идет ни в какое сравнение с богатством и разнообразием красок «Тихого Дона».


М. Шолохов и Мария Петровна на берегу Дона. 1965 г. Фото В. Турбина ГЛМ. Негатив № 64111


Г. С. Ермолаев, характеризуя «уникальный язык природной образности» в «Тихом Доне», пишет:

«Некоторые из шолоховских пейзажей напоминают полотна художников-импрессионистов. <...> Трудно представить себе произведение с большим количеством колоризмов, чем “Тихий Дон”. В нем их около трех тысяч... <...> Девятьсот колоризмов в 1-й книге знаменуют собой пик шолоховского употребления цвета. Их число продолжает оставаться высоким во всех его последующих произведениях, и большинство из них встречается в авторской речи.

Палитра Шолохова исключительно богата. Около шестидесяти различных оттенков цвета можно насчитать в его ранних рассказах и свыше сотни в “Тихом Доне”»19.

Палитра Крюкова несопоставима с палитрой «Тихого Дона». В рассказах Крюкова мы насчитали примерно 110 колоризмов — против 900 в первом томе «Тихого Дона». Что касается различных оттенков цвета, то их число не превышает тридцати пяти.

Недоступна Крюкову и та филигранная звуковая аранжировка прозы, которая присуща «Тихому Дону».

Крюков «не слышит» многое из того, что слышит, видит, ощущает в природе Шолохов. Это — два совершенно разных писателя по уровню художественной зоркости и изобразительной одаренности, проще говоря, — по уровню таланта.

Загрузка...