В 1975 году Шолохов скажет о романе «Тихий Дон» как о самом дорогом из всех его произведений. «... Я был молод, работалось с яростью, впечатления свежие были. И лучшие годы взросления были посвящены ему <...> Можно сказать, он рос из “Донских рассказов”»63.
Здесь требуется одно важное уточнение: заявляя, что «Тихий Дон» рос из «Донских рассказов», Шолохов категорически не соглашался с теми критиками, которые видели в «Донских рассказах» предысторию «Тихого Дона». Он настаивал на том, что «Тихий Дон» отделяет от «Донских рассказов» некий качественный порог.
В беседе с К. Приймой в мае 1955 года он говорил: «...С точки зрения художественного мастерства, накопления писательского опыта, безусловно, “Донские рассказы” были пробой пера, пробой литературных сил, а поэтому они предшествовали “Тихому Дону”. Но нельзя видеть предысторию там, где ее нет... Некоторые литературоведы вырывают из текста слова, сходные места, выражения, ищут совпадения. Однако все, что они приводят в доказательство, на самом деле не имеет никакого значения в творческой истории создания “Тихого Дона”. Назвать “Донские рассказы” художественной предысторией “Тихого Дона” может тот, кто не умеет отличить дня от ночи. Кто-то из литературоведов вывел сюжетную линию “Тихого Дона” из рассказов “Кривая стежка”, “Двухмужняя”, “Лазоревая степь”. Потом снова “Двухмужняя” и снова “Кривая стежка”! Это окрошка какая-то получается, а не творчество! Если бы я так писал “Тихий Дон” с помощью ножниц и клея, то дальше “Кривой стежки” — одного из слабейших моих рассказов — я бы так и не пошел»64.
М. А. Шолохов имел в виду статьи В. Гуры «”Донские рассказы” М. А. Шолохова — предыстория “Тихого Дона”» и И. Лежнева «Легенда о “седом ковыле” (предыстория “Тихого Дона”)»65. Писатель прав: конечно же, «Донские рассказы» не являются предысторией «Тихого Дона», — слишком велика пропасть, которая отделяет их от романа. Это — пропасть между прозой талантливой и прозой гениальной.
И все-таки Шолохов был несправедливо строг к своей «пробе пера» — «Донским рассказам». В 1932 году в автобиографии, написанной для журнала «Прожектор», на которую мы уже ссылались, он писал: «Как и водится: от большинства этих рассказов, если бы можно было, я с удовольствием бы сейчас “отмежевался”. Очень уже много в них наивного и детски беспомощного».
В своих воспоминаниях жена писателя подтверждает эти слова. Шолохов признавался ей: «Если бы только пришлось сейчас писать “Донские рассказы”, конечно, я бы их совершенно по-другому написал...»66. Видимо, этим и следует объяснить, что писатель не переиздавал их вплоть до 1956 года, когда в Государственном издательстве художественной литературы стало выходить восьмитомное собрание его сочинений.
Обложка и титул первого издания книги рассказов «Лазоревая степь» (1926, «Новая Москва»)
«”Донские рассказы” — нечего греха таить — слабенькая ученическая книга»67, — писал Шолохов в 1961 году Н. С. Хрущеву, что говорит о чрезвычайно высоких критериях требовательности писателя к себе. По отношению к некоторым рассказам, например, «Путь-дороженька», суровые слова эти во многом справедливы. Но этого не скажешь даже о самом первом его рассказе «Родинка», не говоря уже о таких, как «Шибалково семя», «Коловерть», «Семейный человек», «Председатель Реввоенсовета Республики», «Жеребенок», «Чужая кровь», которые принадлежат подлинно высокой прозе. И в этих лучших из «Донских рассказов» мы и слышим постоянную перекличку с «Тихим Доном». Прежде всего — в языке.
В большинстве изданий «Тихого Дона» на первой странице читаем: «...перламутровая россыпь ракушек, серая (курсив мой. — Ф. К.) изломистая кайма нацелованной волнами гальки» (2, 9).
Но открываем беловую рукопись романа и ясно видим: «...сырая (курсив мой. — Ф. К.) изломистая кайма нацелованной волнами гальки». Не «серая», а «сырая», — так написано в автографе, и это, конечно же, гораздо точнее, потому что речь идет о нацелованной волнами гальке.
По явному недосмотру, при перебелении рукописи или при наборе произошла непроизвольная порча текста. Ибо у автора не было никаких причин делать такую подмену — во вред своему тексту.
Подтверждение тому мы находим в его «Донских рассказах»: в «Коловерти» он упоминает именно «сырую, волнами нацелованную гальку» (1, 160); а в рассказе «Родинка», — еще одна почти буквальная образная перекличка с начальным абзацем «Тихого Дона»: в романе — «вороненая рябь», а в рассказе — «вороненая сталь воды» (1, 121). Заметим сразу, что столь близкое, почти буквальное повторение в «Тихом Доне» образов, впервые употребленных в его первых рассказах, — редкость для писателя.
Шолохов с его безбрежными возможностями художественной образности был очень внимателен к тому, чтобы не повторять себя: на огромном пространстве «Тихого Дона» практически нет прямых повторений художественных тропов.
Но в данном случае повторение художественных образов принципиально важно как подтверждение взаимосвязи «Донских рассказов» и «Тихого Дона».
«Всякий даже не искушенный в литературе читатель, знающий изданные ранее произведения Шолохова, может без труда заметить общие для тех его ранних произведений и для “Тихого Дона” стилистические особенности, манеру письма, подход к изображению людей»68, — говорилось в «Письме» А. Серафимовича и других писателей, опубликованном в «Правде».
В предисловии к сборнику «Лазоревая степь», вышедшему в 1932 году, критик А. Селивановский также писал:
«Читатель, уже знакомый с романом “Тихий Дон”, без труда уловит в “Донских рассказах” много черт и мотивов, роднящих эти ранние произведения писателя с его последующим творчеством...
Главнейшие черты стиля “Донских рассказов” входят в “Тихий Дон”, совершенствуясь там и отшлифовываясь. Главнейшие мотивы рассказов тоже сохраняются в романе, но приобретают там несколько иное звучание»69.
Конечно же, общее между «Донскими рассказами» и «Тихим Доном» — прежде всего, жизнь на Дону на переломе революции, природа Дона, его люди и их язык.
Своеобразие языка «Донских рассказов», принадлежность их автора к языковой народной стихии Дона сразу же заметил А. Серафимович: «Образный язык, тот цветной язык, которым говорит казачество. Сжат, и эта сжатость полна жизни, напряжения и правды. Чувство меры в острых моментах, и оттого они пронизывают»70.
Этим «образным» «цветным» языком, «которым говорит казачество», будут написаны позже и «Тихий Дон», и «Поднятая целина», и «Они сражались за Родину».
С первой страницы первого рассказа начинающего писателя «Родинка» мы погружаемся в мир Донщины с его совершенно особым языковым колоритом и самобытными персонажами, наполненный своеобразными диалектными, местными речениями. Рассказ посвящен 18-летнему командиру эскадрона, воюющего с бандитами, которого зовут Николай Кошевой. «Мальчишка ведь, пацаненок, куга зеленая» (1, 11). Нам знакома по «Тихому Дону» эта фамилия и это, чисто донское, выражение: «куга» — «так на Дону называется зеленая трава — осока, растущая в поймах рек»71.
«Молодые, лет по шестнадцать-семнадцать парнишки, только что призванные в повстанческие ряды, шагают по теплому песку, скинув сапоги и чиричонки, — читаем мы в “Тихом Доне” — “куга зеленая!” пренебрежительно зовут их фронтовые казаки...» (5, 110).
В ткани ранних рассказов Шолохова постоянно проблескивают слова и речения, а также приметы местности, которые потом появятся в «Тихом Доне». Одно из ключевых речений такого рода — Гетманский шлях — своего рода символ «Тихого Дона». Таким же символом является знаменитый Татарский курган с каменной бабой на его вершине.
Гетманский шлях впервые упоминается в ранней повести М. Шолохова «Путь-дороженька», которая открывается словами:
«Вдоль Дона до самого моря степью тянется Гетманский шлях. С левой стороны пологое песчаное обдонье, зеленое чахлое марево заливных лугов, изредка белесые блестки безымянных озер; с правой — лобастые насупленные горы, а за ними, за дымчатой каймой Гетманского шляха, за цепью низкорослых сторожевых курганов — речки, степные большие и малые казачьи хутора и станицы, и седое вихрастое море ковыля...» (1, 75).
Продолжает свой путь Гетманский шлях в рассказе «Коловерть» (1926): «За буераком, за верхушками молодых дубков, курган могильный над Гетманским шляхом раскорячился. На кургане обглоданная столетиями ноздреватая каменная баба» (1, 154).
«Могильный курган» в «Коловерти» с «ноздреватой каменной бабой», конечно же, — тот самый курган с каменной бабой, куда носил на руках свою турчанку-жену Прокофий Мелехов: «Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню...» (1, 29).
В «Донских рассказах» действие разворачивается на той же вёшенской земле, что и в «Тихом Доне», — в десяти верстах от хутора Громов (Громки) или у хутора Калинова, на земле «Вёшенского юрта» (1, 158).
Эта общность географических примет в «Донских рассказах» и «Тихом Доне» не придумана Шолоховым, — во всех своих произведениях он в равной степени шел от жизни, от географических реалий тех мест, где жил.
Гетманский шлях, пролегающий через «Донские рассказы» и «Тихий Дон», — не художественный образ, придуманный писателем, но реальность. Когда-то он связывал Дон с Хортицей, островом на Днепре, где располагалась Запорожская Сечь. И что важно: шлях этот, сохранивший свое название из глубины веков, пролегает по родным Шолохову местам и играл важную роль в годы Гражданской войны на Дону. Подтверждение тому находим в воспоминаниях донского казака — участника Вёшенского восстания (имя его, к сожалению, в публикации не названо), который рассказывал, как воевали повстанцы с красноармейцами: «А назавтрева мы знали, где комуняки пойдут. Они все время правилися Гетманскому шляху»72.
Владимир Песков в очерке «Казачья река», после посещения Вёшенской, пишет: «Дон является символом бытия для жителей этих мест. Сама река была водной дорогой, правда, не быстрой. Но по-над Доном, по правому его берегу, шел знаменитый гетманский шлях Войска донского. Дорога была хорошо обустроена мостами и насыпями. Атаманы в станицах неусыпно следили за шляхом. По нему всадники за день оповещали хутора и станицы о событиях чрезвычайной важности вплоть до “седланья коней”»73.
По свидетельству дочери М. А. Шолохова, Светланы Михайловны, жители этих родных для нее мест о Гетманском шляхе знают и поныне. Эта дорога утратила свое транспортное значение, но и по сей день хранит память истории. Гетманский шлях вошел в нашу общенародную память благодаря «Донским рассказам» и «Тихому Дону», написанным уроженцем Придонья. Ибо кто еще мог знать о существовании древней дороги по правому берегу Дона, не отмеченной на картах, но сохранившейся лишь в памяти людской?
Общее в «Донских рассказах» и романе — не только география, топографические приметы, но и люди, о которых идет речь, проживавшие опять-таки в родных местах писателя. В рассказе «Чужая кровь» (1926 г.) мы встречаем знакомого нам подъесаула Сенина, о котором сказано:
«— Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединение. Командиром у нас был подъесаул Сенин...» (1, 317).
Имя Сенина упоминается и в рукописи «Тихого Дона» в редакции 1925 года: там есаул Сенин — как и представители Дикой дивизии, — требует от казаков поддержки корниловского мятежа. Как вы помните, в «Тихом Доне» подъесаул Сенин принимал участие в суде над Подтелковым и затем послужил прототипом Половцева в «Поднятой целине». С ним Шолохов встретился в Новочеркасской тюрьме.
Вспомним еще один персонаж «Тихого Дона», который проходит через вторую, третью и четвертую книги романа, начинает свой путь в рассказе «Председатель Реввоенсовета Республики»:
«Попереди атаман ихний, Фомин по прозвищу. Залохмател весь рыжей бородой...» (1, 176).
А вот как выглядит урядник Фомин в момент, когда он впервые появляется на страницах второй книги «Тихого Дона».
«Петро, вытянув голову, поглядел на смутно знакомое забородатевшее лицо рыжеватого казака атаманца ...
— Фомин! Яков! — окликнул он, протискиваясь к атаманцу» (3, 95—96).
Как видите, за время, которое прошло с первой встречи Петра Мелехова на германском фронте с «забородатевшим» рыжим урядником Фоминым до того момента, когда он, пройдя сложный путь у красных и у белых, превратился в главаря банды, наводившей страх на вёшенскую округу, внешность Фомина не изменилась. Он только еще больше «залохмател» рыжей бородой.
Эти и многие другие «точечные» совпадения в «Донских рассказах» и «Тихом Доне» — следствие того, что и ранняя новеллистика Шолохова, и его роман — при всех различиях в форме и уровне мастерства — растут из одного корня и из одного жизненного источника, имя которому — Верхний Дон, Вёшенский округ и, в первую очередь, — станица Каргинская.
В «Донских рассказах», как и в «Тихом Доне», герои имеют прототипами реальных лиц, прежде всего жителей станицы Каргинской и окружавших ее хуторов; в рассказах они нередко выступают под собственными именами. Донские краеведы Н. Т. Кузнецова и В. С. Баштанник в статье «У истоков “Тихого Дона”» пишут «о действительно жившем в то время Микишаре, подобном тому, который описан в “Семейном человеке”». О нем рассказала краеведам 80-летняя казачка станицы Еланской Федосия Степановна Трушихина74.
О Микишаре писала и Левицкая в очерке, посвященном ее поездке в Вёшенскую в конце августа 1930 года. Вот диалог Шолохова с председателем колхоза в Базках:
«— А как поживает Микишара?..
Тот засмеялся.
— Приходил ко мне. Просил дать свидетельство о политической благонадежности, хочет охотой заняться, ружье купил. Говорит: “У меня сын был красноармеец”.
— Да ведь ты сына-то убил, — говорю ему. Не дал ему свидетельства...»75.
В рассказе «Семейный человек» (1926) паромщик Микишара рассказывает случайному попутчику, как в Гражданскую войну он убил, когда «получилось у нас в станице противу Советской власти восстание», под угрозой расстрела со стороны повстанцев, собственного сына, воевавшего на стороне красных. Как оказалось, Микишара — реальный человек, казак с хутора Плешаковского.
Опора на образы реальных людей, живших в тех станицах и хуторах, где развивается действие «Тихого Дона», — одна из отличительных особенностей творчества Шолохова. Исследованию вопроса о прототипах героев писателя каргинский краевед Г. Я. Сивоволов посвятил целую книгу: «“Тихий Дон”: рассказы о прототипах» (Ростов-на-Дону, 1991).
В другой его книге — «Михаил Шолохов: страницы биографии» (Ростов-на-Дону, 1995) Г. Сивоволов убедительно доказал, что такие герои «Донских рассказов», как Сидор-Коваль и дед Александр четвертый («Путь-дороженька»), Арсений Клюквин («Двухмужняя»), Алешка Попов («Алешкино сердце»), Яков Алексеевич («Батраки»), дед Гаврила («Чужая кровь») и другие, — «это все каргинцы, реальные люди».
Особенно подробны изыскания краеведа касательно реальной судьбы Алексея Крамскова, которая лежит в основе глубоко трагического по звучанию рассказа «Алешкино сердце». Действительно, пишет Г. Сивоволов, — в 1921 году на Верхний Дон пришел небывалый голод — засуха погубила поля. Неурожайный год, продовольственная разверстка особенно больно ударили по многодетным вдовьим семьям. Именно такой была семья Крамскова, где мать и шестеро детей остались без кормильца: отец, Федор Крамсков, мобилизованный в повстанческую армию, в декабре 1919 года вместе с другими казаками, воевавшими на стороне белых, ушел в отступление на Кубань и домой не вернулся. Вскоре умерла от тифа мать. Дети один за одним умирали голодной смертью. Единственного оставшегося в живых мальчонку, Алексея Крамскова, спасли от гибели пожалевшие его рабочие Каргинской паровой мельницы. Правда, реальная жизненная судьба Алексея Крамскова далеко не во всем совпадала с судьбой Алешки из рассказа — он не встречался с политкомом Синициным, не бросал гранату в бандитов, не вступал в комсомол. Трагическое детство Алеши Крамскова было лишь первотолчком для рассказа «Алешкино сердце», прототипом главного героя которого он стал.
Прототипом политкома заготконторы № 32 Синицина, — пишет Г. Сивоволов, — также послужило реальное лицо — Василий Меньков, заведовавший заготконторой № 32, когда в ней служил конторщиком и делопроизводителем Шолохов.
В книге «Михаил Шолохов. Страницы биографии» Г. Сивоволов документально показывает, что целый ряд «Донских рассказов» Шолохова — «Алешкино сердце», «Коловерть», «Путь-дороженька», «Пастух», «Бахчевник», «Продкомиссар», «Смертный враг», — как и «Тихий Дон», написаны на материале жизни в Гражданскую войну станицы Каргинской и окружавших ее хуторов. Многие географические и жизненные приметы в этих рассказах — те же, что и в «Тихом Доне» и, следовательно, на хуторе Татарском, который в значительной степени писался с хутора Каргина.
«Во многих рассказах события разворачиваются в хуторе, расположенном под “лобастой горой”, или в станице, “пристывшей” под горой, — пишет Сивоволов. — По многим, разумеется, неизвестным широкому читателю, но хорошо известным автору этих строк, признакам и достопримечательностям, описанным достаточно подробно в том или ином рассказе или повести Шолохова, легко угадывается станица Каргинская или хутор Каргин...
Упоминание заготконторы № 32, нависшего над станицей Песчаного кургана и дорожного тракта, по которому на Северный фронт везут боеприпасы и снаряжение, склада артиллерийских снарядов прямо указывает на станицу Каргинскую»76.
Вот, к примеру, топографическая примета в повести «Путь-дороженька»: «...Площадь в центре, на ней школа, огороженная забором, правление станичного атамана, в котором дежурили сидельцы, кирпичная церковь с винтовой лестницей на колокольню, ограда, на окраине станицы — кладбище. На рыночной площади в деревянном сарае, где у купца Левочкина была ссыпка, казаки в 1918 году устроили тюрьму. В ста саженях от церковной ограды в кирпичных сараях купца Семена Попкова был устроен склад боеприпасов... Все отчетливо напоминает нам станицу Каргинскую тех лет»77.
А также хутор Татарский в «Тихом Доне», добавим мы.
Каргинский склад боеприпасов, который в повести «Путь-дороженька» поджигает ее герой Петька Кремнев, упоминается и в романе. Более того, как свидетельствует «Уголовное дело» Харлампия Ермакова, ответственным за этот склад некоторое время был Харлампий Ермаков, ставший прототипом Григория Мелехова. Одной из главных задач первой повстанческой дивизии, которую возглавлял Ермаков, при наступлении на Каргинскую в начале восстания, было, — пишет П. Кудинов в очерке «Восстание верхнедонцов в 1919 году», — «захватить военный склад в станице Каргинской»78. О судьбе этого склада боеприпасов рассказывает Г. Сивоволов: «Во время подавления Вёшенского восстания и налета на Каргинскую Камышинского и 13-го кавалерийского полков 22 марта 1919 года и их отходе под давлением казаков, склады были ими подожжены. Кстати, об этих складах Шолохов упоминает и в “Тихом Доне”. Тогда, как известно, вместе со складами сгорели стоявшие рядом дома казаков, магазины, дом героя романа сотника Михаила Григорьевича Копылова»79.
Вся атмосфера «Донских рассказов» пронизана тем же воздухом мятежных лет на Дону, как и роман «Тихий Дон», токами той же жизни, которые питали роман.
В рассказе «Лазоревая степь» дед Захар, в прошлом — конюх у пана Томилина, показывает своему собеседнику — рассказчику:
«— Видишь, за энтим лесом макушки тополев? Имение панов Томилиных — Тополевка. — Там же около и мужичий поселок Тополевка, раньше крепостные были. Отец мой кучеровал у пана до смерти... Тушистый был мужчина, многокровный. В молодости при царе в гвардии служил, а затем кончил службу и уехал доживать на Дон. Землю ихнюю на Дону казаки отобрали, а пану казна отрезала в Саратовской губернии три тыщи десятин. Сдавал он их в аренду саратовским мужикам, сам проживал в Тополевке» (1, 248).
Сравним с рассказом о пане Листницком в «Тихом Доне»: «Старый, давно овдовевший генерал жил в Ягодном одиноко. Жену он потерял в предместье Варшавы в восьмидесятых годах прошлого столетия... Вскоре после этого генерал подал в отставку, перебрался в Ягодное (земля его — четыре тысячи десятин, — нарезанная еще прадеду за участие в Отечественной 1812 года войне, — находилась в Саратовской губернии), и зажил чернотелой, суровой жизнью» (2, 183).
Дед Захар рассказывает также, что у пана Томилина «наследником офицер остался»: носил он «на носу очки золотые, на снурке очки-то» (1, 250), и что воевал он во время Гражданской войны против красных.
Сивоволов справедливо полагает, что прототипом и для Тополевки в «Лазоревой степи», и для Ягодного в «Тихом Доне» послужило одно и то же имение Ясеновка, где родилась и выросла мать Шолохова, а ее родители до отмены крепостного права были крепостными у помещика. В Ясеновке, так же как в Тополевке и в Ягодном, рядом с барским имением располагался одноименный «мужичий поселок», где ранее жили крепостные. И у того, и у другого «пана» в Саратовской губернии было казной нарезано по три (четыре) тысячи десятин.
Когда пан Томилин «присватался» к жене конюха Захара — «гляжу, а у ней все груди искусаны, кожа лентами висит...» (1, 249) — Захар проучил пана кнутом «со свинчаткой на конце». Точно так же Григорий Мелехов в «Тихом Доне» проучил за Аксинью молодого пана Листницкого.
Похожая перекличка — в изображении двух «дедов» — деда Гаврилы («Чужая кровь») и деда Гришаки («Тихий Дон»). Оба они любили до глубокой старости свои регалии, кресты и погоны.
Дед Гаврила «назло им (красным. — Ф. К.) носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами поношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой; шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтоб все видели.
Председатель поселенья станицы при встрече как-то сказал:
— Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается!
Порохом пыхнул дед:
— А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?» (1, 313—314).
И дед Гришака («Тихий Дон»), направляясь в церковь, распахивает шубу так, чтобы «виднелись все кресты и регалии».
«— Что ты, дедушка! Сваток, аль не при уме? Да кто же в эту пору кресты носит, кокарду!...
— Ась? — Дед Гришака приставил к уху ладонь.
— Кокарду, говорю, сыми! Кресты скинь! Заарестуют тебя за такое подобное. При советской власти нельзя, закон возбраняет...
— Ступай с Богом! Молод меня учить-то! Ступай себе.
Дед Гришака пошел прямо на свата, и тот уступил ему дорогу, сойдя со стежки в снег, оглядываясь и безнадежно качая головой» (4, 154—155).
Перекличка интонаций в описании двух «дедов» здесь очевидна. Многие детали и жизненные ситуации, накопленные в «Донских рассказах», позже использованы Шолоховым в «Тихом Доне».
В рассказе «Продкомиссар», например, читаем про «жестяного петуха, распластавшегося на крыше в безголосом крике» (1, 34). В «Тихом Доне» это описание развернуто и детализировано: «Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный» (2, 13).
В рассказе «Чужая кровь» Прохор Лиховидов рассказывает деду Гавриле о гибели своего сына Петра:
«— Срубили Петра насмерть... Остановились они возле леса. Коням передышку давали, он подпругу на седле отпустил, а красные из лесу... — Прохор, захлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку. — Петро черк за луку, а седло коню под пузо... Конь горячий... Не сдержал, остался... Вот и все!...» (1, 318).
В третьей книге «Тихого Дона» точно так же гибнет безрукий Алешка Шамиль:
«...Алешка, покойник, возле своего коня копается, чересподушечную подпругу ему отпущает... Глядь, а с сотенник от нас по низу балочки красные едут... А он, значит, когда поднялась томаха, — к коню, черк целой рукой-то за луку, и только ногой — в стремю, а седло — коню под пузо. Не вспопашился вскочить на коня, и остался Шамиль глаз на глаз с красными, а конь прибег к нам, из ноздрей ажник полымем бьет, а седло под пузой мотается... Вот как Алексей дубу дал!» (4, 335—336).
Уже отмечалось, что в «Донских рассказах» можно встретить фамилии и имена героев «Тихого Дона»: чаще других упоминаются Григорий («Пастух», «Путь-дороженька», «Коловерть»), Петро («Путь-дороженька», «Чужая кровь»), Прохор («Нахаленок», «Червоточина», «Чужая кровь»), Степан, Митька, Мишка, Аникушка, почти все имена героинь «Тихого Дона» — Дуняшка, Наталья, Дарья, Анна. Знакомы по «Тихому Дону» и фамилии — Кошевой, Коршунов, Фомин, Богатырев, Лиховидов, подъесаул Сенин, войсковой старшина Боков. Кроме простого совпадения имен и фамилий, которое, конечно, мало о чем говорит, встречаются и сходные портретные характеристики героев, о чем подробно писал В. Гура в книге «Как создавался “Тихий Дон”» (М., 1980).
Некоторые черты Нюрки из рассказа «Кривая стежка», например, «перешли» к Дуняшке из «Тихого Дона». Нюрка, которая «совсем недавно» была «неуклюжей разлапистой девчонкой» с «длинными руками», выросла в «статную грудастую девку» (1, 180). Дуняшка, которая в начале романа была «длинноруким, большеглазым подростком», также «выровнялась... в статную и по-своему красивую девку» (2, 240).
Майданников, герой рассказа «Один язык», напечатанного в «Комсомольской правде» в 1927 году, вспоминает, как захотелось ему в Карпатах «погуторить с австрийцами»: «Повели мы австрийцев гостями в свои окопы. Зачал я с одним говорить, а сам слова ни по-своему, ни по-ихнему не могу сказать, слеза мне голос секет. Попался мне немолодой астрияк, рыжеватый. Я ево садил на патронный ящик и говорю: “Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли”. Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони музоль скребу. Головой кивает: “Да, мол, согласен”»80.
Здесь — прямая перекличка со сценой во второй книге «Тихого Дона», где описываются бои на Стоходе и встреча в окопах Валета с рабочим-баварцем, когда они, как «родня по труду», жмут друг другу черствые, изрубцованные мозолями руки и находят общий язык (2, 189).
Кстати, «Один язык» — единственный у Шолохова рассказ, где повествуется о германской войне. Основной массив «Донских рассказов» посвящен Гражданской войне, точнее — событиям, связанным с восстанием казаков в 1919 году («Бахчевник», «Коловерть», «Жеребенок», «Семейный человек», «Лазоревая степь»), или событиям 1920—1921 годов, времени борьбы с бандитами на Дону («Родинка», «Пастух», «Продкомиссар», «Шибалково семя», «Алешкино сердце», «Нахаленок», «Председатель Реввоенсовета Республики», «Чужая кровь»). Связь второй группы рассказов с четвертым томом «Тихого Дона», где Григорий Мелехов уходит в банду Фомина, очевидна. Но в целом ряде рассказов — «Семейный человек», «Лазоревая степь», «Чужая кровь», «Ветер», — которые Шолохов писал в 1925—1926 годах, когда он уже начал работу над «Тихим Доном», писателя все в большей степени притягивают события Вёшенского восстания.
Многие детали и подробности этих рассказов будут развернуты в «Тихом Доне».
Так, в рассказе «Коловерть» полковник Чернояров говорит подъесаулу Михаилу Крамскову о его отце и брате, которые служили у красных:
«— Г-азумеется, мы обязаны их г-асстг-елять, но как-никак, а это ваши отец и бг-ат... не вызовем ли мы г-асстг-елом возмущения сг-еди беднейших слоев казачества?...
— Есть надежные ребята в конвойной команде... С ними можно отправить в Новочеркасскую тюрьму... Не проговорятся ребята... А арестованные иногда пытаются бежать...» (1, 163—164) — отвечает Крамсков.
И сразу вспоминается «Тихий Дон»:
«— С пленниками как быть?..
— В Вёшки прикажи отогнать. Понял? Чтоб ушли не далее вон энтого кургана!» (4, 226).
Полнее та же мысль развернута в романе в письме Кудинова Григорию Мелехову по поводу захваченных в плен местных коммунистов:
«— В конвой поручи отобрать самых надежных казаков (полютей, да стариковатых), пускай они их гонют и народу шибко заранее оповещают. Нам об них и руки поганить нечего, их бабы кольями побьют, ежели дело умело и с умом поставить. Понял? Нам эта политика выгодней: расстреляй их, — слух дойдет и до красных — мол, пленных расстреливают; а этак проще, народ на них натравить, гнев людской спустить, как цепного кобеля» (4, 314).
Шолохов как бы примеривается к реализации этой «программы» в рассказе «Коловерть»:
«Дорога обугленная. Конвойные верхами. Подошвы в ранах гнойных. В одном белье, покоребенном от крови. По хуторам, по улицам, унизанным людьми, под перекрестными побоями...» (1, 162).
С этой сценой массовой расправы перекликается сцена в рассказе «Семейный человек»:
«Вывели пленных, а впереди Данила мой... Глянул я на него, и захолодела у меня душа... Голова у него вспухла, как ведро, — будто освежеванная. Кровь комом спеклась, перчатки пуховые на голове, чтоб не по голому месту били... Кровью напитались они, к волосам присохли... Это их дорогой к хутору били... Идет он по сенцам, качается. Глянул на меня, руки протянул... Хочет улыбнуться, а глаза в синих подтеках, и один кровью заплыл...» (1, 169).
Эти жестокие описания — как бы подготовка к еще более подробным жутким сценам расправ в «Тихом Доне».
«Толпа, вооруженная вилами, мотыгами, кольями, железными ребрами от арб, приближалась...
Дальше было все, как в тягчайшем сне. Тридцать верст шли по сплошным хуторам, встречаемые на каждом хуторе толпами истязателей. Старики, бабы, подростки били, плевали в опухшие, залитые кровью и кровоподтеками лица пленных коммунистов, бросали камни и комки сохлой земли, засыпали заплывшие от побоев глаза пылью и золой. Особенно свирепствовали бабы, изощряясь в жесточайших пытках. Под конец они уже стали неузнаваемыми, не похожими на людей, так чудовищно обезображены были их тела и лица, иссиня-кровяно-черные, распухшие, изуродованные и вымоченные в смешанной с кровью грязи» (4, 353).
И далее почти дословно повторяется сцена расправы в рассказе «Семейный человек»:
«Бабьи взвизгивания и крики, нарастая, достигли предела напряжения. Дарья пробилась к конвойным и в нескольких шагах от себя, за мокрым крупом лошади конвоира, увидела зачугуневшее от побоев лицо Ивана Алексеевича. Чудовищно распухшая голова его со слипшимися в сохлой крови волосами была вышиной с торчмя поставленное ведро. Кожа на лбу вздулась и потрескалась, щеки багрово лоснились, а на самой макушке, покрытой студенистым месивом, лежали шерстяные перчатки. Он, как видно, положил их на голову, от мух и кипевшей в воздухе мошкары. Перчатки присохли к ране, да так и остались на голове...» (4, 359).
Эта деталь, подмеченная скорее всего Шолоховым в детстве, когда он своими глазами видел, как гнали казаки избитых пленных красноармейцев, настолько поразила его, что он обратился к ней дважды — в «Семейном человеке» и в «Тихом Доне».
Дело даже не в этих совпадениях выразительных деталей, не в текстуальной перекличке «Донских рассказов» с «Тихим Доном», — важнее всего, что одна боль, одна тревога пронизывает массив и той, могучей и мощной, и этой, во многом еще юношески незрелой прозы. И для «Донских рассказов», и для романа характерен одинаковый, чисто шолоховский почерк, который можно определить как беспощадный показ действительности, подчас в самых крайних ее проявлениях. Но это — не жестокость во имя жестокости, а изображение жестокости жизни во имя утверждения человечности, бесстрашное и безоглядное осуждение бесчеловечности в условиях беспощадного и трагического революционного времени.
В обращении к читателям, предпосланном изданию «Тихого Дона» на английском языке, Шолохов так ответил на замечание о «жестокости» его прозы: «...В отзывах английской прессы я часто слышу упрек в “жестоком” показе действительности. Некоторые критики говорили и вообще о “жестокости русских нравов”.
Что касается первого, то, принимая этот упрек, я думаю, что плох был бы тот писатель, который прикрашивал бы действительность в прямой ущерб правде и щадил бы чувствительность читателя из ложного желания приспособиться к нему. Книга моя не принадлежит к тому разряду книг, которые читают после обеда, единственная задача которых состоит в способствовании мирному пищеварению.
А жестокость русских нравов едва ли превосходит жестокость нравов любой другой нации...»81.
Как видим, Шолохов не отвергал упреков в «жестокости» своей прозы — он лишь подчеркивал, что этого требовала правда жизни. Вдова Андрея Платонова, с которым Шолохов был близко знаком в пору литературной юности, а потом хлопотал о возвращении его репрессированного сына из ссылки, запомнила слова мужа из его разговоров с Шолоховым: «Жесток ты, Миша, жесток»82.
Но беспощадно жестокой была сама жизнь на Дону в годы Гражданской войны.
В очерке «Семен Иванович Кудинов (по страницам романа “Тихий Дон”)» Б. Челышев приводит рассказ одного из героев романа — участника съезда казаков-фронтовиков в станице Каменской в 1918 году. Семен Кудинов — реальное историческое лицо, изображенное в «Тихом Доне». Его избрали на съезде в состав Донского ревкома, председателем которого стал Подтелков. Спустя много лет Кудинов рассказал журналисту:
«— Есть у нас под Каменской небольшой хутор Чеботаревка. Так вот приехал туда в семнадцатом году на побывку казак, георгиевский кавалер Никанор Миронов... Отец его — вылитый Пантелей Прокофьевич из шолоховского “Тихого Дона” — по этому случаю собрал всю родню. Сидят за столом, беседуют, слушают рассказы фронтовика. Самогон рекою льется. Как водится, разговор зашел о большевиках. И тут выясняется, что Никанор — большевик. В комнате — гнетущая тишина. Вдруг отец затрясся, заорал:
— Проваливай отселева, большевистское отродье. Заре-е-жу!
Старик выскочил из хаты и тут же вбежал обратно с огромным колом. Через минуту сын лежал мертвым с проломленным черепом. А спустя несколько дней хуторяне читали приказ войскового атамана Каледина “За проявление патриотизма, мужества и решимости в борьбе с изменником Дону сыном Никанором Мироновым Тихона Миронова, урядника, произвести в старшие урядники и представить к награждению Георгиевским крестом...”»83.
Таково свидетельство — одно из многих! — реального участника той беспощадной к людям жизни, которая пришла на Дон в 1917 году. Собственно, об этом, — о жесточайшем, беспощадном разломе жизни народа, в частности, казачества, который прошел не через классы — через семьи, через сердца людей — и написаны не только «Тихий Дон», но и «Донские рассказы». И там, и тут сквозной нитью проходит тема смерти, потрясение малоценностью человеческой жизни, обыденностью гибели людей на войне.
Вспомним своеобразное введение, которое предпослал Шолохов рассказу «Лазоревая степь», его слова о том, «как безобразно просто умирали» в Гражданскую войну люди, — а сейчас в этих окопах, «полуразрушенных непогодою и временем, с утра валяются станичные свиньи», «парни из станицы водят девок», и «двое в окопе», нащупав случайно в траве «черствый предмет — ржавую нерастреленную обойму», не спросят, «почему в свое время не расстрелял эту обойму хозяин окопа, не думают о том, какой он был губернии, и была ли у него мать».
Безобразная простота человеческой смерти в условиях войны и насилия — вот тема, которая захватывает писателя и в «Донских рассказах», и в «Тихом Доне».
«Антишолоховеды» полагают даже, что перед ними «особый, завороженный смертью тип художественного сознания»84.
Но эта «завороженность смертью» имеет не патологически-извращенный, но глубоко гуманистический характер. Проза Шолохова пронизана мощной витальной, природной силой, приятием жизни во всех ее проявлениях, любовью к человеку и природе. Вот откуда столь мощный протест художника против преступности и безобразия насильственной смерти, независимо от того, является ли ее причиной империалистическая или Гражданская война, равно как и кто несет людям насильственную смерть — «белые» или «красные».
Именно эта гуманистическая позиция художника и вызвала обвинения в его адрес со стороны «рекрутов коммунизма» «Молодой гвардии» и рапповцев в «объективизме» и «пацифизме». Гуманистическая авторская позиция формировалась в творчестве Шолохова постепенно, в противоречиях и борьбе. Среди «Донских рассказов» было немало и неоправданно прямолинейных. Чаще в них изображалась жестокость белых, чем красных, что было упрощением жизни в угоду идеологической схеме.
Это различие в авторской позиции в «Донских рассказах» и «Тихом Доне» не может не бросаться в глаза. На это в значительной степени и опирается «антишолоховедение», когда говорит о «существенных и принципиальных различиях между ранними рассказами Шолохова и «Тихим Доном».
Но очевидно слабые рассказы, присутствующие в первых двух книгах Шолохова, не дают нам оснований перечеркивать «Донские рассказы» в целом, недооценивать незаурядность, с которой входил в литературу молодой Шолохов. «В советской литературе о гражданской войне, — писал американский исследователь Э. Симменс, — “Донские рассказы” занимают место примерно где-то между “Чапаевым” Фурманова и сборником рассказов Бабеля “Конармия”. Но в них не найти ни сентенциозных разглагольствований первого, ни до невероятности жестокой, но в то же время многозначительной беспристрастности второго... Мрачный же фон почти всегда смягчен теплым человеческим сочувствием»85.
Несмотря на столь очевидные нити, связывающие «Донские рассказы» с «Тихим Доном», «антишолоховеды» упорно пытаются доказывать, будто между «Донскими рассказами» и «Тихим Доном» нет ничего общего, поскольку «Донские рассказы» писал Шолохов, а «Тихий Дон», будто бы — Крюков.
Так, Рой Медведев пишет:
«В этих ранних рассказах, безусловно, есть отражение прокатившегося через Дон страшного междоусобья, здесь есть атмосфера Дона, широкой донской степи, немало в этих рассказах характерных донских речений, оригинальных метафор, хорошо написанных острых сцен. <...>
В ряде рассказов Шолохову удается лаконично и выразительно передать напряженность происходившей борьбы и силу чувств героев, почти не прибегая к подробным описаниям их психологических переживаний. Многие из этих рассказов с несомненностью свидетельствовали о талантливости их автора, и для 18—19-летнего Шолохова они были, бесспорно, серьезной заявкой. <...>
Но все эти отдельные сходные с “Тихим Доном” элементы не могут затушевать самых существенных и принципиальных различий между ранними рассказами Шолохова и “Тихим Доном”.
Основные герои “Донских рассказов” — это комсомольцы, продотрядники, представители новой власти. В “Донских рассказах” нет никакого любования казачеством или казачьим бытом»86.
Р. Медведев связывает эти особенности «Донских рассказов» с биографией писателя:
«Этот взгляд на казачество вполне соответствовал биографии и жизненному опыту молодого Шолохова <...> Именно этот сравнительно небольшой к тому времени опыт и воплотился в “Донских рассказах”. Странным было бы поэтому предположить у молодого писателя-комсомольца замысел громадной эпопеи о казачестве, о страшной трагедии этого военно-земледельческого сословия, официально ликвидированного к 1925 году рядом специальных постановлений высших инстанций СССР. Тем более странным было бы для этого писателя воспринять трагедию казачества как свою собственную»87.
В этих рассуждениях Р. Медведева — две подмены, за которыми — искаженные представления о позиции Шолохова в его 18—19 лет как об узколобом, железобетонном «комиссаре», «продотряднике», «идейном борце».
Но, как было показано выше, Шолохов никогда не был продотрядником: он был всего лишь «продработником» — налоговым инспектором.
Такая же подмена — и утверждение Р. Медведева, будто Шолохов был «молодым писателем-комсомольцем». Но, как уже говорилось, он никогда не был комсомольцем, что помешало ему поступить на рабфак и продолжить образование и, как можно предположить, делало крайне дискомфортным его пребывание в рядах молодогвардейских «рекрутов коммунизма».
Справедливо отметив разницу между «Донскими рассказами» и «Тихим Доном», Р. Медведев не смог объяснить глубинных истоков различия между этими произведениями, сведя их к чисто внешним факторам, к тому же неточно истолкованным, — «комсомольской», «чоновской» биографии Шолохова.
Он не увидел главного: глубокой противоречивости «Донских рассказов», так же как и противоречивости отношения к ним самого Шолохова.
Мы уже указывали на глубокую неудовлетворенность Шолохова своими ранними рассказами. Действительно, в сборниках «Донские рассказы» и «Лазоревая степь» были и откровенно слабые, наивные произведения. Но было немало и таких, которые отмечены подлинно шолоховским талантом и вполне достойны будущего автора «Тихого Дона». Это — и «Родинка», самый первый его рассказ, и «Лазоревая степь», и «Семейный человек», и «Шибалково семя», и «Коловерть», и «Обида», и «Жеребенок», и «Председатель Реввоенсовета Республики». Это о них Шолохов говорил: «В “Донских рассказах” я старался писать правду жизни»88.
С таким творческим кредо — писать правду жизни — входил молодой Шолохов в литературу.
Однако в его внутреннем развитии был важный рубеж, определивший новый уровень постижения правды народной жизни, которая еще не была открыта ему, когда он создавал свои ранние рассказы. Эта правда во всем ее трагизме открылась Шолохову окончательно только тогда, когда он стал работать над «Тихим Доном», беседовать с самыми разными людьми, собирая в родных местах материал для романа. Всю глубину трагедии, которую пережил Дон и все казачество в годы революции и Гражданской войны, писателю дано было понять именно в процессе работы над романом.
Изменение отношения Шолохова к своим ранним рассказам, проявившееся уже в 1932 году, — свидетельство не только художественного, но и стремительного духовного роста писателя. Видимо, не случайно после 1925 года он практически перестает писать короткие рассказы, работая только над «Тихим Доном». Заметим также, что при внимательном прочтении и в ранних его рассказах обнаруживаются завязи миросозерцания, проявившегося в «Тихом Доне».
Но было там и нечто другое, что являлось причиной сдержанного отношения Шолохова к своим ранним рассказам.
Автор воспоминаний «Мой Шолохов» Аман Давлятшин, редактировавший ряд лет местную газету в Вёшенской, высказывает неожиданный взгляд на ранние рассказы Шолохова в их соотношении с «Тихим Доном», равно как и на истоки «Тихого Дона». Он приводит следующую «многозначительную фразу» Шолохова во время одной из бесед с ним:
«— Когда в Москве был опубликован мой первый сборник рассказов, их внимательно прочитал тесть и сказал: “Миша, не о том ты пишешь...”.
Так мы подходим, — продолжает далее Давлятшин — к не обсуждавшемуся до сих пор вопросу о роли в замысле и создании “Тихого Дона” тестя Шолохова, известного на Верхнем Дону атамана Петра Громославского. Человека, как мне известно, почти не упоминающегося в исследованиях по творчеству Шолохова <...>
Еще предстоит внимательно присмотреться к личности бывшего атамана, который, похоже, был близок к Шолохову не только семейными узами. Не исключено также, что Громославского миновали неизбежные гонения благодаря влиянию известного зятя?
Если говорить откровенно, первые рассказы Шолохова и “Тихий Дон” — далеко не одноуровневые вещи. В первых — еще не определившийся писатель с ограниченным жизненным и художественным опытом. А во втором мы встречаемся с автором качественно нового уровня <...>
Бурные потрясения того времени, нечеловеческое напряжение душевных сил самого писателя, пораженного трагической судьбой донского казачества в период революционной ломки вековых общественных устоев, живое общение с живым представителем потомственного казачества Громославским (формы и детали этого общения еще предстоит установить), — все это было теми дрожжами, на которых сказочно бурно вызревал талант Шолохова»89.
Мысль Давлятшина о проверке «пробы пера» молодого писателя — его «Донских рассказов» — точкой зрения представителя «потомственного казачества» небесспорна. И, тем не менее, подтверждением тому, что такая проверка могла иметь место, является, к примеру, тот факт, что, по свидетельству казака Якова Пятикова, у Харлампия Ермакова была книжка «Донских рассказов», подаренная ему Шолоховым.
Нет сомнения, что далеко не все из ранних рассказов Шолохова могли выдержать проверку мнением таких людей, как Петр Громославский или Харлампий Ермаков. И это не могло не мучить Шолохова.
В чем тайна столь очевидного внутреннего конфликта писателя с самим собой? Почему уже в 1932 г. он хотел «отмежеваться» от многих своих рассказов из сборников «Донские рассказы» и «Лазоревая степь» как «наивных» и «детски беспомощных»?
Ответ на этот вопрос — в бурном, стремительном внутреннем росте Шолохова в процессе работы над романом «Тихий Дон», когда он погрузился в историю Вёшенского восстания и начал понимать, насколько бессмысленно жестокой была эта борьба с казачеством, заставившая казаков взяться за оружие.
Шолохов смог преодолеть узко партийную, идеологически заданную «революционную» точку зрения на события Гражданской войны на Дону и выработать объективный и подлинно народный взгляд на трагедию казачества, взгляд, отвергавший позицию, когда цель оправдывает средства, не приемлющий зверств и насилия как «белых», так и «красных»; таким был путь развития, внутреннего движения молодого писателя к подлинной творческой зрелости.
С позиций «Тихого Дона» многие из «Донских рассказов» и в самом деле представлялись Шолохову детски беспомощными. Многие, но не все! В лучших рассказах писателя из первых двух его книг завязи будущего «Тихого Дона», его провозвестия все-таки видны. Уже в них мы видим проникновение в ту правду истории, которая выражена в «Тихом Доне» словами Петра Мелехова.
«— Ты гляди, как народ разделили, гады! Будто с плугом проехались: один — в одну сторону, другой — в другую, как под лемешем» (4, 25—26).
Этот протест, бунт против неправильности происходящего слышится и в первых рассказах Шолохова, только далеко не с той мерой проясненности, осознанности и понимания сути вещей, какие проявились в «Тихом Доне». Вспомним его первый рассказ «Родинка» — о том, как атаман-бандит зарубил в бою собственного сына, а потом, узнав об этом по родинке на ноге, пустил себе пулю в рот. Предчувствие, предосмысление той ужасной правды о революции, которая с такой силой и мощью показана в «Тихом Доне», бесспорно, таились уже в некоторых — лучших — «Донских рассказах» Шолохова.
«Донские рассказы» — нескончаемое, горькое повествование о том, как в этой страшной, будто лемехом разваленной жизни люди убивали друг друга, как «безобразно просто» они умирали. В лучших из своих «Донских рассказов» писатель умел говорить правду о жизни без «напыщенности слов» (1, 342). Это была правда о катастрофически резком падении в цене человеческой жизни, о ставшем повседневным бытом глубоком и всеобъемлющем страдании людей.
Чисто шолоховское в «Донских рассказах» — то бесстрашие в выявлении жестокости жизни, какое не свойственно, пожалуй, никакому другому писателю, — и это сближает лучшие из «Донских рассказов» с «Тихим Доном».
Убивает собственных сыновей в рассказе «Семейный человек» Микишара.
Убивает отец, Яков Алексеевич, и старший сын Максим младшего — Степку в рассказе «Червоточина»: «Степка бился под отцом, выгибаясь дугою, искал губами отцовы руки и целовал на них выпухшие рубцами жилы и рыжую щетину волос...
— Под сердце... бей... — хрипел Яков Алексеевич, распиная Степку на мокрой, росистой земле» (1, 247).
Сталкиваются не на жизнь, а на смерть старший сын Федор и младший — Митька, со своим отцом, комендантом военно-полевого суда, в рассказе «Бахчевник»: «Босая Федорова нога торчит промеж коричневых стеблей. Отец правой рукой лапает на боку кобуру нагана. Качаясь, прыгнул Митька, цепко ухватил стоящий у стенки топор, ухнул от внезапного нахлынувшего тошного удушья и, с силой взмахнув топором, ударил отца в затылок...» (1, 74).
Эта воистину животная вражда, вдруг распластавшая на два лагеря жизнь людей из казачьих семей, — главная мука Шолохова. Об этом — не только в «Тихом Доне», но уже и в «Донских рассказах», которые органически связаны с «Тихим Доном».
Правда, в «Донских рассказах» источник страданий, как правило, — одна сторона: палачи здесь, чаще всего, связаны с белобандитами, жертвы — с новой, советской властью.
Однако и в некоторых из «Донских рассказов» явственно слышна та нота, в которой догматическая критика усматривала «объективизм» и «пассивный гуманизм». Так, Л. Якименко «пассивные гуманистические ноты» усмотрел в рассказе «Семейный человек». Характер Микишары и отношение к нему Шолохова явно смущают критика, усмотревшего в этом рассказе «абстрактно гуманистическую, сострадательную ноту»90.
Это обвинение вызвано тем, что даже в этой нечеловеческой ситуации, когда отец, по приказу белых, расстреливает собственного сына, Шолохов уходит от прямого авторского суда и обращается — через рассказчика — к читателю: «Вот ты и рассуди нас, добрый человек!» (1, 172).
В отходе от позиции «указующего перста», в нежелании навязывать читателю авторскую позицию и диктовать ему выводы о прочитанном, то есть — в предельной объективизации, — завязи тех творческих принципов, которые будут определяющими в романе «Тихий Дон».
«В “Донских рассказах” я старался писать правду жизни...»91, — скажет позже Шолохов об исходной установке в начальном периоде своего творчества. Но это же стремление — «писать правду» — в «Тихом Доне» заставило писателя резко расширить и углубить свой взгляд на жизнь. В «Тихом Доне» писатель со всей ответственностью свидетельствует, что источником страданий народа были обе стороны — как «белые», так и «красные», что «палачи» и «жертвы» постоянно менялись местами. Это открытие в «Тихом Доне» было адресовано читателю в полном соответствии с выработанным в ходе работы над «Донскими рассказами» принципом: «Вот ты и рассуди нас, добрый человек!»
Замысел «Тихого Дона» рос из лучших «Донских рассказов» Шолохова и одновременно — из отталкивания писателя от них в процессе преодоления той «классовой» узости и политической ограниченности, печать которых лежала на некоторых из них.
Шолохов называет время работы над «Тихим Доном» после 1925 года «взрослением». Его отличает все возрастающая глубина проникновения, погружения писателя в жизнь казачества, через изучение истории Вёшенского восстания, через общение с огромным количеством людей, имевших отношение к восстанию, начиная от своего тестя, атамана Громославского и кончая одним из вождей Вёшенского восстания Харлампием Ермаковым.
Судя по свидетельствам самого Шолохова, путь этого «взросления» заключался в движении от узко «революционистской» точки зрения на события Гражданской войны к точке зрения народной. В этом же состояло и главное отличие «Тихого Дона» от «Донских рассказов», что справедливо подметил Р. Медведев, но верно объяснить не смог.
Как же складывался замысел «Тихого Дона», как начиналась работа над ним?
При разрозненности сведений на этот счет крайне важно собрать их воедино, чтобы получить максимально полное представление о замысле романа. Выявление этих разрозненных сведений важно еще и потому, что недоброжелательные критики «Тихого Дона» утверждают, будто совершенно ничего не известно, как создавался «Тихий Дон» — ни о том, как писатель собирал материалы, ни о распорядке и ходе его работы над романом. Подобные утверждения — плод неосведомленности.