Не занимаясь ранее профессионально ни Ф. Д. Крюковым, ни поздним народничеством, ни «Русским богатством», я решил проверить себя, свой взгляд на проблему, обратившись к лучшему специалисту по «Русскому богатству» и позднему народничеству, а, следовательно, и по Ф. Д. Крюкову, — ведущему научному сотруднику Института мировой литературы им. А. М. Горького РАН М. Г. Петровой. Такая возможность возникла после завершения и опубликования журнального варианта книги, — с тем, чтобы возможные уточнения внести в окончательный, книжный ее вариант. Мнение М. Г. Петровой по проблематике книги мне было важно услышать еще и потому, что, она была одной из самых близких «невидимых» сотрудников А. И. Солженицына в пору его начинавшегося конфликта с властями, а ее принципиальность и объективность широко известны в ИМЛИ.
О Петровой А. И. Солженицын рассказал в книге «Бодался теленок с дубом»90, в «Пятом дополнении (1974—1975)» к нему, названном им «невидимка», — о людях, «невидимо» сотрудничавших с ним и поддерживавших его в самые трудные для него годы, перед эмиграцией. Очерк «Мира Геннадьевна Петрова» предшествует в этих дополнениях очерку «Стремя “Тихого Дона”», посвященному книге И. Н. Медведевой-Томашевской. Солженицын характеризует Миру Геннадьевну Петрову как «отважную, крайне самостоятельную и даже резкую». «... Она была так талантлива на восприятие литературы, что заменяла мне сразу 10—20 других читателей... <...> Текстолог, она провела анализ и сравнительную обработку многих моих пройденных редакций... из всех моих близких единственный серьезный знаток предреволюционной России (по роду службы занималась этим), она быстро наводила мне справки, особенно по известным интеллигентам, кадетам, по всеобщей истории, и других родов справки. Ибо изрядная часть жизни ее просиживалась в Ленинке».
Неудивительно, что первым человеком, к которому А. И. Солженицын обратился в связи с гипотезой о принадлежности «Тихого Дона» Ф. Д. Крюкову была М. Г. Петрова, как неудивителен и ее отказ как высокого и неподкупного профессионала литературной науки.
В ответ на мою просьбу прочитать книгу, посвященную проблеме авторства «Тихого Дона», она сказала: «Прочитаю со всем вниманием. Но Вы никогда не убедите меня, что “Тихий Дон” написал Шолохов». И было чрезвычайно важно услышать в ответ, после того, как книга была ею прочитана: «Я была не права. Вы меня убедили».
Приведу, с разрешения М. Г. Петровой, выдержки из ее письма ко мне, которое помогло в работе над книгой, в особенности над главами, посвященными Ф. Д. Крюкову.
«Мои впечатления». Вернее бы назвать — «Заметки профана», ибо «Тихий Дон» я читала полвека назад, без всякого внимания к исторической части повествования, с шолоховедением — вовсе не знакома, из «антишолоховедения» читала только Солженицына да историков Макаровых в «Новом мире». Даже «литературоведа Д*» не удосужилась прочесть, хотя Александр Исаевич в начале 70-х годов сватал и меня на эту роль. Я отказалась, сказав о Крюкове — «не тянет», а о самой затее — «недоказуемо» (есть записи в моем дневнике тех лет).
Ф. Д. Крюкова я знаю по своим занятиям «Русским богатством» и видела в книжках журнала, как некие «следопыты» яростно подчеркивали в крюковских текстах «улики» вроде: вахмистр Мелехов с красивыми, наглыми глазами.
Именно потому, что я не читала неосновательные штудии И. Н. Медведевой-Томашевской, я до последнего времени склонялась к солженицынской версии, изложенной со свойственным ему убеждающим напором и стилистическим блеском. Даже в «найденные рукописи» не очень верила. Не скрою и своего «отрицательного пристрастия» к нравственному и общественному облику Шолохова, пристрастия, общего с тем кругом людей, «о коих не сужу, затем, что к ним принадлежу».
Мое единственное непосредственное впечатление от Шолохова крайне негативно. В 1959 году в Колонном зале Дома Союзов проходил 3-й съезд писателей, и ЦГАЛИ (где я тогда работала) развернул в фойе большую выставку архивных материалов. Сотрудникам было предложено, выбрав себе писательский объект «по симпатии», подойти и завязать связь с архивом. Я выбрала Веру Панову. К Шолохову направилась сотрудница, которая занималась комплектованием художников и слыхом не слыхивала о «плагиате» и пр. Но как только она произнесла слово «архив», «классик советской литературы» пальнул в нее матерную очередь, не смущаясь присутствием людей. Он, видимо, в качестве вознесенного литературного вельможи, не обременял себя общепринятыми приличиями.
И все-таки: справедливость я люблю больше, чем не люблю Шолохова.
Ваша книга, круто замешанная на фактическом материале, охватывает последовательными кругами широкие пласты тем и проблем, не теряя из вида главный центр труда — авторство «Тихого Дона». Решающие доказательства заключены в трех главах: во второй — о рукописях Шолохова, в пятой — где речь идет о Филиппе Миронове, и в одиннадцатой — сравнение поэтики Шолохова и Крюкова.
Все другие аспекты (исторические, географические, временные, бытовые, прототипические и др.) тщательно проанализированы и вплетены в систему доказательств, но я, в качестве круглого профана, не могу о них судить.
Кроме того, полагаю, что всякого рода «временные сбои», «географические неувязки», путаница имен и названий встречаются во всяком большом произведении («Иногда дремлет великий Гомер», говорили в старину). Прямого отношения к проблеме авторства этот пласт претензий «антишолоховедов» не имеет, хотя он избыточно использован ими. И что еще они ответят на Ваши детальные и находчивые разъяснения, — неизвестно.
Развертывая контраргументы (другой автор, другой роман, другой герой, другая поэтика), Вы не можете отрицать, что действительность в этой мистерии была одна, близкая по месту и времени. И если бы какие-то записи Крюкова попали бы к Шолохову, он мог их использовать по-своему. Короленко (не какой-нибудь декадент!) полагал, что художник создает свою собственную «иллюзию мира», далекую от зеркальной объективности. Поэтому «мир Толстого» и «мир Чехова» различаются, при одной действительности.
Эту версию (об использовании чужих материалов) нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Выносить ее на публичный суд можно было только «по
- 740 -
злобе́», объяснимой разными причинами, но научное исследование такая утрированная подозрительность и даже уверенность в недоказуемом (украл, не у этого, так у другого) — не красит. Правда, и Шолохову не следовало утверждать, что он Крюкова не читал и не знает, во что трудно поверить.
По поводу использования чужих материалов мне близка точка зрения М. Чудаковой, приведенная Вами.
Ведь и Г. Хьетсо, который в 80-е годы делал доклад в ИМЛИ (председательствовал, помнится, П. В. Палиевский), завершил свое выступление несколько неожиданно: «Писал Шолохов, а что у него на столе лежало, — я не знаю».
То, что рядом с умирающим Крюковым мог (не мог) находиться Петр Громославский, документально не подтверждено: свидетельства заинтересованных в ту или другую сторону лиц — все позднейшие, да и в той горячечной круговерти даже «документ» не всегда соответствовал реальности.
Стержневая по материалу и убедительности глава о рукописях написана на высоком текстологическом уровне с продуктивным вниманием к общему и частному. Это, безусловно, главный козырь исследования.
С точки зрения текстологии лучше назвать главу «О чем говорят черновые рукописи», так как преобладают не первичные черновики, а «переработка» (по слову Шолохова), т. е. новая редакция, превращающая перебеленный текст в черновой (хорошо бы факсимильно воспроизвести эти страницы). И вообще-то рукопись разнохарактерная, и анализу подвергнуты не одни «черновики».
Написанные с большим чувством страницы о Филиппе Миронове только по виду являются историческим фоном. В них ключ к пониманию «двойственности» и позиции Шолохова, и образа Григория Мелехова, ибо и русская революция, и русская Вандея были крестьянскими: «солдат — процентов на восемьдесят — переодетый в шинель крестьянин (казак), сначала поверивший обманкам большевиков о земле и воле, а потом яростно восставший. И те «старатели», которые выстраивают свое деление текста «Тихого Дона» на примитиве: «красные» страницы — шолоховские, «белые» — крюковские просто не понимают того, что происходило в те годы в России. И не обладают словесно-интонационным слухом. Ведь тональность писем «красного» Ф. Миронова совпадает с тональностью «белого» Ф. Крюкова: убеждающая, незлобливая рассудительность, сердечная, если угодно, народническая, боль и тревога за судьбу народа.
Самая яркая и убедительная глава о поэтике Шолохова и Крюкова одновременно принесла мне, как человеку четверть века занимающемуся «Русским богатством» и Короленко, немалые огорчения. У всякого исследователя вырабатывается рефлекс защиты своего материала, особенно если этот материал всеми пинаемое и распинаемое народничество. Я допускаю, что во мне развилась особая болезненная чувствительность ко всякой критике моего «подзащитного», но стараюсь критику, соответствующую фактам, принимать и сама высказывать.
В Вашей работе меня огорчило следующее.
Вы утверждаете, что для «народнической традиции», которой придерживался Крюков, «народ является объектом жалости», а для Шолохова — «объектом любви и гордости». «До любви к народу... была не в силах подняться “обличительная” народническая литература с ее комплексом “вины и долга перед народом”, унижающим народ чувством жалости к нему». «Крюков так и не вышел за пределы традиций русской литературы XIX века, причем узко народнического...».
Мотив «презрения к жалости» и требование «уважения» к человеку возник на рубеже веков под влиянием Ницше, восставшего против «старой морали» христианства. И был поддержан и Горьким, и модернистами, и марксистами, которые на разные лады проповедовали «любовь к дальнему» так или иначе «преобразованному» человечеству. И презрение к современному «миллионному» обывателю. Этому хору противостояло «Русское богатство». Михайловский напоминал, что в народном языке слова «жалеть» и «любить» значат одно и то же. А Короленко едва ли не в каждом своем рассказе утверждал сострадание, причем не избирательное (по классовому, религиозному, национальному или эстетическому признаку), а безусловное, как незыблемая основа жизни.
М. Пришвин в своем дневнике 1930 года рассуждал: «Откуда явилось это чувство ответственности за мелкоту, за слезу ребенка <...> Это ведь христианство, привитое нам отчасти Достоевским, отчасти церковью, но в большей степени и социалистами. Разрыв традиции делает большевизм...» («Октябрь», 1989, № 7, с. 175). Сам Пришвин до революции был связан с социалистами народнического типа (журнал «Заветы», Иванов-Разумник).
Революционное презрение к жалости можно встретить у Шолохова (вспоминается Нагульнов) с его библейским размахом характера и страстей. У Крюкова совсем другой настрой души, евангельский по своей окраске (недаром он хотел стать священником и всегда любовно изображал священнослужителей). Не претендуя на первенство, крюковская «тихая печаль» тоже имеет свою цену. И я даже полагаю, что есть один жанр — эпистолярный, в котором Крюков превосходит Шолохова. Письма Крюкова очаровывают своим юмором, самоиронией, в них сквозит душа «Доброго человека с Тихого Дона», чего о Шолохове не скажешь.
Постоянное уничижительное педалирование по отношению к Крюкову меня ранит: «второстепенный донской писатель»; «автор уровня Федора Крюкова»; «однообразный», «унылый», «скучный», «тоскливый» описатель; презрительное «претендент», хотя скромный Крюков, по верному замечанию Солженицына, всю жизнь избегал всякой «надутой претензии».
Прежде всего, было бы «ах, как хорошо!» (помните у Писарева?) поубавить уничижительную лексику, не отказываясь, разумеется, от содержательных характеристик.
Вспоминается остроумная фраза о Крюкове, сказанная мне на рубеже 80-х годов в нашей институтской библиотеке: «С тех пор, как его обвинили в том, что Шолохов украл у него “Тихий Дон”, его книги рекомендовали не выдавать».
Не надо делать Крюкова «обвиняемым» в этом обоюдозапальчивом процессе! Его следует признать скромным, но настоящим писателем, с отдельными высокими удачами («Отец Нелид», «Мать», «Четверо» и др.).
Когда Антон Крайний (З. Н. Гиппиус) в 1913 г. обозвала Крюкова «беллетристической бездарностью», а Крюков, со свойственной ему самокритичностью, принял эту характеристику, Короленко решительно возразил: «Мнение Антона Крайнего нам окончательно не указ <...> Крюков писатель настоящий, без вывертов, без громкого поведения, но со своей собственной нотой, и первый дал нам настоящий колорит Дона» (Избранные письма. Т. 3. М., 1936, с. 228). «Классик Дона», определил Солженицын, много читавший Крюкова и показавший «уровень его мастерства» в главе 15 («Из записных книжек Федора Ковынева»), составленной из подлинных выписок из Крюкова, о чем Солженицын уведомил в конце «Октября шестнадцатого».
Эти выписки (в частности, пейзажные и портретные) отличаются яркой образностью и не похожи на те действительно анемичные примеры, которые приведены у Вас. Конечно, Солженицын отбирал самое удачное, но зачем Вам демонстрировать только слабое, явно проигрывающее на фоне шолоховского стиля?..
Этот отзыв — серьезный урок для меня как исследователя: в полемическом задоре, если ты стремишься оставаться в контексте серьезной науки, конечно же, не следует возвышать одного писателя за счет другого — так, как это делают «антишолоховеды». Да и есть ли необходимость возвышать Шолохова за счет Солженицына или Крюкова? Шолохов — писатель самодостаточный и к его масштабу это уже ничего не добавит.
Как самодостаточен и другой лауреат Нобелевской премии — А. И. Солженицын, который занял свое место в истории русской и мировой литературы. Самодостаточен и Ф. Д. Крюков, с его оценкой М. Г. Петровой как «скромного, но настоящего писателя» трудно не согласиться.
Народническая позиция Ф. Д. Крюкова не может не вызывать самой глубокой симпатии и уважения, — тем более у меня, значительную часть жизни посвятившего изучению народничества, правда — не позднего, но раннего. Вот почему при подготовке книжного издания моей работы я, как убедился читатель, внес коррективы в свою оценку народнического наследия в творчестве Крюкова и отказался от уничижительных, несправедливых слов в его адрес. Но оценка Крюкова М. Г. Петровой ни в малой степени не отменяет принципиального различия в масштабе и качестве художественных дарований Шолохова и Крюкова.