«Вечер. Легкий туман….
…У меня была твердая вера в себя, я верил, что знаю в себе все. И вот —
Я – перед зеркалом. И первый раз в жизни… с изумлением вижу себя , как кого-то “его” . Вот я – он : черные, прочерченные по прямой брови; и между ними – как шрам – вертикальная морщина… Стальные, серые глаза… и за этой сталью… оказывается, я никогда не знал, что там . И из “там” (это “там” одновременно и здесь, и бесконечно далеко) – из “там” я гляжу на себя – на него , и твердо знаю: он … – посторонний, чужой мне , я встретился с ним первый раз в жизни. А я настоящий, я – не – он …» (Запись 11-я»). [137]
Древние коннотации интимного ты (в духе пушкинского «Ты и вы»), как и расщепление личности на «я» и «он» (à la Достоевский) [138] естественным образом работают на гуманистическую коллизию романа, но отчасти противоречат его центральной теме. В свете последующего исторического опыта отчужденно-уважительный модус взаимоотношений между «номерами», живущими, к тому же в отдельных помещениях, выглядит слишком благополучным. Безликому сплочению дистопического коллектива скорее cоответствовало бы либо напрашивающееся всеобщее взаимное ты , либо какой-то более оригинальный, гротескный местоименный неологизм-неограмматизм, например, мы в значении 1-го лица не только множественного, но и единственного числа.
Подобное мы – и проекцию мыканья от его имени в повествовательный план – применила американская писательница российского происхождения Айн Рэнд (ур. Алиса Розенбаум, 1905–1982) в романе «Гимн» (1938), многое позаимствовавшем из замятинского «Мы». [139] Повествование ведется там явно единичным рассказчиком, говорящим о себе мы , а его переход к я совершается в кульминационный момент обнаружения им этого дотоле неизвестного ему местоимения в старинных книгах, причем сюжетным лейтмотивом коллизии служит поиск им и его возлюбленной слов для объяснения в индивидуальной, а не коллективной, любви.