Вспоминается виденная как-то по лосанджелесскому телевидению научно-популярная передача о львах, их жизни и повадках. Передача меня поразила. Оказалось, что лев отнюдь не столь благороден в качестве не только царя зверей вообще, но даже и главы своей семьи/стаи (pride), каким он до сих пор представлялся мне и, наверно, большинству неспециалистов. За детали его недостойного поведения не ручаюсь, мог запомнить неточно (кажется, он сам не охотится, предоставляя это львицам, не заботится о львятах, пожирает тех из них, у которых подозревает другого отца, и т. п.), но хорошо помню свое острое разочарование – наверно, сродни огорчению Перцова. Факт, однако, остается фактом, лев зоологов – это не лев массового сознания, и их не надо смешивать. Да и стоит ли так сильно огорчаться, если Пушкин Синявского и Лосева (Ахматова и Маяковский Жолковского, Мандельштам Фрейдина) – не такие, как принято и как вам нравится. Ведь это даже не истина в последней инстанции (как в случае со львом зоосоциологов), а всего лишь исследовательская конструкция, научная гипотеза? Разгавариваэм, да? Тут желательны не эмоции, не антипатии, а чувство юмора, дистанция, трезвый подход.
Не случайно, наверно, новое направление в литературоведении, возникшее в начале XX века в недрах традиционной филологии , но во многом оттолкнувшееся от нее, озаботилось и переменой своего наименования, расщепившись на лингвистику и поэтику . Для русских формалистов (и Бахтина) характерен был не идиллически-житийный подход к литературе и писателям, а внимание к конфликтам, сдвигам, борьбе стилей, пародии, карнавалу. Если Достоевскому можно осмеивать Гоголя (в «Селе Степанчикове и его обитателях»), а Тынянову это осмеяние выявлять и анализировать (Тынянов 1977) , если Вольтеру можно десакрализовывать (в «Орлеанской девственнице») гордость Франции Святую Жанну, а Пушкину (в «Гавриилиаде») разрешено вышучивать Господа Бога, Еву, Деву Марию и всю почтенную библейскую компанию (или надо бы запретить? – Ахматова считала, что надо [300] ), наконец, если, по особому соизволению Перцова, Хармсу можно выдергивать стул из-под самого Пушкина, то чем так провинились перед филологией Синявский, Смит, Лосев и примкнувший к ним Жолковский?
Простейший ответ состоит, наверно, в том, что один из этих безобразников умер слишком недавно, [301] а другие и вообще нахально живы, да и живут где-то далеко за Арпачаем, а потому не находятся под защитой истеблишмента (который любить умеет только своих, желательно мертвых). И, значит, они могут быть безнаказанно избраны мишенью для этических обвинений, например, в измене (пока что филологии, а там, глядишь, и Родине).
Филология, какой ее представляет себе Перцов, должна, очевидно, держаться так называемого «солидарного» чтения, то есть, попросту говоря, позволять себе видеть в авторе только и ровно то, что этот автор желает, чтобы в нем видели. [302]
Прежде всего, чисто практически это невыполнимо уже потому, что разные авторы видели в себе (и друг в друге: Достоевский в Тургеневе, Толстой в Чехове, Маяковский в Северянине…) очень разное, и, значит, быть солидарным сразу со всеми никак не выйдет.
Далее, стратегии самопрезентации авторов, создание ими собственных мифов, в частности мифов о себе, их жизнетворческие стратегии – это бесспорная реальность литературы, особый, прагматический, уровень ее функционирования. Уровень не менее, а часто и более важный (особенно у поэтов с «позой» – Северянина, Маяковского, Ахматовой), чем другие (метрика, тропика, сюжетика). Игнорировать его в исследовательской практике – значит повторять на новом витке старые ошибки, типа отказа (во имя неуловимого «чуть-чуть») от количественного изучения стиха и структурного анализа повествования. Так что ничего загадочного (и мутного) в сочетании анализа привычных уровней текста с занятиями демифологизацией, нет, это насущная задача современной поэтики.
А главное, «солидарный» взгляд по сути своей некритичен, то есть антинаучен, ибо догматически ограничивает свободу исследователя требованием заранее известных, положительных, ласкающих самолюбие (собственное и изучаемого автора) результатов и отвержением результатов неприятных, «глубоко антипатичных», колеблющих треножник. Такая филология сознательно или бессознательно уподобляется религиозным практикам, отводя ученому не естественно присущую ему роль, аналогичную роли историка, теоретика и компаративиста религий, а роль почтительного служителя культа. В духе известной католической формулы «Философия – служанка богословия» можно сказать, что солидарная филология – служанка русского агиографического литературоцентризма.
Известно, что искусство, имеющее культовое происхождение, все время осциллирует в поле взаимодействия сакральных и светских сил. По мере секуляризации общества роль сакральных факторов слабеет, искусство вынуждено полагаться на собственную магию, а научное изучение этих процессов становится все более приемлемым. К чему бесплодно спорить с веком? Особенно, если одновременно призываешь к решению научных задач? [303]
Это и есть то профессиональное раздвоение, которым, полагаю, вызывается возбужденная реакция Перцова, в свою очередь, объясняющая обилие непродуманностей в статье опытного лингвиста, доктора филологических наук. Перцов демонизирует ненавистную ему демифологизацию, в которой на деле нет ничего сатанинского: где есть мифы, там уместна демифологизация, означающая вовсе не ниспровержение автора, а адекватное осмысление авторской мифологии. Он горячо принимает на вооружение, но неверно толкует понятие «плохопись», введенное мной без тени уничижительности – в смысле «нарочито неправильного стиля» (типа сказа и других подобных явлений, см. мою статью «Графоманство как прием (Лебядкин, Хлебников, Лимонов и другие)», Жолковский 1994: 54–68), [304] и, полагая, что применяет это понятие, пускается ловить Синявского и Лосева на стилистических неудачах, отнюдь не нарочитых и, на мой взгляд, мнимых. Он приписывает мне полную солидаризацию с Т. Катаевой («Анти-Ахматова»), игнорируя мои нюансированные высказывания на эту тему (http://ogoniok.ru/5008/27/ и http://www.russ.ru/krug_chteniya/ahmatova_2007). [305]
Как я понимаю, у его раздражения есть – помимо внутреннего профессионального конфликта – два мощных источника. С одной стороны, это неистребимый консерватизм отечественного гуманитарного сознания, связанный с запоздалым приходом в Россию (не испытавшую Ренессанса и свыкшуюся с властным монологизмом) смеховой культуры, принципов плюрализма, релятивизма, амбивалентности, открытости к чужому, – консерватизм, требующий охраны святынь, жаждущий контролировать, цензурировать, предписывать, тащить и не пущать.
А с другой… с другой, боюсь, все-таки не просто вообще консерватизм, не вообще цензура, а цензура в специальном фрейдистском значении. Уж очень сильно сердится товарищ. Ну что такого, в конце концов? Ну шуточки, ну эротические ножки, [306] ну что, брат Пушкин?! А вот что: Пушкин, который «наше все» и которым каждый подсознательно мечтает себя ощущать, ущемляется в самом что ни на есть причинном месте. Скажут тоже: мгновенье лишь! Впрочем, не знаю, привлекать ли Фрейда? Вероятно, не стоит?..