...

«Мой долг одной из проституток, равный государственному долгу небольшой латиноамериканской республики, складывается из денег, не потраченных на услуги психоаналитика, и страданий, не испытанных за последующие тридцать с лишним лет жизни. Ее звали Селест. Она сказала: “Ты не красив, но ты ничего”.

Я не помню, при каких обстоятельствах Селест сообщила мне это приятное известие, но оно пришлось на трудное в моей жизни время. Мне повезло, что она не сказала: “Ты великолепен!”. Чтобы правильно воспринять такое, нужен зрелый возраст.

От ее щедрого комплимента моя голова пошла кругом. Если бы она сказала, что я красив, я бы ей не поверил. Если бы она назвала меня противным, мне бы это не понравилось. “Ничего” – это ровно то, на что я надеялся. “Ничего” – это то, что надо мужчине».

Эту историю я полюбил сразу, часто ее пересказывал и, наконец, сроднился с ней так, как если бы она произошла со мной самим. Но вырезать рецензию из журнала или хотя бы запомнить имя автора не сообразил и таким образом утерял контакт с текстом. Я долго пытался найти рецензию поиском по Гуглу – безуспешно.

Моей любви это не повредило, скорее, наоборот. Объективная невозможность обратиться к тексту понижает его литературность, придавая ему характер нашего личного воспоминания, фрагмента собственного опыта. Литературный источник по своей природе конкретен, доступен, обследуем, но и конечен, ограничен напечатанным на странице, личные же воспоминания отрывочны, ненадежны, непроверяемы – и тем более неопровержимо подлинны. Можно даже рассказывать о проститутке, поставившей вам вожделенный зачет. Впрочем, и это я делать остерегаюсь, сознавая, что кто-нибудь из знакомых, библиофилов не мне чета, может вывести меня на чистую воду, как знаток Гульда – героя Гандлевского. Тем более что недавно вновь закинутый невод принес, наконец, из Сети имя американского мемуариста, возвратив его тексту некоторую посюсторонность. Поэтому, чтобы оберечь свои исключительные права на Селест, я поменял здесь ее имя (сохранив смысл), а главное, скрыл французский оригинал ключевого «Ничего». Не называю, естественно, и автора, хотя не могу удержаться от перевода на русский его фамилии – «Любимчик»!

Ars Divortendi

Аспирантка, прочитавшая одну из моих виньеток в Интернете, обратила внимание на иронические штрихи в набросанном там образе моей второй жены и поразилась, когда в ответ я сообщил, что мы уже несколько дней оживленно переписываемся как раз на эту тему по электронной почте, а накануне говорили и по телефону (она живет в Вашингтоне), и хотя полного согласия достичь не удалось, разговор был дружеский, причем не только об этом, – у меня с ней вообще хорошие отношения, да и не с ней одной.

Как это вам удается, удивилась аспирантка, а вот мы с моим бывшим мужем общаться совсем не можем. Ну, сказал я, ведь у вас всего один бывший муж, и то недавно. Тут нужна некоторая критическая масса. С последним, а тем более единственным, былым партнером отношения обычно не складываются, – доколе он остается таковым. Но стоит ему сделаться предпоследним, острота разрыва спадает и открывается возможность контакта. (Например, предыдущей подруге жизни обычно не дается употребление имени непосредственно следующей, но со вступлением в действие фактора позапрошлости данная форма дислексии постепенно проходит.) Это как в теории литературной эволюции формалистов, не преминул я внести профессорскую ноту, где влияние идет не по прямой мужской линии, а через дядьев и дедов.

Разумеется, ничто не получается само – необходима сознательная установка. Я с младых ногтей, еще не зная женщин, восхищался Хемингуэем, который был женат четырежды и крепил со своими бывшими дружбу ветеранов. Если угодно, опять встал я на профессорские котурны, вот вам пример имитационного желания, mimetic desire, по Рене Жирару. (Я мог бы добавить, что Хемингуэй выступал здесь в отцовской роли, которой папа взять на себя не мог, не столько потому, что был мне не родным отцом, а отчимом, сколько потому, что женился ровно один раз – на моей маме, и к моим матримониальным экспериментам относился с недоумением: «Не понимаю тебя, Аля… Мы, евреи, не разводимся».)

Но простого сознания недостаточно. Развод – целое искусство, которым овладеваешь в процессе постепенного самообучения, причем неизбежны срывы, взаимные оскорбления, черный передел собственности…

Чему я научился довольно быстро, это что, расходясь, желательно поскорее разъехаться и даже широким жестом временно уступить территорию противнику. Покидая первую жену, я оставил квартиру в ее распоряжении на срок, оказавшийся достаточным для того, чтобы там за нее посватался ее второй муж (квартира заодно послужила стартовой площадкой и для выхода замуж иногородней подруги, поселившейся в ней в качестве компаньонки-утешительницы). Сам же ютился в коммуналке у следующей спутницы жизни, в наполовину опустевшем доме, назначенном на слом, бодро перенося бытовые неудобства как оригинальный сюжетный ход, драматизм которого уравновешивался ощущением его временности и тем самым как бы вымышленности. (Тут я опять не удержался и кратко напомнил аспирантке о балансе остранений и мотивировок в повествовательных структурах.)

Когда несколько лет спустя пришло время расставаться и с этой спутницей, давно получившей за свою комнату в коммуналке отдельную квартиру, но предпочитавшей жить в моей, я, после продолжительных, но бесплодных усилий по тактичному ее оттуда выкуриванию, на все лето уехал с очередной пассией в далекую глушь, где мы катались под парусом по озеру, спали на продуваемом ветрами чердаке под полуразобранной крышей (сама изба была полна тараканов) и почти не вспоминали о Москве. Вернувшись, я нашел квартиру свободной от постоя, практически без следов постороннего пребывания.

Таким образом, территориальный вопрос был разрешен, контакты же долго оставались замороженными. Но вот однажды, солнечным осенним днем, когда мы с приятелем работали у меня дома над совместной статьей, раздался звонок, и уже по певучему тону, которым было произнесено неискоренимое «Лапонька!», я понял, что успешно переведен из последних в предпоследние (и по-зощенковски мысленно подмигнул Хемингуэю, дескать, лед тронулся, Эрнест Кларенсович!).

Звонила же она вот с чем. Оказывается, где-то в доме, забытые ею и не замеченные мной, находятся ее туфли и еще какие-то мелочи, а ее как раз везут мимо и нельзя ли заскочить забрать вещи. Оценив по достоинству множественное число глагола, я сказал, конечно, конечно, заходите, мы тут работаем, но охотно прервемся, да нет, сказала она, я зайду одна, буквально на минутку, и действительно, вскоре зашла, веселая, пританцовывающая, в новом плаще с темнозелеными листьями на салатном фоне, загорелая, сияющая, поздоровалась как ни в чем не бывало с приятелем, спросила о его делах, поцеловалась со мной, вытащила из какого-то угла припрятанный там, видимо, именно на этот случай неведомый сверток, извинилась, что ее ждут, и упорхнула.

Эффект был сильный, но если для меня он оставался в основном театральным и вполне позитивным, то приятеля он поверг в глубокую задумчивость. Он в это время делал отчаянные попытки разойтись с женой и разыгранную, как по нотам, интермедию воспринял всерьез. Отдать должное режиссуре, исполнению и работе, по Станиславскому, с воображаемым предметом, он, при всей своей структуралистской изощренности, не смог, тем более что наши длившиеся почти полгода мучительные трения остались ему неизвестными – закулисными. «Вот как люди расходятся!» – с тяжелой завистью заявил он жене в тот же вечер, пересказывая увиденное. (Ссылка на «людей» не помогла, развестись не удалось. Это особая история, в которой я сыграл благородную и тем самым роковую роль посредника-миротворца – Киссинджера, как мы тогда острили.)

В общем, наука расставанья, которой не воспел Назон, умеет много гитик, и безупречного владения ею я, конечно, не достиг. Один раз, уже в Штатах, я сам слишком долго не съезжал с насиженного места, а другой раз, напротив, привычным джентльменским манером предоставив партнерше простор для неспешной эвакуации, поплатился утратой любимой мебели. Но в обоих случаях постепенно восстановил дипломатические и более или менее дружественные отношения.

Иногда чересчур дружественные, нескромная констатация которых как-то раз повлекла за собой деликатное, но отчетливо неодобрительное покачивание головой нашей милейшей кафедральной секретарши – в том смысле, что подобная практика, а тем более склонность поощрять дружбы бывших жен с текущей подругой, не соответствует современным стандартам американской бракоразводной гигиены. (Хемингуэй, этот ископаемый тип белого macho, мог бы я указать аспирантке, если бы мне не надоело поддерживать иллюзию читаемой лекции, утратил, как видим, в массовом американском сознании свой статус авторитетной role model.) Это заставило меня задуматься над возможной скрытой подоплекой моего чрезмерного дружелюбия.

Как я уже говорил, папа женился всего один раз – на маме (после смерти моего родного отца). Но она умерла рано, и он пережил ее на всю вторую половину своей жизни – целых 46 лет. Желающих выйти за него было немало, но он умело обезвреживал эти поползновения, переводя их в товарищеский регистр. Претендентки на руку, сердце и квартиру становились телефонными собеседницами, советчицами, конфидентками, помощницами, вливаясь в широкий круг подательниц (реже – подателей) профессиональных услуг: врачих различного профиля, инструкторш по гимнастике, домработниц, машинисток, парикмахерш, педикюрш… Этот тщательно рассредоточенный «гарем» строился – скорее всего, бессознательно – по архаической японской модели, где одна жена была для секса, другая для ведения хозяйства, третья для представительства, плюс существовал институт гейш для культурного общения.

Наверно, папина конструкция, освященная отблеском японских традиций, и повлияла на меня, вернув ему роль отцовской фигуры (на равных с Хемингуэем), а мне позволив примирить свою нужду в людях, в частности, женах, с максимумом возможной самостоятельности. Впрочем, недавно я опять женился и потому умолкаю.

Загрузка...