...

«Когда я очнулся , то понял , что тело мое лежит на постели, предельно обнажено и кто-то умело и жадно пальпирует его в четыре руки. Присматриваюсь: то были некто и Мажорет. И он говорит ей : ”Пощупайте здесь, сударыня. Оригинальный анатомический случай – истинный гермафродит”.

“Тем лучше”», – сказала она , пощупав.

И я сказал им: «О ком это вы сейчас говорили? Кто – истинный?»

И он сказал мне: « Вы -с, батенько, вы, сладенькое мое »…

…Взвиться – кинуться анфиладами и галереями, кровезавораживающе вереща – удариться в гневный античный бег бога гнева, запечатленный в массе мозаик. Это следовало проделать немедля – тотчас, не откладывая в долгий ящик. Но – стыд! Густопсовый и муторный, он сковал мне и волю, и члены. И только уничижительный лепет: «Простите, я совершенно запамятовало », – был ответом моим незнакомцу…

…Постепенно пальцы пальпирующих делались все настоятельнее и вкрадчивей, и неловкость моя уступала место телесной радости, плотской неге и, наконец, уступила… бесстыдству. Я млело и блеяло, реяло и пресмыкалось. Я бредило… Мне было либидо… Я стало раскованно, свободно от всяких предубеждений, и даже тот факт, что моя двуединость открылась, не ужасал меня….

И вот, эйфорически изнывая под ласкою настоятельных рук, я бормотало себе: “Свершилось… Отныне пусть ведают все: я – Палисандро, оригинальное и прелестное дитя человеческое , homo sapiens промежуточного звена, и я горжусь сим высоким званием». [158]

Образ соколовского гермафродита-андрогина может восходить к идеям Мережковского и Зинаиды Гиппиус, у которой, кстати, есть программное в этом смысле стихотворение «Ты» (1905). Оно написано в жанре обращения к небесному светилу (вспомним «К Полярной звезде» Бенедиктова) – месяцу/луне, и систематически обыгрывает его грамматическую двойственность в русском языке ( луна , м. р.; месяц , ж. р.) при помощи чересполосицы его описаний в мужском и женском родах. А в финальной строфе этому вторит аналогичная двойственность лирического «я» (широко практиковавшаяся Гиппиус и вне поэзии).

Вешнего вечера трепет тревожный <… >

В облачном небе просвет просиянный

Свежих полей маргаритка росистая .

Меч мой небесный, мой луч острогранный —

Тайна прозрачная, ласково-чистая.

Ты – на распутье костер ярко-жадный

И над долиною дымка невестная .

Ты – мой веселый и беспощадный

Ты – моя близкая и неизвестная.

Ждал я и жду я зари моей ясной,

Неутомимо тебя полюбила я

Встань же, мой месяц серебряно-красный,

Выйди, двурогая, – Милый мой – Милая…

Интересную реалистическую – квазипсихоаналитическую – параллель к гендерной гибридности Палисандра представляет написанное примерно в те же годы стихотворение Льва Лосева (сб. «Чудесный десант, 1974–1985) под программным названием «Местоимения»:

Предательство, которое в крови.

Предать себя , предать свой глаз и палец,

предательство распутников и пьяниц,

но от иного, Боже, сохрани.

Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной.

Душа живет под форточкой отдельно.

Под нами не обычная постель, но

тюфяк-тухляк, больничный перегной.

Чем я , больной, так неприятен мне ,

так это тем, что он такой неряха:

на морде пятна супа, пятна страха

и пятна черт чего на простыне.

Еще толчками что-то в нас течет,

когда лежим с озябшими ногами,

и все, что мы за жизнь свою налгали,

теперь нам предъявляет длинный счет. [159]

Но странно и свободно ты живешь

под форточкой, где ветка, снег и птица,

следя, как умирает эта ложь,

как больно ей и как она боится.

Отдав должное блеску полиморфных экзерсисов Гиппиус, Соколова и Лосева, хочется, говоря языком Окуджавы, кого-нибудь попроще – вроде доброго старого я , сколь мало привлекательным ни кажется оно после Ходасевича:

Я, я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот – это я ?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего как змея?…

(«Перед зеркалом», 1924)

Четверть века спустя Ахмадулина предпримет попытку скрестить – на тот же ритмический мотив – это проблемное экзистенциальное я с грандиозным эго романтического поэта в коллективистском обличии рядового советского гражданина:

…Это я – мой наряд фиолетов,

я надменна, юна и толста,

но к предсмертной улыбке поэтов

я уже приучила уста <…>.

Я люблю эту мету несходства <…>

Это я – человек-невеличка,

всем, кто есть, прихожусь близнецом <…>

Плоть от плоти сограждан усталых,

хорошо, что в их длинном строю

в магазинах, в кино, на вокзалах

я последнею в кассу стою…

(«Это я…», 1950)

А образец полного примирения со сколь угодно сомнительным индивидуальным я предложит Лимонов:

Я был весёлая фигура

А стал молчальник и бедняк

Работы я давно лишился

Живу на свете кое-как

Лишь хлеб имелся б да картошка

соличка и вода и чай

питаюся я малой ложкой

худой я даже через край

Зато я никому не должен

никто поутру не кричит

и в два часа и в пол-другого

зайдёт ли кто – а я лежит.

(«Я был весёлая фигура…», 1969) [160]

Лежит, кушать не просит.

Загрузка...