Был вечер. Я играл ту сладострастную мелодию из Liebestod[27] в «Тристане», а Сильвия сидела рядом и жадно слушала. Луна выплывала из раскрытого окна, точно как в романе, отчего я ни на минуту не забывал, что я не Гамлет, а Ромео. Я играл все громче и громче, пока не открылась дверь, и Берта произнесла:
— Ваша тетя просит вас прекратить играть — у нее мигрень.
— Выйдем на балкон, — предложила Сильвия.
— Ага! Наконец-то туфли на высоком каблуке! Как они смотрятся на ноге!
Она засмеялась — милый звенящий смех.
— Нечестно так обнажать ноги. Это нарушает мужское равновесие. Или не заходи так далеко, или доведи дело до конца.
— Александр (она звала меня моим третьим именем, потому что считала, что Джордж — слишком обычно, а Гамлет — чуточку смешно), Александр, прочти мне что-нибудь.
— Что?
— Что-нибудь. Вот это.
— Чья это книга?
— Маман.
Я раскрыл книгу и прочел: «И, кроме того, не обманывайте себя, Дориан: жизнью управляют не ваша воля и стремления. Жизнь наша зависит от наших нервных волокон, от особенностей нашего организма, от медленно развивающихся клеток, где таятся мысли, где родятся мечты и страсти. Вы, допустим, воображаете себя человеком сильным и думаете, что вам ничто не угрожает. А между тем случайное освещение предметов в комнате, тон утреннего неба, запах, когда-то любимый вами и навеявший смутные воспоминания, строка забытого стихотворения, которое снова встретилось вам в книге, музыкальная фраза из пьесы, которую вы давно уже не играли, — вот от каких мелочей зависит течение нашей жизни, Дориан!»[28]
Сильвия закрыла глаза.
— Славно, — прошептала она.
Ночь, покровительница воров и влюбленных, окутала нас, набросив тонкую вуаль из белого тумана. Но в коридоре горел свет, и у меня было чувство, что вот-вот распахнется дверь, и войдет моя тетка. Это меня немного волновало. Мерзкий запах, словно от паленых рыбьих костей, поднимался из-за стены, окружавшей задний двор, на который выходил балкон.
— Завтра я возвращаюсь в школу, — сказала она, — и… и мы никогда нигде не были вдвоем. Какие у тебя холодные руки, Александр.
— Какая у тебя школа?
— Довольно милая, — ответила она. — Мы там играем в хоккей.
Вот он, феномен трансформации! Бельгийская девушка, проведя четыре года в ирландском католическом монастыре в Японии, превратилась в ирландку; у нее появился даже небольшой, восхитительный ирландский акцент. Вдобавок в Сильвии была теплая романская грация, подчеркивающая естественно приобретенный англицизм. В ней была британская свободность, но при этом она не забывала ни об ограничениях католического воспитания в Диксмюде, ни церемонных понятий ее родителей о том, какое поведение приличествует бельгийской девушке. В такой дисциплине было что-то «покоряющее», как в прелестной молодой кобылке, подчиняющейся упряжи, или в ненужности украшений на прекрасном женском теле.
— «Сыграйте мне, Дориан! Сыграйте какой-нибудь ноктюрн и во время игры расскажите тихонько, как вы сохранили молодость…»
Пока я читал вслух, Сильвия «приготовила» выражение изумления на лице, чтобы показать, как она чувствует то, о чем я читаю. Но потом ее начало раздражать то, что я совершенно поглощен чтением, и она прижалась ко мне всем телом. Ноздри ее расширились, вдыхая свежий воздух.
— «Трагедия старости не в том, что человек стареет, а в том, что он душой остается молодым…»
И хоть ни один из нас не имел никакого отношения к трагедии старости, на этом месте мы поцеловались. В тот же миг ветерок донес до нас запах горящих рыбьих костей.
— Разве не славно? — промурлыкала она.
Я согласился.
Кроме того, так оно и было.
— Любый-любый, кошкин глаз, — произнесла она.
— «Зачем вы перестали играть, Дориан? Садитесь и сыграйте мне еще раз этот ноктюрн. Взгляните, какая большая, желтая, как мед, луна плывет в сумеречном небе. Она ждет, чтобы вы зачаровали ее своей музыкой, и под звуки ее она подойдет ближе к земле…»
Мы поцеловались.
А потом поцеловались снова, на этот раз независимо от Дориана.
У нее были мягкие теплые губы, и я задерживал дыхание — ценой значительного неудобства для себя. Потом я отпустил ее, чтобы отдышаться, словно взошел на очень крутой склон.
— Продолжай, дорогой.
— Какие у тебя прелестные волосы!
— Надо их помыть, — ответила она.
Я расставил ноги, сунул руки в карманы брюк, поглядел на луну — и вдруг разразился (ввергнув Сильвию в небольшой шок):
Не Люцифер ли ты — кто с древних лет
Отары звезд на небо выводил?
Улыбка Неба, чудный первоцвет?
Стремительный, прекрасный блескокрыл?
Взгляни, как раболепно семь планет
Глядят на лик владычицы светил;
Так люд небесный робок был и тих
Пред пламенем державным глаз твоих.[29]
Она потянулась к моим губам, как только я закончил, дождавшись, когда они освободятся. Я поцеловал ее со всею страстностью.
— Как тебя зовут полностью? — спросил я.
— Сильвия Нинон Тереза Анастасия Вандерфлинт.
— Нинон, — произнес я и затем медленно повторил, впивая вкус: — Сильвия Нинон. Сильвия Нинон. Сильвия, — произнес я и взял ее за руку: — «Ты не пугайся: остров полон звуков — и шелеста, и шепота, и пенья; они приятны, нет от них вреда.
Бывает, словно сотни инструментов
Звенят в моих ушах; а то бывает,
Что голоса я слышу, пробуждаясь,
И засыпаю вновь под это пенье.
И золотые облака мне снятся.
И льется дождь сокровищ на меня…
И плачу я о том, что я проснулся.[30]
— Кто это написал?
— Шекспир.
— Это… очень славно.
Я продемонстрировал знание всех цитат, которые мог припомнить, — надел свой лучший воскресный костюм, так сказать. И тотчас же, пылко взяв ее за руку, я прошептал: «Прелестный мечтатель, чье сердце так романтично! кто отдавался с такою распущенностью, отдавался краям и героям, которые не мои, но никогда — филистимлянам! оплот проигранных сражений и забытых верований, непопулярных имен и невозможных привязанностей!»
— Кто это написал?
Я хотел сказать, что это написал я, но потом сказал правду:
— Мэтью Арнольд. Это об Оксфорде.
— О! — Она была несколько разочарована. — А я решила, что это о женщине… которая… — Она покраснела, — …которая отдалась какому-то герою.
— Нет, дорогая, нет.
После этого я пересказал отрывок о Моне Лизе, которая, подобно вампиру, много раз умирала, и ей ведомы тайны могилы, она ныряла в глубокие моря, и ее окружает полумрак отошедшего дня; она торговалась с купцами Востока за редкостные ткани; Ледой она была матерью Елены Троянской; Святой Анной она была матерью Марии; все это для нее было как звуки лир и флейт, все это живет в утонченности ее меняющихся линий, в мягких тонах ее рук и глаз.[31]
— Дорогой, давай поговорим о чем-нибудь другом.
— Но я думал, что ты любишь… литературу?
— Дорогой, я слушала — ради тебя. Но ты так долго читаешь, ты никак не закончишь.
— Святые небеса! — воскликнул я. — Я декламировал все это ради тебя. Я думал, что ты любишь книги.
— Это для меня слишком серьезная литература.
— Серьезная! Так что же ты любишь?
— Ну, я люблю что-нибудь… посочнее.
— А именно?
— Что-то, где побольше убийств.
— Разумеется, должен сознаться, в моем случае все по-другому. Когда я перестану зарабатывать себе на жизнь мечом, я начну зарабатывать пером.
— Когда-нибудь ты станешь великим писателем, и я прочитаю твой роман в «Дэйли мэйл», — сказала она.
— В «Дэйли мэйл»? Господи, почему в «Дэйли мэйл»?
— Они публикуют многосерийные романы. Разве ты их не читаешь? Я всегда читаю.
— Ну да… публикуют… знаю, что публикуют.
— Я тоже пишу, — сказала она.
— Ты?
— Ну да! Письма в редакцию. — Она вышла и вернулась с газетой. — Вот это написала я.
В рубрике «Вопросы и ответы» я прочитал:
«Как вы считаете, дурно ли поступают парень с девушкой, если вдвоем устраивают пикник на острове?»
— Это написала я, — сказала она.
— Но зачем ты это сделала?
— Я пишу, потому что хочу знать. Кроме того, приятно увидеть свое письмо в газете.
— И что же они ответили?
— Вот что они ответили. — Она показала. — «Вовсе не обязательно».
Я прочел письма других читателей. «Каков нормальный рост парня в возрасте девятнадцати лет и одного месяца?» — спрашивал один. «Не слишком ли молод он для помолвки? — задавался вопросом другой. — Если вы ответите «да», это спасет его, потому что он мой друг. Я хочу убедить его подождать немного, но все-таки — что вы скажете?»
— Остальные глупые, — сказала она, сморщив носик.
Я улыбнулся. Она смерила меня долгим, ищущим взглядом, точно проверяя мои качества как мужчины и возлюбленного, в то время как я, зная о том, что она меня изучает, надел на себя такое выражение: «М-м». Над моими шестью футами плоти и костей парит нечто замечательно-серафическое. Совсем забыл — я говорил вам, что я красив? Гладкие черные волосы, зачесанные назад, и прочее. — Ты такой умный — но на вид ничего особенного, — сказала она.
Это, должен признаться, меня изумило. Во мне нет пустого тщеславия — но это меня изумило. Гладкие черные волосы, глаза, нос и все прочее. Ее слова меня изумили.
— Ничего страшного, дорогой. Я не люблю красивых мужчин, — добавила она.
Нет, такие вещи меня озадачивают. Что мне прикажете об этом думать?
— Я все равно тебя люблю, — сказала она.
— Как мне это понимать? — осведомился я.
— Не надо ничего понимать.
— Гм. Это… странно, — произнес я. И после паузы: — Это странно.
Наконец, я поднялся, поскольку мне ожидали на вечере, который давал в нашу честь императорский генеральный штаб.