ДЕВСТВЕННИЦА
Таким образом, нашу свадьбу отложили на период после рождества, и Сильвия покамест присматривала за Доном или играла «Четыре времени года». Одно из этих времен, помнится, «Зима», звучало так грустно, что слезы наворачивались мне на глаза, и я думал: как долго еще? Сколько еще ждать? — и, как бывает после обдумывания: — Зачем? Вечер блистал великолепием, чуточку потускневшим, этой умирающей, проникнутой грустью красотой, когда мы выходили из дому. Дядя Эммануил, занимавший скромную должность в югославском или каком-то еще союзническом консульстве, придумал себе форму — выглядела она не бог весть как, но сходила за «союзническую», — и сейчас расхаживал в ней в поисках добычи. Раньше он носил монокль, но, будучи близоруким на оба глаза, жаловался, что монокль помогает ему лишь отчасти. «В таком случае носите два монокля, по одному на глаз», — советовал я. Но он вообще от него отказался. Дядю трудно было назвать красавцем и, если честно, он был на треть ниже меня, — но при этом воображал, что неотразим и нацеплял эту самодельную форму для того, чтобы привлекать женщин. Сложно о нем писать. Мне даже приходят на ум некоторые мои знакомые, которые могут счесть эти нескромные откровения как нечто… нечто, говоря напрямик, не очень-то приятное. У меня есть незамужняя тетка, которой все это показалось бы весьма тягостным чтением. Но разве нас с вами волнуют подобные суеверия? Было бы невежливо осудить дядю Эммануила, не попытавшись прежде разобраться в его характере. В нем была страсть к жизни, которая отождествлялась для него с женскими чарами во всем их разнообразии; поэтому он проводил все свое время в погоне за красными фонарями. Он изменил тете Терезе в самом начале их медового месяца, потому что был чересчур любвеобилен. Дядюшкино добродушие предполагало веру в добродушие других, что нередко выглядело чуточку наивно. В тот вечер он забронировал номер на двоих, на себя и на свою новую подругу — очаровательную брюнетку. Но на следующее утро, уже собираясь продлить свое счастье на все выходные, он был уведомлен о том, что ввиду ремонта в гостинице ему надо к часу дня освободить номер. Дядюшка немедленно навел справки и узнал, что в трех верстах по железной дороге он найдет комнату в семейном пансионе — куда они с брюнеткой немедленно и отбыли. Пансион своей оригинальностью и очарованием превысил их ожидания. Дядя Эммануил объяснил, что он офицер армии союзников, прибывший помочь русским в их борьбе. Милая пожилая дама — лютеранка из прибалтийских губерний, добрая богобоязненная душа — была сплошные букли и улыбки. Они поняла ситуацию: пожилой офицер, верный союзник, только что женился на юной русской и, конечно же, нетерпелив. Она позаботится о том, чтобы его медовый месяц был как можно более приятен. Она все понимала. Она тоже была когда-то молода и вышла замуж за человека гораздо моложе ее годами, о котором она сохранила самые нежные воспоминания. Она всячески поспособствует тому, чтобы дядюшкин медовый месяц (как она вообразила) был удачным. Она отнеслась к делу серьезно: да, когда-то и у нее был муж — невысокий такой — она показала рукой — прямо как мой дядя.
— Ah, oui! Charmé[64], — вежливо произнес дядя Эммануил.
Но оказался пылким любовником. Она хранила память о нем. Я перевел это дяде, который стоял рядом, немного нервничая, с высокой брюнеткой под руку.
— Ah, oui! C’est ça[65], — довольно равнодушно сказал он.
Но сейчас он мертв, сообщила она.
Он пожал плечами.
— Je regrette[66], — сказал он.
Ее слезящиеся старческие глаза ласково смотрели на него.
— Господин с легкостью выносит свой возраст, — сказала она в виде комплимента.
Я и это перевел.
Это не доставило ему удовольствия. Совсем не доставило удовольствия. Возраст!
— Enfin! — сказал он. — Мы не можем стоять тут всю жизнь. Может ли мадам дать нам номер?
Да, она могла дать ему номер, один из лучших. Но у дочери ее были открытые смеющиеся карие глаза, которые пронзили сердце дяди Эммануила, когда он подписывал регистрационную книгу. Мы тотчас же поднялись на третий этаж, где для дяди была приготовлена комната с высокими потолками, оклеенная голубыми обоями, на стенах которой висели в рамках немецкие изречения: «Приидите ко Господу», «Господь — наше спасение» и «Сохранны Божием соизволением». Она выделила им также свой салон, чтобы оберечь молодоженов от любопытных взглядов, по желанию их сердец, и назначила им до смешного низкую цену за еду.
Но именно потому, что она была добросердечна, мой бедный дядя, и в лучшие времена бывший скверным психологом, решил, что ее доброта душевная безгранична; и не прошло двух недель, как он появился пред очи той же (но уже серьезной) богобоязненной дамы под ручку с невысокой блондинкой, с радостно-ухарским выражением на лице, словно заявляя: «А вот снова и мы!»
Но помолчим о дядиных поступках.
На субботний вечер в бывшем здании Офицерского собрания был назначен Праздничный Социал-Демократический Бал, и поскольку Сильвия нехорошо себя чувствовала, я взял с собой рыжеволосую кузину. Я был обручен с Сильвией — и не более того. Невероятная скука наших отношений, застывших в одной точке, стала невыносимой. Проведя день в гостиной тети Терезы, хотелось застрелиться. Чтобы объяснить свое отсутствие в тот вечер, я сказал Сильвии, что ужинаю у генерала. Она ничего не ответила — лишь погрустнела.
После обеда, по пути домой к полднику, я купил коробку шоколадных конфет для кузины и другую — для Сильвии, зашедшей в магазин вместе со мной.
— Это тебе.
— А для кого другая коробка?
— Другая? Для генерала, — ответил я.
Она промолчала, только стала совсем несчастной.
— В чем дело?
— Так, ничего, — вздохнула она.
(Она уже знала все о рыжеволосой кузине). Но все же взяла шоколад — и печально, скорбно удалилась.
И когда вечером мы с кузиной усаживались на извозчика, Сильвия, у которой разыгрался насморк, вышла в своем сером пальто на балкон — с растрепанными волосами и распухшей верхней губой она выглядела непривлекательной и неухоженной, — и проводила нас взглядом.
«Социал-Демократический Званый Вечер» оказался на вкус кузины «чересчур демократическим». Когда мы входили в бальный зал, с галерки на нас сыпалась подсолнечная шелуха и апельсиновые корки, словно так и полагалось, а в толпе, запрудившей залы, пробивали себе путь локтями солдаты и матросы.
— Кто вон тот высокий мужчина с длинной бородой, похожий на Тирпица[67], который разговаривает с британским консулом? — спросила кузина.
— Это знаменитый генерал Хорват[68].
— Ну и борода! — воскликнула она.
— Да уж. По этому поводу есть анекдот. Один дипломат спрашивает как-то генеральшу: «Как спит ваш супруг — оставляет бороду наверху или накрывает ее одеялом?» «Зависит от времени года, — отвечает та. — Летом, когда жарко, он любит проветрить бороду и раскладывает ее на одеяле. А зимой, чтобы было теплей, он засовывает ее под одеяло».
Она засмеялась, чуточку неискренне, словно ради меня.
По мере того, как «званый вечер» разворачивался, стали происходить инциденты. Кто-то ударил кого-то по голове пивной бутылкой. Кто-то застрелился. Какой-то офицер вызвал другого на дуэль — из-за пустяка. К нашему удивлению, мы наткнулись на дядю Эммануила — и боюсь, в довольно сомнительной компании известного шулера, секретного агента и молодой девушки из demi-monde[69].
— Позвольте представить вас любовнице моего брата, — произнес шулер при моем приближении. — Однако должен предупредить — и наш друг (он показал на шпиона) это подтвердит, — ее любовник — генерал Пшемович-Пшевицкий.
— Брехня! — фыркнула женщина. — Он это говорит только для того, чтобы вас отвадить. Вы его не знаете. Он безумно меня ревнует. — Она повернулась к дяде Эммануилу и хлопнула его веером по руке. — Почему вы такой серьезный? Взгляните на меня, мне так весело, я всегда смеюсь. Ха-ха-ха! — От этого смеха нас холодок подрал по коже, и никто не произнес ни слова.
— Надеюсь, вы не верите из этого ни слову, — она снова повернулась к дяде Эммануилу. — Он вечно рассказывает обо мне ужасные вещи, потому что хочет отвадить вас и приковать меня к себе. Поэтому я его не люблю. Я могу любить лишь того, кто чист. Как бы я хотела, Серж, — она повернулась к шулеру, — чтобы вы были чисты.
— Вам не следует этого хотеть, дорогая.
— Почему же?
— Вам надлежит любить равных себе.
— Что такое? — спросил дядя Эммануил и сардонически улыбнулся, когда ему это перевели.
— Что! — повернулась она к нему. — Да как вы смеете! О! О! О!
Поднялся невыносимый крик.
— Сударыня, уверяю вас. Уверяю вас, сударыня, — захлебывался дядя. Однако она не останавливалась, и к нам устремились люди, окружили нас, а она кричала что-то про медицинскую справку — и тут лишилась чувств.
— Уйдемте, — прошептал я дяде. — Ради всего святого, уйдемте сейчас же!
И, вызволив кузину из объятий танцевавшего с ней партнера, мы выбрались наружу через боковой выход.
Препроводив кузину на порог, дядя повернулся ко мне и робко предложил пойти в бани. Я знал, что это значит, и засомневался.
— Ведь вы женаты, — укорил я его.
— Ну и что? Могу же я иногда обедать в ресторане, хотя меня есть кухня дома?
Довод звучал слишком разумно для опровержения.
Уже занимался рассвет, когда мы поехали в бани.
Дядя был в отличном распоряжении духа и выглядел очень довольным собой, напевая (точно желая добавить пороху в наше приключение): «Nach Frankreich zogen zwei Grenadier…»[70] Когда-то он изучал немецкий для будущих военных надобностей и обожал при случае продемонстрировать свое знание. Шагая рядом с ним, я делал шаги подлиннее — чтобы его как следует оскорбить. Он был коротышка — на треть ниже меня — и трусил рядом со мной, как фокстерьер, тогда как я плыл вперед, как лайнер рядом с пыхтящим буксиром.
В банях нас препроводили в отдельные, но соприкасающиеся «номера», состоящие из раздевалки и ванной, из которой, как из паровозной трубы, поднимался пар.
Немедленно появился слуга-китаец.
— Мыло? — спросил он, и я перевел это для дяди.
— Да.
— Мочалку?
— Да.
— Полотенца?
— Да?
— Березовые веники?
Дядя подумал.
— Да, — сказал он.
— Что-нибудь еще?
Дядя кивнул.
— Японку?
Дядя покачал головой.
— Русскую?
Дядя кивнул.
Китаец вышел, хлопнув дверью, и его шаги по каменному полу громко отдались и четко в пустом коридоре. Мы сидели молча, с колотящимися сердцами. Дядя Эммануил немного пристыжено играл со своей цепочкой от часов. В помещении была удушливая жара. Затем он испустил вздох облегчения и робко произнес:
— Que voulez-vous?
В моем «номере» было так же жарко. Бисеринки пота катились у меня по лицу и повисали на кончике носа, пока я, скрючившись, подглядывал в дырочку за тем, что делается во владениях дяди.
Тут дверь распахнулась. Нечто гибкое, в черной шляпке и черных шелковых чулках, промелькнуло в дыре и заслонило мне обзор. Сняла шляпку… Шорох платья…
Не знаю, насколько вас все это задевает. Я — серьезный молодой человек, интеллектуал, пурист, и не одобряю дядиной степенной распущенности. Обойдем молчанием поступки моего дядюшки!
Теперь китаец явился в мой номер.
— Мыло?
— Да.
— Мочалку?
— Да.
— Полотенца?
— Да?
— Березовые веники?
— Да.
— Что-нибудь еще?
Однако боюсь, что отклоняюсь от цели моего повествования. Я вышел из бани вымытым, чистым, освященным, и присоединился к дяде. Ай да дядя! Он приложил палец к губам, пока мы шли домой по скользким, морозным улицам.
— Silence, mon ami![71]
Я и так молчал, и он сказал, словно оправдываясь:
— Я всегда говорю — вне семьи делай что пожелаешь, это никому не принесет вреда. Но chez soi, dans le famille, опора общества, священный очаг, le дом… а, это другое дело! Тут я непреклонен. Évidemment, некоторые мужья нынче не особо sérieux и позволяют себе des bêtises с горничными или — enfin! — с поварихами. Я — никогда! Jamais de la vie![72]
Я немного сердился на него — и промолчал.
— На мой взгляд, — сказал он, — это довольно интересное здание.
— Это только на ваш взгляд.
— И все же думаю…
— Не о чем тут думать.
— Да что с тобой такое? — спросил он.
— Отстаньте от меня.
— Enfin! Где сегодня твоя вежливость?
Я посмотрел на него с ненавистью.
— Хоть вы мне и дядя, но я проклинаю вас!
На какой-то момент дядя Эммануил выглядел совершенно потрясенным — но, быстро оправившись, парировал:
— А я тебя!