После ужина мы перешли в гостиную, и дядя Эммануил закурил сигару. Открытый рояль манил меня, когда я стоял перед ним, попивая свой кофе.
— Вы играете? — спросила мадам Вандерфант.
Не могу сказать, что я не играю, поскольку в детстве брал бесчисленные уроки фортепиано. Но мне вечно было лень хотя бы самую малость выучиться нотам. Поэтому я терпеть не могу, когда меня уговаривают играть на публике. И моя стыдливость пропадает зря, потому что вокруг считают, что это ложная скромность, и что я люблю, когда меня уговаривают. В Оксфорде я выбрал музыку в качестве дополнительного предмета. Вскоре я перестал ходить на уроки; мне попросту было лень изучать технические начатки, и когда я, наконец, решил оставить предмет, мой преподаватель сказал, что я могу это сделать без особого урона для музыки. И все же я чрезвычайно музыкален, — Сыграйте нам что-нибудь, — попросила Берта.
— Я не в настроении.
— О, сыграйте же, прошу вас! — сказала Сильвия, подходя ко мне; она коснулась меня платьем, аромат ее духов наполнил меня восторженным ожиданием чего-то нежного, прекрасного и в то же время личного, близкого. Как же она была красива!
— Что это за духи? — Cœur de Jeanette. Сыграйте же!
— Ну что ж, хорошо.
Я взял несколько вступительных аккордов и, повторив их десяток раз, ринулся в тот отрывок из «Тристана», тот водоворот клокочущей страсти, который мне так нравился. А потом остановился. Дальше я не знал.
— О, продолжайте же!
— Я не в настроении.
— Просим, просим, — умоляли они.
Я сыграл тот же бурный отрывок двадцать раз подряд и вновь остановился.
Они вздохнули с восхищением.
— Ты играешь с таким чувством, — произнесла тетя.
Что ж, это правда. Но я терпеть не могу разные технические детали. Однажды в Оксфорде, когда я сыграл этот же самый полный страсти отрывок из «Тристана», ко мне подбежал вне себя от ужаса доктор музыковедения. «Или, — вскричал он, — я потерял слух, или вы играете не в том ключе!» Я и играл не в том ключе, к тому же на слух (потому что не мог справиться с ним в оригинале). Но они просили продолжать, и во время игры я чувствовал тепло, словно солнце проникало сквозь каждую клеточку кожи. Теплые глаза Сильвии следовали за каждым моим движением. И это я с удовольствием осознавал.
Дядя Эммануил, который во время моей игры выглядел так, словно на уме у него что-то очень важное, тотчас после того, как я остановился, произнес:
— Теперь, когда война кончилась, нужно радоваться, нужно немного развлекаться.
И тетя Тереза, выглядевшая во время игры подавленно и озабоченно, ответила:
— Войне конец, слава Богу. Но я беспокоюсь… почти шесть недель от него нет вестей… еще до того момента, когда подписали перемирие.
Я подумал: они только и говорят, что о крови и огне, — а потом уповают на мир и безопасность.
Тем не менее, чтобы успокоить ее ради нас всех, я сказал:
— Большая часть страданий и боли в этом мире вымышлены — их здесь нет. Я напишу в своем следующем романе о трагедии людей, которые воображают, что произойдут какие-то события: они все воображают, и их драма — это драма воображения. На самом деле не происходит ничего.
— Это все ты, — запальчиво произнесла она, — это ты меня расстроил!
— Но, право же, ma tante…[21]
— Все ты… я буду ночь не спать…
— Но послушайте, ma tante…
— Ну, зачем же беспокоиться? Зачем беспокоиться? — устремился между нами дядя Эммануил. — Мир! Мир в доме.
Какое-то время она задумчиво сидела в своем большом мягком кресле, нагнувшись над затейливым шитьем. Когда Берта принесла ей tisane[22], она бросила на меня трагический взгляд своих больших, грустных, собачьих глаз, и ее губы задрожали.
— Как мне тревожно, Джордж! Пожалей меня. Пожалей меня, Джордж! Джордж, разве ты не понимаешь, как ужасно я беспокоюсь?
— Поверьте, это лишнее. Нет ничего хорошего или плохого, все становится таковым от размышлений. Почти все несчастья в мире — от взаимных упреков, тщетных ожиданий, страхов, дурных предчувствий, воспоминаний, — то есть от неудачного управления воображением.
Она вздохнула, наклонилась и отхлебнула свой tisane. — Что хорошего в том, что вы нарочно отравляете себе столько дней и недель вашей короткой жизни тем, что представляете себе самое худшее? Если же вместо этого произойдет лучшее, вы обкрадете себя на целые тысячелетия своей жизни, и осознание того, что это ваше смутное несчастье было лишь фантомом плохо контролируемого воображения, не вернет вам ни минуты вашей потраченной впустую жизни.
Она молчала, лишь отхлебывала свой tisane.
— А потом вы проведете остаток жизни, горько сожалея о том, что так впустую растратили свои дни.
— Тогда они будут казаться сладкими в силу контраста, — сказала она с вздохом. И вдруг она высказала одну из тех странных, чисто женских точек зрения, которые всегда заставляли меня увериться в том, что тетя Тереза не просто эгоистка, какой я ее считал, но эгоцентрик такого размаха, каким только может быть смертный.
— Нет, — сказала она, — если произойдет лучшее, и он вернется сюда живым и невредимым, значит, я своим чрезвычайным беспокойством заплатила, и с радостью заплатила, самую тяжелейшую дань, какая только возможна. Я свела счеты с судьбой и буду с гордостью и удовольствием помнить, что не поскупилась и оплатила его безопасность своими страданиями. Поэтому я должна тревожиться сейчас, опасно быть спокойной и счастливой. Я должна оплатить дань авансом. Я чувствую, что должна… что мне следует беспокоиться… и я беспокоилась… не знаю почему… беспокоилась весь месяц.
Она встала из кресла и тяжело поднялась наверх, в спальню, опираясь на галантную руку мужа. Потом я узнал, что ночью у нее был нервный припадок, «une crise», как назвала его Берта, и она не спала всю ночь.
Я взглянул на Сильвию.
— Когда я увидел тебя сегодня на улице, я сразу понял, что это ты.
— А, мои шнурки! — засмеялась она. — Я выбежала купить конфет.
И позже, когда мы с Сильвией играли в домино, я был настолько зачарован ее присутствием, что даже не замечал игры, и Сильвия поправляла чуть ли не каждое мое движение, как будто играла сама с собой, тогда как я просто глазел на нее в восхищении. На следующей неделе ее каникулы заканчивались, и она возвращалась в Кобэ, в интернат под началом ирландских монахинь — Монастырь Святого Сердца.
— Ты чудесный, уникальный, великий писатель, Джордж, — сказала она и потом серьезно добавила, абсолютно без тени юмора: — Я должна как-нибудь прочитать какую-нибудь из твоих книг.
После чего она тоже отправилась в постель.
— А! Брюссельская ночная жизнь! — произнес дядя Эммануил за выпивкой. — Ничего лучше не сыщешь! Минуту спустя он поднялся ко мне.
— Mon ami, — произнес дядюшка, обняв меня за талию обеими руками и откровенно глядя на меня снизу вверх, — ты должен повидать Японию… жизнь… она забавна! Особенно ночная сторона.