16

Когда, двумя неделями спустя, Скотли уезжал в Омск, тетя Тереза поручила ему увидеться с дядей Люси, с которым они должны были встретиться в Красноярске на пути в Омск.

— Расскажите ему, расскажите, — наказывала она, — об этих ужасающих, кошмарных условиях, в которых я вынуждена жить в моем горьком изгнании, и о моем бедном, несчастном здоровье!

— Я поговорю с ним, не беспокойтесь. Я ему скажу все, что о нем думаю, — отвечал Скотли, погогатывая и тяжело кивая с таким видом, точно считал дядю Люси никчемным типом — глупым коммерсантом, не умеющим вести своих собственных глупых дел.

Тем временем положение с бараньими тулупами было неясно и невразумительно. Невразумительно и неопределенно. Неопределенно и в исключительной степени гипотетично. Дело в том, что я не мог обнаружить в округе ни единого следа бараньих тулупов. Кажется, ни одна душа слыхом не слыхивала о таком приказании. Но я любил Харбин и не спешил возвращаться во Владивосток, поэтому воздержался от обращения за инструкциями и медлил, насколько это было возможно. Ибо (я не делаю из этого секрета) мне было хорошо с Сильвией, хорошо дышать с ней одним воздухом, обедать вместе, вести одну жизнь. Тем временем, следа бараньих тулупов, как я уже сказал, не обнаруживалось.

После гибели Анатоля тетя Тереза с еще большей исступленностью закопалась в лекарственные пузырьки, старые фотографии, грелки, термометры книги, бювары, блокноты, подушки, косметику. Когда Скотли слег, она попросила меня, поскольку перевод от дяди Люси так и не пришел, поговорить с ним по «прямому проводу», для чего, однако, потребовалось залучить специальное разрешение главнокомандующего, генерала Пшемовича-Пшевицкого, в то время как телеграфист, передававший для меня сообщение, намекал на то, что обожает английские сигареты. А когда от Скотли и на этот раз не последовало доклада о его демарше в Красноярске, тетя Тереза совсем потеряла покой.

— Courage, mon amie![40] — сказал дядя Эммануил.

— Но, Эммануил, у нас не плачено уже пять месяцев. Я не могу все время занимать у мадам Вандерфант. Она уже начинает что-то подозревать.

— Ожидающий вознаграждается сторицей, — сказал он. — Терпение. Терпение.

— «Терпение, терпение и еще раз терпение», — произнес я, — сказал генерал Куропаткин, проиграв русско-японскую войну.

— Courage! Courage! — сказал дядя, зажигая сигару.

Все эти годы он процветал на дивидендах тети Терезы, был весел и приговаривал: «Courage, mon amie! Жизнь стоит того, чтобы жить!» Но как-то после обеда, когда мы вышли вместе — дядя Эммануил хотел купить рубашку и еще одну пару ботинок, — он выглядел грустным, необщительным и несчастным. Его крик: «Мой сын! Мой сын!» в тот роковой день у постели тети Терезы отозвался у меня в голове при виде его, такого подавленного и обессиленного. Я решил, что он думает о сыне, но тут он признался, что получил от дяди Люси ужасающее письмо, почти шантаж, — настолько грубым оно было. Он показал мне послание. Оно было невообразимо. Дядя Люси, известный своим бескорыстием, дядя Люси, обожавший играть grand seigneur[41] в отношении сестер и их семей, дядя Люси, безумно щедрый, внезапно обратился в скаредного и придирчивого, мелочного и бесчестного! Казалось, его этические воззрения перевернулись. До этого к нему, и только к нему, обращались за дивидендами. Это его послание было грубо настолько, как если бы он приказал: «Кошелек или жизнь!» Без обиняков он требовал от дяди Эммануила выслать ему незамедлительно 100 фунтов стерлингов, в случае неисполнения чего угрожал выслать 1 (один) шиллинг в счет урегулирования всех претензий к нему со стороны тети Терезы. Он подписался: «Ton frére qui t’aime, Lucy»[42].

В это невозможно было поверить. Я подумал: этот документ сорвет ее с насеста и заставит носиться с кудахтаньем, как курицу. Или с ней случится удар. И действительно, дядя сказал, что так и не смог показать это ужасное письмо жене из страха фатального crise de nerfs. Так что покупки дядя Эммануил делал с видом унылым и мрачным. Сначала он купил ботинки, надел их и в новой обуви стал подыскивать рубашку. Он был настолько утомителен и требователен в выборе рубашки, насколько быстр и легок в выборе ботинок, так что обслуживавшая нас барышня пришла в видимое раздражение и спросила нас, сколько рубашек нам нужно (намекая на количество, соразмерное причиненным нами хлопотам).

— Une seule[43], — сказал дядя.

Он пришел домой донельзя уставшим, в новых жестких ботинках и, на мой взгляд, чувствовал бы себя лучше, если бы, вместо того, чтобы покупать новые ботинки и отправляться в них на поиски рубашки, купил сначала рубашку, чтобы потом подыскивать себе ботинки. Как было сказано, он донельзя устал и больше ничем в тот день не занимался.

Но на следующее утро он набросал ответ, указав, что поступок, которым его шурин посчитал нужным угрожать ему, не только мало похож на «peu fraternelle», нет, он «criminelle»[44], — и потребовал прервать эту тягостную переписку. Дядя Эммануил попросил меня отнести это послание на почтамт и отправить его срочным порядком по «прямому проводу» в Красноярск, для какового повода я опять должен был добывать специальное разрешение русского главнокомандующего. Вооружившись письмом от генерала Пшемовича-Пшевицкого, я проследовал на почтамт, где телеграфист, прочтя письмо главнокомандующего, в моем присутствии отправил послание с высшей степенью срочности, известной под названием «Очистить линию связи». Дядя Люси был уже на том конце, на расстоянии шести тысяч верст, и телеграфист получил его ответ, в котором, отметая все замысловатые аргументы дяди Эммануила, стояло: «Pas criminelle, mais tout en ordre»[45].

И дядя Люси снова подписался: «Ton frère qui t’aime».

Сложив телеграмму, я сунул ее в карман, и телеграфист поинтересовался, нельзя ли достать для него ящик английских сигарет.

Загрузка...