Когда, окончательно выздоровев, я вернулся на службу, то обнаружил, что майор узурпировал мою должность. Я немного поработал под его началом, и мне это надоело. Клерки (как и постоянные чиновники, которых не затрагивает смена министра) работали как прежде.
— Честертон, — подал голос из-за своего стола сержант Смит. — А, этот Честертон, сэр.
— Что же он? Он говорит больше, чем знает.
— Но как он идет по Флит-стрит, останавливаясь на каждом шагу, погруженный в раздумья; потом неожиданно бросается переходить улицу и тут же останавливается прямо посередине, омнибусы, такси проносятся мимо, а он дотрагивается до лба: «Вот оно!» — и, обнаружив недостающее звено в рассуждениях, возвращается на тротуар. Великий человек.
— Педантичное ничтожество, — возразил сержант Джонс.
— А ну-ка! — произнес майор из-за моего стола. — Ну-ка там!
Посчитав невозможным согнать его с моего стула (который теперь был весь заполнен его формами), я принял предложение сэра Хьюго совместить приятное с полезным и отправился в экспедицию в Харбин, чтобы привезти партию бараньих тулупов, заказанных для русской армии. Поскольку Скотли возвращался в Харбин, чтобы проконсультировать тамошние железнодорожные службы по разным паровозным вопросам, мы договорились ехать вместе, захватив с собой Пикапа и ординарца Скотли, Ленэна (учащегося частной школы, отец которого, навещавший его в Юстоне, носил цилиндр и выглядел как лорд). Зима была в самом разгаре, стояли жестокие морозы. Две утомительных ночи, непроницаемый мрак.
Славное утро. Я стоял на открытой площадке вагона; поезд несся между лесом и полем, утонувшими в снегу. Резкий ветер хлестал мне в лицо, но небеса были голубые и безоблачные, и огромные снежные пространства сверкали на солнце.
Сильвия ждала меня на вокзале, высматривала и, увидев, вошла в здание — полагаю, из застенчивости. Потом мы встретились. Она подросла. Она была выше и красивее, чем тогда, в Японии; она выглядела здоровой и крепкой в своей короткой шубке, отделанной каракулем, и теплых ботах. А Харбин, в котором я был как-то летом, был полон драгоценных ассоциаций, но под зимней мантией приобрел нереальные, фантастические очертания. Сосны и ели были покрыты снегом; снег скрипел под ногами, когда мы шли к дому.
Когда мы вошли в большое каменное здание, дверь на лестничную площадку была распахнута, и в одной из квартир стоял ужасающий шум, словно кого-то, кого не должны были убивать, все же убили. Я в тревоге взглянул на Сильвию.
— Это Берта и мадам Вандерфант, — сказала она. — Разговаривают.
И действительно, пока мы всходили по ступеням, до нас постепенно доходило, что Берта и мадам Вандерфант благожелательно делятся прочувствованным впечатлением, что в квартире чрезвычайно холодно.
— Mais, Mathilde, c’est épouvantable ce qu’il y fait froid!
— Ah, mais je te crois bien, Berthe![35]
И так далее.
Квартира была немного темновата, но в других отношениях уютна и хорошо обставлена, — и в ней была ванная. Но когда я прибег к ее услугам, произошло небольшое извержение гейзера.
— Allons![36] — сказала Берта. — Мы должны вызвать рабочих починить ванну.
Несколько часов спустя рабочие прибыли, приступили к смирению гейзера, который выбрасывав небольшие сердитые струи, — и немедленно принялись ругаться. Пока ванну готовили для дальнейшего пользования, Берта велела двум бездомным портным, которым тетя Тереза позволила использовать ванную комнату для пошива одежды, освободить помещение. Они стояли в коридоре, пораженные и напуганные, словно гадая, «что происходит», держа свою работу в руках, пока я мылся, медленно, без спешки, бесконечно. И я слышал их голоса, прерываемые сердитыми струями гейзера, в то время как в соседней комнате дядя Эммануил поддерживал вежливую беседу с мадам Вандерфант:
— Месье выдерживает холод на редкость прекрасно.
— Мадам поистине любезна.
— Месье чересчур добр.
— Мадам мне льстит!
— Неужели месье не боится погоды?
— А! Ничуть.
— Enfin, месье обладает храбростью!
— Мадам мне льстит!
— Месье чересчур добр.
В сумерках уютной гостиной Сильвия раскладывала пасьянс и гадала, бормоча себе под нос и воркуя, как голубка, — еле слышно. Закончив гадание на себя, она разложила карты на меня — там было что-то о красавице, важном письме, долгой дороге и так далее.
— Дорогая, — сказал я, — ты написала мне за все время лишь однажды. Я писал трижды.
Она ответила не сразу, потому что раскладывала карты и ворковала сама с собой. Я думал, что она не услышала, но она тут же сказала:
— Я хотела знать.
— Что?
— Будешь ли ты продолжать.
— О!
— О! — передразнила она. — Да, хотела.
— Но у меня нет времени писать письма. Я люблю писать для печати.
— Напиши что-нибудь о моем дорогом прекрасном брате Анатоле.
— Но, дорогая, что же мне написать?
— Что-нибудь. Мне хочется, чтобы ты что-нибудь написал. Напиши о его маленьком блиндаже, как он пошел на фронт в восемнадцать лет и… как они его убили. — Ее глаза наполнились слезами.
Я подумал: мы забудем о ваших жертвах, проклятиях, клятвах, о том, через что вы прошли, — и мы будем жить, словно ничего этого не было. Мы забудем все, за что вы отдали свои жизни, — и посредством мирного договора еще опорочим вашу гибель.
Мы прибыли в четверг, а в субботу, на четвертый день после отплытия из Владивостока, майор Скотли произвел вонь. Дядя Эммануил сразу же зажег толстую сигару. Тетя Тереза приложила кружевной платочек к носу.
— Mais mon Dieu![37] Он хочет нашей смерти, — произнесла она. — Это удушающий газ!
— Ah, je crois bien, madame![38] — вскричала мадам Вандерфант страдающим тоном. А Берта произнесла:
— Oh la la!
Дядя Эммануил пожал плечами с раздраженно-удивленным видом, посредством чего романская раса обычно подразумевает, что «это уже слишком!», и произнес:
— Allons donc, allons donc![39]
— Ah, mais! У него хватает наглости! — отозвалась мадам Вандерфант.
На что дядя Эммануил смог ответить только: — А! А! — довершая слова жестами.
У него нежная кожа, сказал Скотли, когда я дипломатично заговорил с ним, которая не выносит прикосновения бритвы. Не могу сказать, что случилось. Едва я собрался надавить на него, чтобы он оставил свою дурно пахнущую практику, у него случился приступ дизентерии, и вопрос снова на неопределенное время отпал. Берте выпало нянчиться с ним. Скотли и в лучшие-то времена не отличался красотой. Его ноздри были строго перпендикулярны почве, по которой он ступал, — то есть были вертикальны вместо того, чтобы быть горизонтальными, так что когда он откидывался в кресле или, вот как сейчас, лежал на кровати, они были параллельны плоскости его тела. Они полностью находились в вашем обозрении, словно были выставлены для инспекции. Тем не менее, Берта им увлеклась и ухаживала за ним с особенной заботой.