Теперь, с высоты многих месяцев, прошедших с тех пор, мне ясно, что жизнь дяди Люси неуклонно двигалась к безумию, достигнув своего апогея в этом необычном самоубийстве. Зачем он это сделал? Вы, конечно, можете задаться этим вопросом. Однако разгадка, возможно, проще, чем мы думаем. Возможно, он знал, что теряет разум и собирается повеситься, и повесился так, чтобы отдать должное своему безумию. Какова была причина? Я задавался вопросом, была ли это тревога по поводу финансов или разочарование в жизни; или же, опять-таки, он намеревался показать, что тут есть элемент женского начала, «das Ewig-Weibliche»[95], и в частности, женской любви к нарядам, что привело его к мысли встретиться с Создателем, нарядившись в розовые шелковые чулки и чепец. Не могу сказать, не знаю, могу лишь зафиксировать этот прискорбный и довольно необычный факт.
Вам захочется узнать, зачем я пишу об этом так много. Потому, что я романист, — а роман, как, несомненно, вы знаете, не то, что рассказ. Тетя Тереза, когда я пришел ней, сидела в постели, опираясь на множество подушек, в мягкой прозрачной шали, наброшенной на тонкие плечи. На стене я увидал старый снимок Анатоля, а рядом с ним другой — Гарри, держащий за руку Нору. Смешанный запах лекарств и Mon Boudoir раздражал ноздри, пока, побыв в комнате какое-то время, я не привык к нему. Когда Анатоль погиб, тетя Тереза была так убита горем, что мысль о ношении траура по сыну даже не пришла ей в голову. Но со смертью дяди Люси, который вечно пугал ее своими капризами и угрозами и тревожил разными неприятными вещами, она не упустила возможности и немедленно послала за семью ярдами крепа, а также за бумагой с черной каймой и такими же конвертами, чтобы немедленно откликнуться на письма с соболезнованиями.
— Берта! — позвала она.
— Да?
— Мне нужны черные чернила. Я не могу писать фиолетовыми!
— Почему же?
— Как бесчувственно!
Писать нужно было много, но она все больше воодушевлялась. Отвечать на письма было ее миссией, ее радостью, ее даром. Если вы писали тете Терезе по любому поводу, вам обязательно приходил скорый ответ. «Mon pauvre frère![96]» — написала она и остановилась. Она всегда ставила много восклицательных знаков. Но если даже и так, нынешняя ее задача была не из легких. «Он жаловался на бессонницу!» — написала она. Остановилась. Проблема заключалась в том, чтобы рассказать обо всем без того, чтобы не сделать фарса из него и нее. Он повесился, к непреходящему потрясению тети Терезы, в ее одежде. Она не могла этого забыть. И она не оплакивала его, как полагается, потому, что втайне негодовала по поводу его конца, в высшей степени нетрадиционного. Эта смерть не соответствовала канонам вкуса. Она выходила из ряда вон своей нереспектабельностью. Она была слишком неправильной. Неловко было рассказывать, как он умер. Что еще хуже — крепдешиновая кофточка и панталоны — зеленые, украшенные цветочками — были подарком генерала, привезенным из Японии. Самое изумительное во всем этом и самое огорчительное было то, что его конец был — ну да, смешной. Требовалось волевое усилие, чтобы сдержаться и не захихикать, когда она описывала его смерть: «…я так тоскую по бедному брату Люси!»; или, рассказывая сочувствующему слушателю, подавить внезапный смешок при мысли о бедном брате, нарядившемся в ее панталоны и чепец; так было трудно сохранить серьезное лицо. Все это выглядело таким шаловливым, таким ненужным. Отсутствие всякого следа логики в его выборе сбивало с толку. Она хотела ощущать прискорбие, она чувствовала прискорбие, но это было так… чертовски смешно, и она отчитывала себе за это. Она не знала, что можно смеяться и быть серьезным одновременно. Тетя Тереза никогда не срывалась, всегда говорила спокойно, тихо. Она говорила: «Другие вечно возбуждаются. Ваш дядя Люси, например, — он умер, и я не хочу ничего говорить такого о моем бедном брате, — но я (она начинала тихонько всхлипывать) я другая. Я все держу здесь (она прижимала ладонь к сердцу), все в себе!» Она изводила его разговорами о своей приближающейся смерти, и как-то раз его пробрало, он заплакал, — но он умер до нее. И мне пришла мысль, что тетя Тереза будет так же вздыхать и жаловаться, когда самый младший из нас уже будет на том свете.
Прошло приличное (но не особенно долгое) время спустя дядиной смерти, и тетя Тереза разослала карточки, первая половина которых гласила: «Commandant Вандерфлинт с супругой имеют честь объявить о предстоящем бракосочетании их дочери, мадемуазель Сильвии Вандерфлинт, с месье Гюставом Буланжером», тогда как вторая половина разосланных карточек гласила в тех же словах, что мадемуазель Буланжер имеет честь объявить о предстоящем бракосочетании ее брата, месье Гюстава Буланжера, с мадемуазелью Сильвией Вандерфлинт. Эти карточки были помешены в большие пергаментные конверты и доставлены графу Валентину, доктору Мергатройду, полковнику Исибаяси, Филипу Брауну, Перси Скотли, генералу Пше-Пше et fils, доктору Абельбергу и другим, даже легендарному генералу Пан Та Луну с супругой.
И уже начали искусственно укрепляться межсемейные связи. Тетя Тереза нанесла визит Каролине Буланжер, старшей сестре, густо напудренной, а ее дети были приглашены на чай.
— Дядя Гюстав возьмет нас после обеда в Сады логики поглядеть на льва, — сказал Гарри, с важным видом разгуливая в гимнастических брюках.
— Ты боишься льва?
— Да, — признался он.
— А где ты пропадал все утро?
— В воскресной школе, — ответил он.
— Чем ты там занимался?
— Пел, — сказал он.
— Гимны?
— Не-а. — Он сморщил нос. — Фто-то про Иисуса.
— А о чем была проповедь?
— А, про ад. — Он подумал секунду. — А мороженое в аду есть? Нет? Только в раю?
— Да.
— Мы идем к тете Каролине, — сказал он.
— А кто такая тетя Каролина?
— Такая тетя, у нее есть собака и две кошки, — ответил Гарри.
— А что о тебе подумает собака, Гарри? — спросила тетя Тереза.
— Не знаю, что она подумает, когда я в таких брюках.
После обеда, когда дети были у Гюстава, к тете Терезе явился генерал Пше-Пше.
— Меня не понимают! Не понимают! — говорил он. — Не понимает жена, не понимает дочь, не понимает сын. Никогда! Только вы… — Он скользнул по ее бледной руке своими усами. — Не понимают! Но здесь моя гавань, моя лечебница.
Последнее слово ввиду печальной смерти дяди Люси прозвучало неприятным намеком, и тетя Тереза поморщилась.
Более того, генерал признался, что политический горизонт, до недавнего времени безмятежно-синий, уже не внушает жизнерадостности. Он выразил недоверчивость легкомыслием союзников.
— Я просто не могу понять их безрассудства в том, что они перестали меня поддерживать, ибо они знают наверняка, что я не продержусь без их помощи, поскольку все население страны настроено против меня. Такое отсутствие логики с их стороны! Они, должно быть, утеряли способность размышлять. О чем они думали? Мистер Черчилль — единственный, который еще сходится со мной во взглядах. Я всегда уповал на проницательность этого блестящего, смелого политика. Как и я, он готов пойти на все ради своей страны, невзирая на последствия. В современном мире это качество стало весьма редко, им нужно дорожить. Однако вынужден заметить, что его соотечественники не всегда сходятся с ним во взглядах.
Да, он дивился союзникам. Чем больше о них думал, тем больше дивился. Генерал хотел, чтобы в России воцарился закон и порядок. Население его не понимало, и — чего же проще! — он считал, что для управления страной (говоря без обиняков) нужно вторгнуться в нее, первым делом перебив все население.
— Как вам удастся это сделать, генерал? У вас нет людей.
Генерал сунул руку за борт шинели на манер Наполеона и жестко, с безжалостным видом ответствовал:
— Я пущу в дело винтовки и виселицы.
— Генерал, — вздохнул я, — вы можете вешать и расстреливать преступников, если у вас есть поддержка общества, пусть даже вы и будете думать, что это общество преступников, тогда как оно будет считать, что преступник — вы.
Он посмотрел на меня с безграничным укором, как бы говоря: «И ты, Брут!» Помолчал, потом сказал:
— Я выполняю свой долг пред Богом и отечеством.
Выбеленное лицо тети Терезы с огромными испуганными глазами повернулось к нему.
— Боже мой! Как вам это удастся? — спросила она не без тревоги. — Как вы будете сражаться? У вас нет людей.
— До последнего человека, — ответил он и посмотрел ей прямо в глаза, в эти умные собачьи глаза. Он любил ее вот так, ретроспективно; годы ее молодости, когда он еще ее не встретил, были для него годами разлуки, и вот сейчас — сейчас! — они, наконец, снова встретились, и все прошлое перестроилось для него в этом эпилоге, этом закатном сиянии любви. Он нагнулся над ее стройной белой рукой и приблизил к ней губы; это прикосновение должно было искупить все, что он упустил. А она возвела прекрасные глаза, свои сияющие огромные глаза, как будто эта женщина, которая никогда не любила, взмолилась: «Хотела бы я. Я честно предпринимаю все усилия — увы! Это не в моих силах!»
В пятницу вечером Скотли должен был уезжать в Англию. Весь март и первую половину апреля он пролежал с дизентерией и был окружен преданной заботой Берты. Отряхивая его шляпу от пыли, пока он надевал пальто, она сказала:
— Пиши мне иногда, ладно, Перси́. Ты же знаешь, как ты мне дорог.
В последний раз он произвел вонь в среду и в пятницу уехал. Но благодаря какому-то недоразумению он вернулся в конце недели и регулярно производил вонь в последующие вторник, пятницу, понедельник, вторник и субботу.