По столовой, остановившись на миг при моем появлении, расхаживал дядя Люси, очкастая личность с песочными усиками и острой бородкой. Дядя был бледен; единственным красочным пятном на его лице был нос.
— Скорее. Скорее. Скорее, — бросил он, — нечего время терять.
Он объяснил, что его семья прибыла поздно ночью и остановилась в гостинице — что все они набились в три спальни, что гостиница переполнена и вот-вот развалится, и он просит позволения разместить их всех в нашей квартире.
— Но, дядя, у нас вряд ли наберется столько кроватей, — в потрясении вымолвил я.
Он отмахнулся — жест, напомнивший мне его сестру Терезу.
— Нам все сойдет, — сказал он. — Мы все можем спать и на полу. Места много, — он повел вокруг рукой. — Время другое. Пошли.
— Но подождите, дядя, выпейте кофе.
— Нечего время терять. Скорее. Скорее. Скорее, — молвил он.
Часы на полке только что пробили половину седьмого. Мы помогли друг другу надеть шубы и вышли на улицу.
На углу мы подозвали извозчика и поехали в гостиницу; холодный утренний ветерок щипал мне уши. Я заметил, что у дяди большие волосатые уши, и он не подворачивает воротничок. Дядя Люси был глух, как тетерев, не желая меня переспрашивать, отвечал как попало, и, упустив мой ответ, кивал и погружался в размышления. Не успели мы высадиться у подъезда гостиницы, дядя Люси заметил, что моя шинель сзади вся испачкана смолой после того, как я откинулся на сиденье, и он начал беспокоиться и извиняться, словно это произошло по его вине.
— Немного мыла и бензина, — произнес он. — Я отмою ее тебе с мылом и бензином, когда мы вернемся.
Дядя оставался озабоченным и, бросая взгляды на мою испачканную шинель, повторял: «Мыло и бензин», а я тем временем думал только о том, что без жилета я мог подхватить простуду, которая могла перейти в воспаление легких, и я мог бы вообще умереть. Он настоял на том, что заплатит за извозчика, и сразу же повел в свой номер.
Там я увидел тетю Молли, высокую, дородную, цветущую женщину с добрыми карими глазками. Она поцеловала меня в щеку, и от ее собственных гладких щек пахло ароматным мылом. В большой постели, под одеялом, прятались две девочки: одна темненькая, другая светленькая; за обеих нес ответственность дядя Люси. За кого несла ответственность тетя Молли — за них обеих, или за одну, и за какую именно, — было неясно. Ибо, как я себе представляю, дядя Люси был в таким вопросах человеком неверным. Но неважно.
— Твои забытые кузины, — представила тетя Молли.
— Какая из них какая? — спросил я, нагибаясь и целуя их мокрые губы.
— Это Бабби — темненькая. А светленькая — Нора, наш поскребышек.
— И сколько же лет Норе?
— Два с половиной годика, — ответила та за себя.
— Сколько же у вас всего детей, дядя Люси? — спросил я.
Он принялся считать на пальцах, но скоро сбился о счета. Он был женат несколько раз. И нажил так много.
— Погоди-ка секунду, — сказала тетя Молли. — Я приведу Гарри.
Я подождал, и вскоре за дверью послышались приглушенные увещевания и упрямое шарканье.
— Гарри! — уговаривала тетя.
— Нет! — говорил тот, упираясь и отбиваясь. Но она втащила его за руку, смущенного, сопротивляющегося, и поставила передо мной — четырехлетнего голубоглазого мальчугана.
— Это Гарри, — представила она.
Он был страшно робкий; он видел мой снимок в военной форме и испугался шпаги. Но, когда мы остались вдвоем, он вскоре оживился и принялся рассказывать мне о том, как на его глазах автомобиль переехал собаку.
— Бедняга, бедняга! — повторял он. — Вся в крови. — Но почему ты не хотел со мной увидеться?
— Потому что я не знал, какой вы.
— Ну и как, я лучше, чем ты думал, или хуже?
— Не, я думал, вы более хуже.
— Поиграем у меня в комнате? — пригласил он под конец.
— Нет. Я… тебя боюсь.
Он посмотрел на меня ободряюще.
— Почему вы меня боитесь? Я хороший. Вот и все. А коров вы тоже боитесь?
Мы посетили другие комнаты. И только тут я понял, что означает пустить дядю Люси в нашу квартиру. Его сопровождал целый выводок замужних дочерей, их мужей, нянь, невест и прочих родственников и свойственников. Я сталкивался с поразительно красивыми девицами, которые оказывались моими дотоле незнакомыми кузинами, с мальчишками всех возрастов, с младенцами и сосунками, со взрослыми мужчинами и женщинами, и все они, как я осознал, приходились мне близкой родней, и все носили ту же самую огорошивающую фамилию. Помимо всего прочего, тут был дядин старший сын, пейзажист, многообещающий молодец лет тридцати девяти, который много говорил и пил, но мало рисовал. Их знание английского было разное. Малыши, у которых были английские няни, изъяснялись свободно. Те, что постарше, говорили с трудом. И это была вина их отца. Дяде Люси не передалась страсть дедушки Дьяболоха путешествовать; он нигде не был. С момента появления на свет в Манчестере он не выезжал за пределы России. Единственные англичане, с которыми дядя Люси знался в России, были ланкаширские рабочие и механики, называвшие себя "инженерами", — в России под этим подразумевается высшее образование. Но поскольку выпускники русских технических школ обладали меньшей тягой к машинерии, чем английские механики, требование англичан называться инженерами имело под собой некоторые основания. Эти английские механики не произвели, однако, на дядю Люси впечатления лоска или образованности, и он отправил своих сыновей учиться в Швейцарию и Германию — страны, о которых у него было наивысшее представление, — и они вернулись оттуда с дуэльными шрамами на щеках, усыпая речь немецкими словами. И когда тетя Тереза приветствовала их словами: «Как поживаете?», то один ответил: «Очень мило», а другой: «Очень замечательно».
Разными способами эти люди и их пожитки были перевезены к нам. В передней я увидел Нору. Она торчала там — грибочек под грибной шляпкой. Маленький ходячим грибком она мне показалась, выросшим в темноте, — когда дядя Люси не смотрел. Детские пальто и валенки были свалены в передней, а из квартиры доносился топот — это дети носились по комнатам. Кроме того, там был еще полуторагодовалый мальчик, двоюродный внук тети Молли, по имени Тео, с длинными льняными кудрями, который, завидев Дона, догнал его и потянул за хвост.
Я съездил на работу и вернулся к обеду. Но за этот короткий промежуток времени наша квартира превратилась одновременно в орущий детсад и базар.
Повсюду было больше человеческих существ, чем кроватей, стульев и диванов вместе взятых, и, вставая, приходилось быть аккуратным, чтобы не наступить на какого-нибудь развалившегося на полу маленького Дьяболоха. В гостиной, куда набилась куча родственников, стоял невероятный галдеж. Капитан Негодяев стоя разговаривал с дядей Люси, который слушал его, наклонив голову и приложив к уху слуховую трубку. Дядя Люси в свое время был немножко демократ, и когда пришла революция, то приветствовал революцию. Но когда революция в своей эволюции лишила его собственности, он решил, что революция была ошибкой. Капитан Негодяев тоже считал, что революция была ошибкой, и получилось так, что общим между дядей Люси и капитаном Негодяевым было то, что они считали революцию ошибкой.
— Большевизм — это состояние души, — произнес капитан Негодяев с таким видом, будто изрекал некую глубокую философскую истину.
— Стяжательское состояние души, — с горьким смехом возразил дядя Люси.
— Очень верно сказано, — согласился русский офицер, кивая. — Мы, семейные люди, особенно чувствуем правоту этого утверждения. У меня, Люси Христофорович, две дочери: Маша и Наташа. Маша живет в Новороссийске со своим мужем, Ипполитом Сергеевичем Благовещенским. Как я сказал, она замужем, но не счастливо. Бедная Маша! Но Наташа здесь. Наташа! — позвал он. — Вот Наташа.
Дядя Люси взглянул на нее сквозь свои золотые очки и одобрительно коснулся большим и указательным пальцами нежного подбородка. Затем он долго рылся в кошельке и, наконец, дал ей банкноту в 200,000 рублей — тогда равную примерно полутора пенни. Наташа благодарно присела и, сияя, убежала.
— Гляди! Гляди! — донесся ее голос из коридора. — Гарри, гляди!
— Не на фто глядеть, — сказал Гарри. — Папа мне дает… еще больше.
— Ах, какая милая девочка! — Тетя Молли потрепала ее по щеке.
— К несчастью, Марья Николавна, при таком положении вещей ее образование страдает. И все-таки она учит английский с нуля, что доставляет мне громадное наслаждение.
— Ах, так она говорит по-английски? Как тебя зовут? — спросила тетя Молли Наташу по-английски.
— Я сама не знаю, — ответила та. — У меня два имя, и я не знаю, которое мой.
— Она приехала под девичьей фамилией матери, чтобы скрыть отцовскую, — пояснил я.
Тетя Молли опять потрепала ее по щеке; потом зашла в свою комнату и, вернувшись, дала Наташе банан. Наташа присела и, сияя, убежала.
— Ах, Марья Николавна, сердце у меня болит за бедную Машу, — говорила госпожа Негодяева. — Ипполит ужасный человек. Вы мне не поверите…
Капитан Негодяев подозвал Гарри и дал ему карамельку.
— Что надо сказать? — спросил дядя Люси.
— Спасибо, — сказал Гарри.
— Но когда они взломали секретер и вытащили портмоне со всеми нашими деньгами, вы знаете, мы с Машей считаем, что это было не совсем прилично.
Дядя Люси, всю жизнь трудившийся и распоряжавшийся, находил свою невольную праздность весьма докучливой и поэтому предложил Владиславу помощь по колке дров:
— Нас тут слишком много. Все должны помогать.
— Люси, не глупи, — мягко отговаривала его тетя Молли.
Да и сам Владислав не особенно горел желанием.
— Не барская это работа, — говорил он дяде Люси, стоявшему у него на пути с топором в руках и замедлявшему проход. — Оставьте это дело, сударь, нам, привыкшим. Вот во Франции…
И дядя Люси, отряхивая ладони, вернулся в гостиную и в поисках какого-нибудь другого дела принялся разглядывать картины на стенах — все унылые, как жизнь. Дети, с топотом носясь по комнатам, повторяли:
— А я люблю вот это.
— А я вот это.
— А я вот это. — А я вот это, — пока тетя Тереза не велела прекратить шум. Нора скакала на одной ножке, высунув язык от усердия, а ее брат Гарри, чуть выше ее ростом, ходил за ней по пятам с независимой миной, руки в карманах.
— А у меня есть туалетный столик, — с гордостью сказал он.
— И у меня ешть тувалетный штолик, — откликнулась она и показала на каминную полку.
— Это твой туалетный столик?
— Да.
Ко мне подошел Гарри и прошептал в ухо:
— Мы ей так говорим, чтобы она не плакала. Она ведь еще ребенок.
— А это моя кроватка, — сказала она.
— Глупенькая! Это не кроватка. Это диван, — поправил ее Гарри.
— Это мой дюван, — сказала она.
— Значит, ты на нем спишь?
— Да.
— Ну, разве она не маленькая прелесть? Иди сюда, дорогуша, — сказал он, обнимая ее.
— Почему ты зовешь ее дорогушей? Разве так ее зовут?
— Нет, ее зовут Нора Роуз Дья-болох, — ответил он. — Ее зовут мисс Дья-болох. Но я зову ее дорогушей. Она ведь еще ребенок.
— А Нора любит тебя?
— Да, я люблю ее, а она меня.
— Откуда ты это знаешь?
— Потому что когда я ей говорю: «Нора, обними меня за талию», она меня обнимает — и целует.
— Ты знаешь, Гарри, а твоя сестренка совсем не дура.
— Нет, не дура.
— И ты не дурак, Гарри, так ведь?
— Я-то нет, а вот папа — да.
— Почему?
— Потому что так мама говорит.
Дядя Люси стоял посередине гостиной, держа у самого уха слуховую трубку (но при этом слыша только себя самого), и говорил о понесенных им серьезных убытках, высказывая опасение вообще потерять все свое состояние.
— Крах, — говорил он. — Непоправимый крах.
— Courage, mon ami! Courage! — сказал дядя Эммануил, безмятежно дымя длинной толстой сигарой, и хлопнул дядю Люси по плечу — не слишком сильно, однако, поскольку он был еще не уверен насчет своего beaufrère[63]. Несмотря на то, что большевики нанесли ему ощутимый урон, дядя Люси, как я подметил, относился довольно сочувственно к некоторым пунктам их программы и тешил себя надеждой, что публикация некоторых секретных дипломатических документов положит конец аморальной дипломатии прошлых лет. Кроме всего прочего, он возлагал надежды на Лигу наций. Дядя Эммануил, с другой стороны, щеголял циничным простодушием касательно человеческих взаимоотношений. Он не верил в Лигу наций, придавал особое значение врожденной порочности человеческой натуры, которой с презрением отказывал в способности к усовершенствованию, и, более того, сам не имел никакого желания совершенствоваться. Циничная дядина позиция ни разу не принесла ему выгоды, за всю жизнь он не заработал ни полушки, разрываясь на вторых ролях между начальством и своей женой. Дяде Люси, который был немножко социалистом и к тому же весьма богатым когда-то человеком, дядя Эммануил сказал:
— Я уважаю твои идеалы, твои непрактичные устремления; но я — человек фактов и не верю в высокопарные теории: мой кошелек — вот моя политика. Да! — И он огляделся в поисках одобрения. Но поскольку все знали, что в кошельке дяди Эммануила отродясь ничего не водилось, его заявление было встречено без энтузиазма.
Столовую в три смены привели в порядок, и тетя Молли, крупная полнокровная женщина, уселась во главе стола, окруженная многочисленной своей порослью. Тетя Тереза, густо напудренная, обвешанная украшениями и закутанная в старинные кружева, восседала в большом кресле, опираясь на подушки, немного скособочившись, чтобы показать, что, в отличие от всех остальных, она тяжело больна. Когда она заговаривала с сидевшим напротив дядей Люси, она повышала голос с видом самозаклания, словно это было слишком утомительно для ее нервов. «Ах!» — вздыхала она, когда он не улавливал ее слов. И, повторяя сказанное громче, она поглядывала на окружающих так, чтобы стало ясно — она делает это ценой собственного деликатного здоровья. Когда дядя Люси говорил ей что-то, она прикрывала глаза, как бы заставляя себя слушать его чересчур громкий голос, еще не приученный к ее чувствительному слуху. Дядя Люси не переставая задавал вопросы насчет состоянии дел на русско-польских фронтах, которыми он весьма интересовался, но, не сумев расслышать мои ответы, повернулся к жене. Однако умственные силы тети Молли были подорваны рождением дюжины детей, и, пересказывая ему мой ответ, она перепутала события так, что дядя, умный человек, сразу же понял, что тут что-то не то. В отчаянии он повернулся к своему сыну, восемнадцатилетнему хаму, сидевшему рядом.
— Что там сказал Джордж? — вопросил он и приложил к уху трубку.
— Русские побили польских, — сказал хам прямо ему в трубку.
— Говори громче. Не слышу.
— Джордж говорит, — заорал хам, — что русские побили польских.
— Позор! — вскричал дядя. — Позор!
Мне стало интересно, почему позор и отчего бы это дядины симпатии к России сменились вдруг любовью к полякам.
— Позор, — продолжал дядя, — что ты, англичанин, не можешь толком говорить по-английски.
Хам пожал плечами. С учетом того, что он никогда не покидал России и не разговаривал дома по-английски, было еще удивительно, как он вообще может на нем изъясняться. К концу трапезы Владислав принес мою кофеварку. За сорок пять минут работы кофеварка сумела наполнить одну лишь маленькую чашечку. Тем не менее, из вежливости я осведомился у дяди Люси, не желает ли он кофе, страстно понадеявшись на то, что он кофе не захочет. Но, как всегда, он меня не расслышал. Он еще не привык к моему голосу.
— Не желаете ли кофе? — спросил я.
— Чего?
— Кофе не желаете? — завопил я.
— Чего?
— Не желаете ли кофе? — заорал я на весь стол так, что мой собственный голос завибрировал у меня в ушах.
— Говори громче. Я тебя не слышу.
— Джордж спрашивает, — закричала тетя Молли, к чьему голосу дядя Люси был особенно чувствителен, — не желаешь ли ты кофе?
— Кофе?.. Да.
«Чтоб тебя!» — выругался я про себя.
Когда обед закончился, тетя Молли поднялась, и за ней последовали ее отпрыски, как бесчисленные цыплята за курицей, — цып-цып-цып! Они семенили перед ней, сзади, по бокам, а она проследовала в гостиную и уселась в мягкое кресло, полная, дородная женщина с маленькими, карими, добрыми глазами, в окружении своих цыплят. Она была замужем долгое время, но они продолжали появляться каждый год, словно подарки ко дню рождения, а иногда — на Рождество или на Пасху. И когда ты видел ее окруженной этими кареглазыми херувимами (или голубоглазыми, как дядя Люси), это зрелище трогало тебя, ты начинал говорить и передвигаться потише, почтительно, чувствуя так, словно находишься в святилище, святая святых материнства, словно стоя перед той картиной Рафаэля. Некоторые отпрыски были от других матерей, а некоторые, без сомнения, плоды дядиной неверности. Но если и так, по ее поведению этого сказать было нельзя. Для нее все были равны. Ее протестом против дядиных интрижек было то, что она просто его игнорировала. Но делала это так мягко и неназойливо, что он никогда этого не замечал.
И тут я услышал обрывок разговора дяди Эммануила с дядей Люси, который, как я рассудил, имел некоторое отношение к финансовой стороне их недавней переписки. Дядя Эммануил, офицер, — что означает меч, храбрость, честь (какую-никакую), — сказал дяде Люси, помещику, — шкуры, мельницы, коммерция, транспортные накладные:
— Мое уважение к тебе больше моей симпатии.
И меня удивило остроумие в немедленном ответе дяди Люси:
— А моя симпатия к тебе больше моего уважения.
Дядя Люси, хоть он и любил разглагольствовать о своей бедности, всегда имел при себе портмоне, раздутое от крупных купюр — иностранных и русских. У него имелись небольшие вклады за границей, но это было все. Большевики прибрали к рукам большую часть его капитала.
Тетя Тереза подошла к брату, уронила голову ему на плечо и произнесла:
— Ох, Люси, пожалей меня! Я так хрупка, так больна, так слаба, так несчастна! Я не проживу долго!
— Говори громче. Я тебя не слышу.
— О Господи! — вздохнула тетя и возвела очи горе. — Если бы только отец был жив и видел наше положение!
Дядя взглянул на нее с состраданием.
— Ничего, — сказал он. — Ты будешь получать свои дивиденды, как и прежде.
Повисла пауза, наши сердца бились как будто в пустоте.
— Мы в долгах, — произнесла она шепотом.
— Ничего, ты получишь свою задолженность.
На ее глаза навернулись слезы.
— Я должна присесть, — проговорила она.
Дядя Эммануил зажег сигару.
— Какая хорошенькая и воспитанная девочка Наташа, — заметила тетя Молли.
— Да, я очень ее люблю, — сказала тетя Тереза с оживленностью и веселостью, для нее необычными, — и еще мне нравится ее мать. Отец ее довольно странный человек, правда, безобидный, хотя должна сознаться, что я не в большом восторге от его лица, к тому же мне интересно, чем он весь день занимается. Он очень кроткий, мягкий и услужливый, но дома он запугивает свою жену. У него что-то вроде мании преследования, и время от времени он поднимает тревогу, будит жену и дочь в середине ночи и приказывает им одеваться, чтобы бежать в любую минуту. И так они сидят, полностью собранные и одетые, в своих шубах, муфтах, шапках и теплых галошах. Потом он провозглашает: «Все спокойно!» и отсылает их обратно спать. Такое происходит примерно раз в месяц.
Тетя Молли вздохнула — Мне его жаль. Он так жалко ковыляет на своей деревянной ноге.
То, как дети знакомились друг с дружкой, своей прямотой напомнило мне собачьи знакомства. Увидев фото дяди Люси на «туалетном столике» Гарри, Наташа сказала:
— Это твой папа? Очень милый.
— Зато с мамой он не милый, — ответил Гарри.
— А у меня тоже есть папа, — сказала Наташа.
— Нет, нету.
— Нет, есть. Тот рушкий господин — он мой папа.
— Я знаю, но нам его лицо не нравится, и еще интересно, чем он занимается.
— Ой! Ты плохой, плохой, плохой!
— Он вообще не твой папа, — сказала Гарри. — Он — аист, который тебя принес.
Раскрыв рот от удивления, она спросила:
— Что означать «аист»?
— Потому что он ковыляет на одной ноге.
— Сильвия, не мигай! — приказала тетя Тереза. — Свадьбу, — повернулась она к тете Молли, — нужно будет отложить на послерождественское время.
Сильвия, серьезная и застенчивая в присутствии пожилых женщин, сразу рассыпалась «Ха-ха-ха!» в компании многочисленных ее мальчишек-кузенов.
— Ты не возражаешь против того, чтобы свадьбу отложили до Рождества? — спросил я ее.
Она перестала смеяться.
— Как хочешь, дорогой. Ха-ха-ха! — И она опять оживилась.
Вернувшись со службы и войдя в столовую, я увидел, что комната полна ужинающих младенцев. С повязанными на шею салфетками, они сидели вплотную ко столу на слишком низких стульях, касаясь подбородками краешка стола, зевая и болтая ногами. За их спинами стояли мамы и няни, понуждающие их кушать негромкими увещеваниями. Нора ела яйцо, вставленное в чашечку; чайную ложку она совала в рот выпуклой стороной вверх и причмокивала, в то время как ее взгляд гулял по потолку.
— Еще хляба, мамочка.
— Скажи «пожалуйста».
— Пожалуйста.
— Ну не замарашка? — заметил Скотли, тяжело кивнул и загоготал.
Голубые, цвета незабудки, глаза Гарри соответствовали светло-сиреневой каемке чашки, из которой он пил, зажав чашку с блюдцем в своих маленьких кулачках и водя взглядом поверх чашки по всей комнате.
Закончив есть, Нора сползла с кресла, и тотчас же раздался топоток ее ног. Наташа побежала за ней:
— Эй, Норкин!
Ноги Норы в чем-то работали по принципу гребного винта — довольно ровно, но не соразмеряя свой темп с особенностями поверхности, поэтому частенько из-за внезапного отсутствия сопротивления они продолжали крутиться в воздухе с неожиданной скоростью, как гребной винт, появляющийся вдруг из-под воды. Тем же непоследовательным путем она врезалась в тетин столик с лекарствами, что было чересчур для нервов тети Терезы. И тетя Тереза не преминула высказать Норе, какой милой и послушной девочкой была она сама, тетя Тереза, когда ей было столько же лет, сколько Норе. На ту это, кажется, совершенно не подействовало, и пока тетя Тереза поучала ее, она делала руками весьма осмысленные движения, словно собираясь взлететь. Тетя Молли, усталая и рассерженная шумными детьми, присев на минутку, пустилась в нежные воспоминания о собственном детстве. Тетя Тереза с Бертой демонстрировали вежливое, но неубедительное изумление этим признаниям. Одна женщина из Красноярска, рассказывала тетя Молли, как-то организовала конкурс рисования, и Гарри выиграл первый приз.
— Подумать только! — протянула тетя Тереза, на секунду роняя свое вязание, по которому она была мастер.
— А когда Бабби был один годик, на наш вопрос: «Что у Бабби есть хорошего?», она отвечала: «Хороший аппетит».
— Подумать только… замечательно, — реагировала тетя Тереза и тут же принималась считать петли.
— Charmant, — откликалась Берта.
— Когда Норе едва исполнилось два года, я ее спросила однажды: «Ты меня любишь?» А она говорит: «А ты хотела бы, чтобы я тебя любила?» «Да, хотела бы». Тут она говорит: «Ну, тогда я люблю тебя нежно».
Берта заулыбалась и замурлыкала, как кошка, а тетя Тереза сначала пересчитала петли.
— Подумать только! — произнесла она после этого с запоздалой улыбкой.
— Ну, Бабби, — протянула тетя Тереза, — ты хорошая девочка? Ты любишь свою мамочку?
— Да, очень сильно. У меня колясочка, и все мои собачки могут в ней кататься, потому что если они будут просто бегать и ходить, то ведь они станут совсем худенькими.
Дядя Люси, стыдясь навязанной ему праздности, расхаживал всюду с молотком, долотом и тяжелой совестью, изо всех сил пытаясь быть полезным. Он поднялся ко мне на чердак и, увидев мою пишущую машинку, сказал, что может построить такой электрический аппарат, с помощью которого, сидя на чердаке, можно будет печатать на пишущей машинке, стоящей в подвале. Это показалось мне чудесным изобретением, достойным чуть ли не патента. Но когда я спросил его, в чем состоит преимущество того, что я буду находиться на чердаке, а машинка будет печатать в подвале, дядя Люси согласился, что не видит в таком раскладе вещей никакого явного преимущества. Он ушел, помахивая молотком и ища нечто, хоть отдаленно напоминающее гвоздь, чтобы его забить.
Девицы-кузины спали в столовой, примыкающей к спальне, за ширмами. И я проводил часы, целуя их и желая спокойной ночи. Глухой ночью, снова и снова я выбирался из постели и с таким видом, будто что-то потерял, проходил за ширмы в столовой и запечатлевал на щеке моей рыжеволосой кузины поцелуй — долгий-предолгий…
Мне снилось — шагает сонмище полиглотов, целая армия полиглотов марширует неустанно, вперед, и вперед, и вперед — грохот шагающих ног.