27

— Абрамова, сколько можно грызть печенье? Ты же в курсе, что это совсем не полезно для беременных?

— Лучше печенье, чем побелка.

Мои глаза закрыты, но сознание медленно и нехотя возвращается из липкой, темной пустоты.

Первое, что я чувствую — это тупая, ноющая тяга внизу живота. Острая, режущая боль ушла, оставив после себя тяжесть и страх.

Глубокий, сдавленный страх, что прячется где-то под рёбрами и не даёт дышать полной грудью.

Я лежу на высокой больничной койке, и ладони сами собой прижаты к животу, к тому месту, где тихо и незаметно бьётся крошечное сердечко.

Я чувствую холодок и лёгкое тянущее ощущение в левой руке. Тоненькая пластиковая трубка капельницы.

От неё по вене растекается прохлада, а в носу стоит едкий, химический запах больничного антисептика, смешанный с сладковатым ароматом ванильного печенья.

Дышу медленно, стараясь уловить ритм, чтобы ноющая боль не усиливалась.

— Всё будет хорошо, — слышу я усталый, но спокойный голос где-то рядом с койкой. — Кровотечение, конечно, было сильное, страшное. Крови было много. Но. Всё будет хорошо. Такое бывает, что хлещет как из ведра, но все не так страшно…

Я медленно, с усилием, приоткрываю веки. Передо мной стоит врач — женщина лет пятидесяти, полненькая, с седыми кудрявыми короткими волосами и пухлыми щеками

На её белом халате ярким пятном выделяется значок с именем «Коршунова Людмила Ивановна». Она смотрит на меня с доброй, профессиональной усталостью.

— Полежите на сохранении. Обязательно доносите ребёночка, не пугайтесь сейчас. Главное — прийти в себя, успокоиться и получать лечение. Это самое главное.

Я лишь молча киваю. Горло сжато, словно тисками, и любое слово может сорваться в надрывный, ненужный здесь вопль.

Я снова чувствую ту теплую, липкую влагу на внутренней стороне бедра, тот ужас, что сковал меня на лестнице. И снова вижу перекошенное от животного страха лицо Вани.

Медленно перевожу взгляд по палате, пытаясь отвлечься.

Чистенько, но бедно. На поле — самый дешевый линолеум, серо-зеленый, в мелкую крапинку. Стены покрашены в унылый бежевый цвет, на котором выделяются тёмные полосы от прикроватных тумбочек.

Окна — старые, деревянные, покрашены свежей краской.

— Вон у нас Абрамова, — врач оглядывается на женщину у окна.

Та сидит на своей койке, свесив ноги, и с громким хрустом грызёт печенье. Живот у неё огромный, восьмой месяц, не меньше.

— Чуть ли не каждый месяц к нам попадает и постоянно кровит. Хоть не выпускай её отсюда. Достала, честное слово.

Абрамова шуршит упаковкой печенья, достаёт новый крекер и вздыхает. Она высокая, смуглая, крепкая, широкоплечая женщина с длинными тёмными волосами, собранными в небрежный хвост.

У неё крупный, выразительный нос и добрые, усталые глаза. Одета она в розовую сорочку и смешные пушистые тапочки с кошачьими мордочками.

— А вы и не выпускайте, — говорит она своим хрипловатым голосом. — Мне здесь хорошо, я здесь отдыхаю. А дома у меня муж голодный, дети бешеные. Я тут как в санатории. Может, я поэтому сюда каждый месяц и попадаю. Как муж начинает наглеть, так я сразу к вам.

— Я у тебя лично буду роды принимать, — Людмила Ивановна усмехается, но в её глазах теплится искорка симпатии к этой странной женщине. — А потом с шарами и с фейерверками выпровожу тебя отсюда. Занимаешь чужую койку.

— А я вот домой хочу, — вздыхает с соседней койки молодая блондинка с аккуратным небольшим животиком. Она вся кажется хрупкой и испуганной. — Людмила Ивановна, может, вы меня все-таки отпустите? Я по мужу соскучилась. Как он там?

— Никуда я тебя не отпущу, будешь лежать тут ещё около недели. И прекращай, Соловьёва, меня уговаривать тебя отпустить. Тыы здесь, чтобы сохранить своих двойняшек.

— А я вам не верю, что у меня двойняшки, — девушка качает головой, её тонкие пальцы теребят край простыни. — Мы ждём одного мальчика. Вот так.

Людмила Ивановна тяжело вздыхает, закатывает глаза и говорит уже автоматически, видимо, в сотый раз: — А будет мальчик и девочка.

Я приоткрываю глаза и смотрю на Людмилу Ивановну. — С нами… с нами точно всё хорошо? — мой голос звучит сипло и слабо, будто простуженный.

— Да, милая, всё хорошо, — отвечает врач и поправляет на мне тонкое больничное одеяло, касание её тёплых пальцев через ткань удивительно успокаивающее. — Я тебе слово даю, что ты родишь крепкого, сильного малыша. Я тебе не позволю его потерять, обещаю. Все мои девочки рожают. Ты теперь моя девочка.

Я неожиданно для самой себя всхлипываю, чувствую, как по виску из уголка глаза стекает горячая, солёная слеза. Я слабо улыбаюсь, чувствуя, как эта простая человеческая доброта разжимает ледяной комок в груди. — Спасибо… я вам почему-то верю.

А затем я замираю, потому что слышу в коридоре громкий, знакомый до боли голос. Голос, от которого, кажется, трожать тонкие стены палаты. — Где она? Где она?! Скажите, с ней всё нормально? Я хочу её видеть! Что с моим ребёнком?! Где?! Почему вы меня к ней не пускаете?

Демид. Он здесь. Он рявкает на всю больницу, и в его голосе — не привычная холодная сталь, а лютый, дикий испуг и мужская ярость, которая просыпается лишь тогда, когда мужчина чувствует беспомощность перед лицом смерти.

Людмила Ивановна замечает, как я вся напрягаюсь, как пальцы непроизвольно впиваются в одеяло. Она хмурится. — Это твой муженёк припёрся?

— Бывший муженёк, — тяжело вздыхаю я и прикрываю глаза ладонью, после пальцами давим на переносицу, в тщетной попытке успокоиться, загнать обратно предательские слёзы.

От его голоса всё внутри обрывается и замирает. Он волнуется. За меня? За ребёнка? Или просто исполняет долг «правильного мужчины»?

Не знаю.

Но я не хочу его видеть.

— Ооо, введите его сюда, — Абрамова вновь откусывает кусочек от печенья, с любопытством глядя на дверь. — Посмотрим на мужа нашей новой соседки.

— Бывшего мужа, — поправляет её тихо Соловьёва.

— Ну, раз он так орёт, — Абрамова пожимает широкими плечами, — то не совсем уж и бывший. Вот мой первый муж так не орал, когда я попала в больницу с нашим Русланчиком. Ему было всё равно, — хмурится и фыркает, — козлина какой был. и зачем я его вспомнила?

А Демид в коридоре продолжает разоряться, его голос становится всё ближе, всё громче, в нём слышится паника, которую он не в силах скрыть. — Минерва!

Людмила Ивановна тяжело вздыхает, будто принимая нелёгкое решение, и неторопливо плывёт к двери палаты. Прячет руки в карманы халата и бубнит себе под нос: — Ещё один буйный к нам притащился… Как же они меня утомляют, господи. Нет бы сидели по домам, нет, они все бегут сюда, бегут, орут, ругаются, лезут в драки… Она оборачивается ко мне, её взгляд строгий, но понимающий. — Насколько твой муж психованный? С кулаками на меня полезет?

Я бессильно пожимаю плечами. — Я сама не знаю, чего от него ожидать.

— По голосу, — Абрамова хрустит печеньем, играя густыми чёрными бровями, — к нам пришёл какой-то красавчик. Такой бас. Ух, сразу чувствуется — мужик.

— Он занят, — выдавливаю я из себя, и горькая, ядовитая усмешка сама вырывается на мои губы. — Он бесконечно влюблён в мою младшую сестру.

— А ты во второй раз замужем, — напоминает Соловьева Абрамовой.

— Поглазеть-то можно на чужих мужиков.

— Абрамова, — Людмила Ивановна строго смотрит на любопытную пациентку, — хочешь я позвоню твоему мужу.

— Ой нет, — та отмахивается, — устала я от него. Через пару дней буду готова к его ворчанию.

Дверь в палату с грохотом распахивается. Соловьева аж вся вздрагивает и испуганно кутается в одеяло, а Абрамова продолжает хрустеть печеньем, роняя крошки на колени.

И вот он. Демид.

Я его в первую секунду не узнаю.

Он бледный, волосы всклокочены, на щеках — следы небрежной, утренней щетины. Его карие глаза, которые я так любила, мечутся по палате, пока не находят меня. В них — испуг, ярость, облегчение и что-то ещё, чего я не могу понять.

— Мама? — за ним в палату влетает и Сеня.

На нём белая рубашка, которая расстегнута на несколько пуговиц у ворота. Рукава закатаны.

— Здрасьтееее…. — заинтересованно тянет Абрамова и опять лезет в шуршащую упаковку за тонким печеньем. — Добро пожаловать в наше беременное царство.

Демид делает шаг ко мне, и воздух в палате становится густым, напряжённым.

От него не только древесным одеколоном, но и едким потом.

— Минерва… — его голос срывается, теряя всю свою прежнюю мощь. Он говорит тихо, хрипло, и это звучит страшнее любого крика. — Ты… как?

Он замирает в двух шагах от моей койки, словно боится подойти ближе. Его взгляд прилипает к капельнице, к моей бледной, посиневшей от уколов руке, и я вижу, как сжимаются его кулаки. Как напрягаются желваки.

— Уважаемый, — Людмила Ивановна рядом вздыхает, — как ваша жена, вы должны уточнять у меня. Я тут врач.

Сеня подходит к койке ближе, но тоже застывает. Тоже не решается подойти ближе.

Она не верит, что я живая. Она была такой бледной, когда меня несли на носилках мимо.

Почему именно сегодня она решила вернуться домой после школы? Она не должна была видеть меня в крови.

— Мам… ребенок цел?

Людмила Ивановна кашляет в кулак, напоминая о своем существовании.

— С ребёнком всё в порядке. Но вам нужно будет соблюдать абсолютный покой. Никаких стрессов.

Демид оглядывается:

— Никаких волнений, — она смотрит на Демида строго. — Вы поняли? Никаких. Я вас категорически прошу оставить сейчас…

— Я никуда не уйду, — глухо и с угрозой заявляет Демид.

— Да не гоните вы его, — Абрамова стряхивает крошки печенья с уголков губ, — мы еще его не рассмотрели.

Загрузка...