— Я подумываю купить соседский дом, — говорит Демид.
Воздух на застекленной веранде влажный и густой, в нем витают нотки мокрой земли — я только что обильно полила все цветы, которые Демид вынес по моей просьбе погреться под бледное зимнее солнышко.
В горшках с фикусами и геранью еще блестят капельки воды.
Демид отрывает от сыра-косички тонкую-тонкую ленточку и протягивает мне. Я выхватываю ее из его пальцев и быстро прячу во рту. Солененькая, копченая, тающая. Это ли не кайф?
Это мое новое наваждение — соленое, копченое, острое. Малыш под сердцем, кажется, разделяет мои вкусы и толкается одобрительно.
Я медленно жую. Он сидит на стуле напротив.
Он не выдерживает моего меланхоличного молчания и спрашивает: — Ты будешь ругаться, нет?
— Почему я должна ругаться? — спрашиваю я, отрывая еще один кусочек.
Мой голос звучит спокойно, даже лениво.
Демид пожимает плечами, его взгляд скользит по моему лицу, выискивая признаки недовольства. — Ну, твой бывший муж, как настоящий тиран, решил покупать соседний дом, чтобы жить рядом. — Он вздыхает, преувеличенно драматично, и теперь смотрит на меня прямо, в упор. Его карие глаза, темные и глубокие, — Где истерики? Где крики, что я не имею права? И что ты в этом случае переедешь, и что видеть меня не желаешь?
Я смеюсь. Звонко и искренне.
Такой сценарий был вероятен в начале нашего развода, когда каждый его взгляд обжигал, а каждое слово било по больному.
А сейчас… Сейчас во мне нет истерик. Нету злости. Нету обид. Они выгорели дотла, оставив после себя тихую, почти философскую усталость.
Я в принципе довольна жизнью. Она наладилась. Она стала для меня тихой. Спокойной и размеренной. Конечно, со своими особенностями — с ночными размышлениями, с тяжестью утраты прежней веры в людей, с одиночеством в кровати. Но я ею довольна.
— Мне же будет удобнее, — тихо отвечаю я и зеваю, прикрывая рот ладонью, а другой прижимаясь к животу, где малыш снова упруго пинается. — Буду звонить тебе среди ночи, когда у нас будут колики, и тебе будет быстрее прибежать на зов о помощи. — Я хмыкаю. — Даже не придется переодеваться. Так и будешь бегать ко мне в пижаме, в халате и в тапочках.
А потом я опять смеюсь, потому что картина встает перед глазами слишком живо и ярко: на пороге дома стоит запыхавшийся, растрепанный и сонный Демид в его немыслимой клетчатой пижаме и домашних тапочках. И с погремушкой.
— Ну, раз ты не против… — Демид встает и подходит к запотевшему окну веранды, всматривается в сугробы в нашем палисаднике. Потом резко оборачивается, и на его лице расплывается наигранная зловещая улыбка. — Значит, я даю добро моим юристам. Покупаю дом. — Он делает театральную паузу. — И перееду уже на этой неделе.
Он делает ко мне быстрый, почти крадущийся шаг. Его тень накрывает меня, и скрип качалки затихает. — Подбираюсь к тебе все ближе и ближе. — Его голос становится тише, но в нем слышится стальная нить. Он наклоняется ко мне. — Не боишься?
От его улыбки, от его пристального взгляда черных глаз у меня вздрагивает сердце. А затем неожиданно, высоко подскакивает и пробивает несколько сильных, гулких ударов.
Я аж от неожиданности прижимаю руку уже не к животу, а к груди. Желание убедиться, что это мое сердце так ускорилось.
И только я чувствую, как щеки начинают заливать горячий румянец смущения, как низ живота пронизывает резкий и глубокий спазм боли.
Я испуганно замираю, переставая дышать.
Демид замечает. Его улыбка мгновенно слетает с лица, сменяясь мгновенной тревогой. — Ты в порядке? — Он подходит еще ближе, его колени почти касаются моих. — Что-то случилось?
Новый спазм, уже сильнее, тупее, волной накатывает на меня, сжимая матку в стальных тисках. И я чувствую, как подо мной, на плетеном сиденье кресла, начинает теплеть и намокать ткань моих штанов.
Неужели? Рожаю?!
Я медленно поднимаю на Демида взгляд.
Голос срывается на сиплый, прерывистый шепот. — Я рожаю. Кажется, я рожаю.
Глаза у Демида округляются от чистого испуга и растерянности. он тоже не готов к тому, что я рожаю.
Я, стиснув зубы и кряхтя от новой волны нарастающей боли, схватываю его холодную, неподвижную руку и медленно, с усилием, поднимаюсь из кресла-качалки. — Ну, в принципе, уже пора, — выдыхаю я, стараясь сохранить остатки спокойствия, хотя внутри все дрожит от страха и неожиданности.
И тут на столике рядом громко и настойчиво вибрирует телефон. Под эту вибрацию мой живот вновь схватывает болезненный спазм, заставляя меня ойкнуть.
— А ты точно рожаешь? — с паническим шепотом спрашивает Демид.
— Да! — рявкаю я на него, сжимая его руку так, что, кажется, хрустнут кости. — Сумка в роддом лежит в спальне, в гардеробной, в углу! Вперед!
Он срывается с места и вылетает с веранды, оставив после себя лишь хлопающую дверь и витающий в воздухе запах его парфюма.
Я делаю глубокий, дрожащий вдох и, покряхтывая, хватаю телефон. На экране горит фамилия: «Абрамова». Принимаю звонок, прислонившись лбом к холодному стеклу окна. — Я, кажется, рожаю, — тяжело дышу я в трубку.
На той стороне тоже слышится тяжелое, прерывистое дыхание, а затем — знакомый хриплый голос: — Я тоже рожаю. И Соловьева тоже только что звонила. Мы, похоже, все втроем сейчас разродимся. Прикинь? Три девицы под окном… разродились вечерком…
Я издаю короткий смешок.
— Мы тут решили, что должны рожать в одном роддоме, — вновь тяжело выдыхает Абрамова. — Я и Соловьева едем во второй. Давай и ты к нам.
Затем она кричит кому-то в сторонку: — Да что ты так паникуешь, Вася?! Как будто в первый раз, что ли, я рожаю! Это у нас уже пятый! Каждый раз одно и то же!
А затем вновь обращается ко мне, и ее голос становится ласковым, но до предела напряженным:
— До встречи, дорогая.