Немецкая комендатура размещалась в старом двухэтажном доме, на Главной улице, рядом с судом. Грязный, облупившийся фасад был увит плющом, и этот зеленый покров молодил его и даже делал кокетливым. Одно из немногих приличных зданий, не тронутых бомбежками, к тому же расположенное в центре, — это и определило решение подполковника Ганса фон Клаузинга, когда он подбирал помещение. В небольшом тенистом дворе, под старым абрикосовым деревом, стояли две немецкие машины с откидным верхом. Около одной сидели на канистрах два солдата в темно серых спецовках и чинили колесо. Третий, в серо-зеленом кителе, с расстегнутым воротом и в пилотке, надвинутой на лоб, расположился на крыле машины и, болтая ногами, развлекался тем, что наигрывал на губной гармошке.
У ворот, перед будкой, окрашенной в серый цвет, с двумя широкими черными полосами, важно прохаживался часовой, невысокий белобрысый солдат, с голубыми глазами и белесыми бровями; на плече у него висел автомат.
Мадемуазель Лиззи прошла мимо него стремительно, с высоко поднятой головой и неприступным видом. На часового она не обратила ровно никакого внимания. Немецкий солдат вздрогнул от удивления, но тут же встал по стойке «смирно», слегка наклонив голову в знак приветствия, и проводил взглядом «избранницу господина подполковника» — в таком качестве она была известна всей комендатуре. Он не без удовольствия отметил ее горделивую походку, высокие модные каблуки и не спросил у нее пропуска, хотя пропуск было положено требовать у любого, кто входит в комендатуру, и даже не поинтересовался, к кому она идет и зачем. Это было бы неслыханной дерзостью со стороны подчиненного господина коменданта, тем более что всем было известно его распоряжение касательно мадемуазель Хинтц. И если бы кто-нибудь по оплошности нарушил это распоряжение, его, без сомнения, ожидало бы довольно суровое наказание.
В то тихое августовское утро Ганс фон Клаузинг находился у себя в кабинете. Он стоял у окна, обрамленного синими портьерами, чопорный и подтянутый, одна рука за спиной, в другой — зажженная сигарета, и обсуждал с начальником городской управы полковником Димитрие Жирэску вопрос об обеспечении немецких частей хлебом.
— Ошень пльохой кашеств, господин полковник, — выговаривал ему Клаузинг, лениво затягиваясь, пуская колечки дыма и брезгливо морщась. — Мука пльохой… хлеп пльохой… Болит желуток… Германский зольдат долшен воевать, долшен иметь сила… Хлеп пльохой — сила пльохой…
— Вы правы, господин подполковник, — поддакивал Жирэску, высокий, стройный, с седыми, гладко зачесанными назад волосами. В правом глазу у него был монокль, прикрепленный черным шнуром к одной из петель кителя. — Но, видите ли, — продолжал он, — снабжение города очень затруднено. Несколько дней назад я беседовал с главным комиссаром полиции Албойю, он заверил меня, что будет и впредь делать все возможное, чтобы каждое утро реквизировать все телеги и повозки, которые обнаружит на рынке. Только таким способом мы можем обеспечить перевозку муки на мельницу и завоз хлеба в город. Что же до качества муки, тот тут мы бессильны!.. — развел он руками.
— Ошень пльохо! — сердито покачал головой Клаузинг. — Ошень пльохо…
— Конечно, господин подполковник, я не спорю, но хорошо, что хлеб у нас все-таки есть. На днях хлебопекарня «Братья Графф» прислала в муниципалитет письмо, в котором говорится, что в дальнейшем из-за отсутствия воды и электричества — следствие воздушных налетов — они не смогут обеспечивать город хлебом. Кроме того, господин Графф жалуется, и он прав, что ему не выделили рабочих, и работать некому.
— Забастофка? — поднял белесые брови Ганс фон Клаузинг, глубоко затягиваясь табачным дымом. — Расстрельять, расстрельять! — нажал он пальцем на воображаемую гашетку. — Это есть решение…
— Речь идет не о забастовке, — попытался объяснить полковник. — Люди не хотят работать под бомбежками. Если бы хлебопекарня была военным объектом, тогда другое дело. К тому же там не всегда есть работа, а оплата у них поденная…
— Тогда кто делать хлеп? — удивился Клаузинг и надменно посмотрел на Жирэску. — Германский войска долшен воевать, долшен иметь сила…
— Я договорился с хлебопекарней «Братья Графф», они будут выпекать хлеб в пробной печи в селе Бистричоара и каждый день привозить в город по тысяче буханок…
— Ошень карашо! — на этот раз остался доволен подполковник. — Ошень карашо! Все для германский армия…
— О нет, господин подполковник, — вспыхнул Жирэску. — Хлеб, о котором я вам говорил, предназначен для гражданского населения. Люди в городе, что они едят? Мы постараемся выделить из этого количества приблизительную норму и для вашего гарнизона.
— Что это — прибль… тель…
— «Приблизительное» означает, что мы не можем назвать точную цифру, а будем выделять столько, сколько найдем возможным, — объяснил полковник, поправляя монокль в глазу. — Во всяком случае, мы не оставим без хлеба немецкие войска, дислоцированные в нашем городе. Это было бы смешно…
— Да… да… ошень карашо продумаль… ошень карашо, — согласился Ганс фон Клаузинг. Подойдя к столу, он еще раз затянулся, затушил сигарету в металлической пепельнице, которая стояла у телефона, потом уселся на стул, вытащил очки и стал протирать их носовым платком.
На несколько минут в кабинете воцарилось молчание. Через широко открытые окна снизу, со двора, долетали звуки губной гармошки, звучала немецкая песня. Где-то в порту басом промычал пароход, а мимо гимназии «Траян», неподалеку от комендатуры, с грохотом промчался поезд, сотрясая землю, а заодно и здание комендатуры так, что зазвенели стекла.
Немного погодя, увидев на столе подполковника развернутую немецкую газету и пытаясь разобрать некоторые, наиболее жирные заголовки на ее страницах, полковник Жирэску счел уместным спросить Клаузинга, нет ли новостей в связи с покушением на Гитлера, которое было осуществлено 20 июля.
— Все ошень карашо, — ответил Клаузинг, надевая на нос очки. — Фюрер есть немношко раньен, ошень немношко, он даже потом улыбаться и пригласить Муссолини для беседа. Был у фюрер и рейхсмаршал Геринг. Так пишет газета…
— Значит, фюрер здоров?
— Здороф.
— А бандиты?
— Что это такое… бандиты?
— Те, которые стреляли…
— В него не стрелять, — нервно поправил его Клаузинг. — Был подложен бомба с часами.
— А эти, которые подложили бомбу, наказаны?
— Да, — важно подтвердил подполковник и, развернув газету, постучал согнутым пальцем по одной из страниц. — Восьмой — пригофор… Трибунал великий рейха приговорил их на казнь. Восьмой август… смертный казнь. К смерть… ошень карашо… К смерть…
Полковник Жирэску промолчал, кивком подтвердив, что понял, потом надел фуражку, собираясь уходить. Клаузинг сразу встал, одернул мундир и, убедившись, что черная лакированная пряжка на месте, вежливо и любезно улыбаясь, потянулся через стол и крепко пожал руку полковнику.
— Не забывайть! — шутливо погрозил он пальцем и снова улыбнулся, в упор посмотрев на него сузившимися от злобы глазами. — Ошень карашо хлеб для немецкой армия…
— Будем стараться, господин подполковник, — заверил его Жирэску, став по стойке «смирно» и поднеся руку к козырьку. — Большие трудности, я вам уже говорил, но примем все меры…
— Ошень карашо… Ошень карашо… До сфидания…
Только Жирэску успел выйти из кабинета, как открылась дверь и ураганом влетела Лиззи, не дожидаясь, пока о ней доложат.
— Ганс, дорогой! — затараторила она по-немецки и небрежным жестом бросила сумку прямо ему на стол. — Я чувствую, что схожу с ума! Просто схожу с ума, понимаешь!
Лицо Лиззи налилось кровью, стекла очков запотели, а на лбу выступили блестящие капельки пота.
— Но что случилось? — поднялся он со стула, озабоченно подошел к ней и взял ее руки в свои. — Успокойся…
— Ганс, полиция опечатала наши драгоценности в железном сейфе отца!
— Что сделала? — не понял сначала Клаузинг и, силясь уяснить себе смысл ее слов, поднял брови и наморщил лоб. — Кто опечатал драгоценности?
— Полиция!
— Почему?
— Не знаю. Пришел помощник полицейского комиссара, рыжий такой, мордастый, и приказал отцу собрать все с витрины, где у него выставлены золотые вещи, положить все в сейф с тем, чтобы их опечатать…
И домнишоара Лиззи совсем вышла из себя от возмущения; она говорила, и кричала, и махала руками, и в какой-то особенно острый момент, стукнув металлическим пресс-папье по крышке чернильницы из бакелита, разбила ее.
— Какой болван! — заключила она и все еще резкими движениями начала поправлять волосы, которые падали ей на глаза. — Кретин!
— Успокойся, — убеждал ее Клаузинг. — Я приму срочные меры. Прошу тебя, успокойся, сядь…
И чтобы показать, что будет действовать немедленно, он снял телефонную трубку и попросил соединить его с городской полицией.
Через десять минут в кабинет главного комиссара полиции Албойю вошел слегка напуганный Ангелеску и выжидательно остановился у двери в положении, напоминающем стойку «смирно»; одну руку он вытянул вдоль тела, другой же, с платком, вытирал потный лоб.
— Слушай, Ангелеску, какого черта ты самоуправствуешь, кто тебе разрешил ходить к часовщику Хинтцу и опечатывать его драгоценности или что там еще у него?
— Здравия желаю, господин начальник, да никто мне не разрешал, я ни у кого и не спрашивал, — начал, заикаясь от волнения, Ангелеску и быстро сглотнул слюну, увидев, что грозный начальник полиции встает из-за стола и направляется прямо к нему. — Видите ли, я получил донос и… решил сразу принять меры…
— А что, ты теперь все решаешь единовластно?! — дико заорал Албойю, и его заплывшие жиром черные глазки пробуравили Ангелеску насквозь; комиссар был готов убить помощника на месте. — Ты опечатываешь вещи в домах людей, связанных с рейхом? Да ты в своем уме?!
— Но, господин главный комиссар…
— Этот часовщик — их человек, понимаешь ты это или нет?! — Он кричал так, что оконные стекла дребезжали, как при землетрясении. — Что ты лезешь в их дела? Кто ты такой?
— Закон, господин комиссар… — начал было оправдываться Ангелеску. — Вы же знаете, закон не разрешает…
— Когда речь идет о немцах, наших союзниках, законы ломаного гроша не стоят, понял? Ты что, хочешь, чтобы этот фон Клаузинг… удалил нас, как гнилые зубы? Чтобы я потерял свое место из-за твоих идиотских выходок?!
Ангелеску молчал, опустив голову. Он не смел шелохнуться, хорошо зная, на что способен главный комиссар в подобных обстоятельствах: закатит ему пару оплеух и даст коленкой под зад, а то и прикажет связать да послать в Бухарест, где ему учинят допрос за оскорбления, которые он якобы нанес начальству. Албойю не терпел ни малейшей инициативы, способной пошатнуть его личный авторитет.
— Живо беги к часовщику, снимай пломбы с сейфа и проси извинения! — почти спокойно закончил главный комиссар, возвращаясь к своему столу. — Понял? Чтобы духу твоего здесь не было… Объясни, произошла, мол, ошибка, донос был на другого часовщика, говори, что хочешь, но чтобы вернулся и доложил, что все в порядке, ясно?
— Ясно, господин главный комиссар!
— Тогда — сгинь!
— Слушаюсь!
Но не успел Ангелеску открыть дверь, как Албойю остановил его:
— А ну-ка погоди…
— Слушаюсь, господин начальник!
— Как продвигается дело Михая Георгиу?
Ангелеску оцепенел.
— Чего глаза пялишь? — снова вышел из себя комиссар полиции. — Я тебя спрашиваю, как продвигается дело Михая Георгиу? Ты что, не помнишь? Сын учителя истории из гимназии «Траян». Тот, что сбежал из немецкого лагеря.
— Помню, помню, господин начальник, ведь я и занимаюсь этим вопросом…
— А если занимаешься, то почему, черт побери, ты смотришь на меня, как баран на новые ворота? — рявкнул начальник полиции и тяжело плюхнулся на стул. — Ну, так какие у тебя на этот счет новости?
— Господин начальник, нет у нас никаких новостей, — робко заблеял Ангелеску, и на лице его было написано: «Не знаю я, где этот парень, хоть режьте, не знаю!» — Мои люди рыскали повсюду, всех опрашивали, ничего!
— Что говорят соседи?
— Никто ничего не знает. Они его не видели вот уже два года.
— А если он дома прячется?
— Исключено, господин начальник, — убежденно сказал Ангелеску. — Это было бы большой оплошностью с его стороны!
— Пока все это большая оплошность с нашей стороны, — сурово возразил главный комиссар полиции. — Или, лучше сказать, преступная небрежность. Дело поручено тебе. И ты должен был принять все меры, чтобы поймать преступника. Сразу после того, как я вызывал его отца…
— Господин начальник, разрешите доложить, у нас ведь нет никаких данных о том, что он действительно появился в городе, — упорно защищался Ангелеску. — Мы знаем только, что он сбежал из лагеря… Но ведь земля велика, неизвестно, в какую именно сторону он подался… Зачем делать шум из ничего?
— Какой шум, болван, какой шум? — гаркнул комиссар полиции и снова поднялся во весь свой внушительный рост. — Разве полиция должна шуметь, когда кого-то преследует? Разве мы имеем право рассуждать, мог ли он появиться в городе, велик ли мир? Как ты можешь нести такую чушь?! Мы должны выполнить свой долг, проверить, расследовать, принять меры, понятно? Хочешь, чтобы немецкий комендант посчитал нас абсолютно беспомощными? Ты хорошо знаешь, он интересуется этим делом…
— Знаю, господин начальник…
— Ну так что же ты? Он мне звонил несколько минут назад насчет ляпа, который ты допустил, и заодно поинтересовался, как идет расследование, касающееся Михая Георгиу. Что я мог ему сказать? Ничего! Потому что ничего нет у тебя в голове, там пусто. Понял?
— Понял, господин начальник, — кивнул Ангелеску и решился наконец вытереть лоб, пот заливал ему глаза и мешал смотреть на Албойю. «Шеф сегодня не в духе, — размышлял он, — плохо приходится подчиненному, когда не везет начальству. То ли он проиграл вчера в покер, то ли жена аптекаря завела себе нового любовника».
— А раз понял, действуй! Возьми в прокуратуре ордер на обыск и в ближайшие два часа обыщи, весь их дом, все переверни вверх дном. Может, найдешь хоть какой-нибудь след…
— Ясно, господин начальник. Разрешите идти?
— Давай поворачивайся, черт бы тебя побрал! Потом напишешь мне рапорт о результатах обыска, и мы его направим к немецкому коменданту. Повторяю: подполковник Клаузинг лично интересуется этим делом!