Дана очень волновалась, когда уходила из дома, где состоялась встреча членов молодежной организации. То и дело озираясь по сторонам в опасении, что ее кто-нибудь увидит, она пролезла через щель в заборе, заранее проделанную Аурелом, пересекла пустой двор и, открыв железные ворота, очутилась на улице Добродетели. Отсюда все так же бегом девушка спустилась по улице Александри, и в тот момент, когда она переходила улицу Провидения, завыли сирены, предупреждая еще об одном воздушном налете. «Скорее в убежище, — подумала она, не останавливаясь, прижимая ладони к груди, чтобы унять сердцебиение. — Если действительно за мной следят, то теперь наверняка потеряют след».
Добежав до площади Михая Храброго, она заметила за высоким пыльным кустарником земляное укрытие — щель, к которой торопился старик с узелком в руке. Побежала туда и она. Оглянувшись и убедившись, что сзади никто не идет, спустилась на несколько земляных ступенек вниз, в длинную узкую яму с высокими стенами, вырытую под открытым небом; сверху кое-где были перекинуты бревна, на них навалены сухие ветки липы.
В изнеможении она опустилась на импровизированную скамейку — досточку на четырех трухлявых колышках, — под ней валялась грязная бумага, гнилая солома, заплесневевшие объедки. Лоб у Даны был в капельках пота, но носового платка не оказалось. Она вытерла лицо тыльной стороной ладони и той же рукой стала обмахиваться, чувствуя, что задыхается. Платье прилипло к влажной холодной спине, волосы в беспорядке упали на глаза. Она застыла в полной неподвижности, потрясенная и подавленная, с тревогой думая о тех, с кем рассталась четверть часа назад. Что с ними? Нагрянула ли полиция? Застала ли их на квартире?
В довольно глубоком убежище было прохладно. Сквозь высохшую листву маскирующих его веток проглядывало ясное, синее, безоблачное небо. Старичок, спустившийся в убежище перед Даной, положил узелок на колени и съежился в углу, втянув голову в плечи и закрыв глаза, словно охваченный дремотой, глубоко равнодушный к тому, что происходит вокруг. Возле него примостилась женщина средних лет с красивым, но чересчур накрашенным лицом, в длинном шелковом халате и платке, замотанном на голове как чалма. Она держала на коленях курносую лохматую собачонку, все время гладила ее и успокаивала, чтобы та не визжала. Напротив нее — тоже женщина, но старше первой, суровая, мрачная, с небольшим чемоданом, одетая в грязный рваный плащ; она неотрывно смотрела на небо, крестилась и шептала только ей ведомые слова. Немного погодя она перестала креститься, прислушалась к жуткому вою самолетов и возвестила голосом, не оставлявшим надежды:
— Вот они, идут! Пресвятая дева Мария, спаси и помилуй нас, грешных… — Потом придвинула чемодан поближе и начала бить поклоны, как перед алтарем.
Словно почуяв опасность, собачка громко залаяла, но хозяйка зажала ей мордочку рукой и погрозила пальцем, как ребенку:
— Будь умником, Пуфи, не шуми. Разве одному тебе, малышке, страшно? — Гладя лохматую шерсть собаки, она дружески обратилась к Дане: — Ах, домнишоара, если бы вы знали, какой он смышленый… Он чувствует на расстоянии, когда случается что-то плохое. У него такой нюх, что я просто удивляюсь. Мой муж — полковник, так вот он привез это сокровище с фронта, на самолете. И как меня умолял один эвакуированный польский дантист продать ему этого песика! Я ему сказала: «Заберите свои деньги, не нужны они мне, не могу я расстаться со своим голубчиком!» Что поделаешь, — вздохнула она чуть позже. — Муж уехал, надо же мне с кем-то коротать время…
Но Дана ее не слушала. Она сидела молча, уставясь в пространство, и думала о том, что говорил ей Валериу о Михае. Значит, брат жив. В каком-то смысле то, что рассказал Валериу, было радостной вестью. С тех пор как Михай уехал в Германию, в военное училище, родители, особенно мама, не знали покоя. Письма от него приходили все реже, домашние читали их по нескольку раз, так что, можно сказать, знали наизусть. Это была единственная связь с ним, судьба занесла его так далеко. И вдруг все оборвалось, от Михая не было ни строчки. Словно ветер задул огонек надежды. Тщетно пытался отец, учитель Влад Георгиу, хоть что-нибудь узнать о сыне… И постепенно в доме воцарилось молчание, поселилась тяжелая, давящая тоска. О Михае не говорили вслух, словно боясь потревожить чей-то сон, ходили на цыпочках, повесив голову, с трауром в сердце. Они считали, что он погиб или пропал без вести на африканском фронте, откуда год назад пришло последнее письмо. В редких случаях, когда собирались все вместе вокруг стола вечером или после обеда, имя пропавшего произносилось шепотом, в сознании покорности судьбе. Мать сразу начинала плакать, спрятав лицо в ладони, а отец замыкался в гробовом молчании. Дана старалась направить беседу в другое русло, не теряя надежды, что благоприятная весть снова осветит их жизнь. И вот… Михай жив, он бежал из концлагеря. Но принесет ли это в семью долгожданное спокойствие? Как отнесется к нему отец? А мать? Михай жив, но он… беглый лагерник. Почему он был в немецком лагере?
Дана сидела, обхватив голову руками, с растревоженной душой, думая о себе, Михае и близких. В глубокой, тягостной тишине, опустившейся на скованный страхом город, отчетливо раздавался гул тяжелых бомбардировщиков. И только в одном из ближайших домов, где, видимо, окна были раскрыты, играло радио, звучала лукавая мелодия, словно бросая вызов леденящему душу ужасу, в полуденную духоту смело врывалась знакомая мирная песенка.
Дане песенка очень нравилась, дома у нее была такая пластинка, и девушка часто слушала ее, но сейчас было не до песен. Мучительное беспокойство стиснуло грудь, не давая свободно вздохнуть. «Сказать родителям то, что я узнала, или не сказать? — теперь думала она. — Конечно, они обрадуются, что Михай жив, что его кости не сгнили где-то на чужбине, как думали они в минуты отчаяния. Но что они скажут, когда узнают, что он бежал из лагеря, что немцы и румынская полиция гонятся за ним по пятам? Отец, конечно, опять пойдет к немецкому начальнику, снова начнутся хождения по мукам, он, безусловно, обратится и к товарищам по полку, попросит их разузнать, можно ли что-нибудь сделать, его наверняка спросят, откуда ему известно про Михая. Он сошлется на меня. Меня спросят, а что я буду отвечать? Нет, не скажу им ничего про Михая! — решила наконец Дана. — Зачем растравлять сердца родителям, когда они и так измучены этой жизнью, полной лишений, кошмаров американских бомбардировок: налеты стали проклятием города, никто не знает, будет ли жив в следующее мгновение, сохранится ли крыша у него над головой. В семье существует как бы добровольное забвение Михая, пусть лучше так и остается, — внушала себе она. — Во всяком случае, хорошо, что он жив. Легко ли ему, тяжело, главное, что жив, и я надеюсь, что он скоро будет среди нас. И все-таки… все-таки эта радость омрачена тревогой, я ведь не знаю, что он там натворил, почему попал в лагерь. И Валериу не смог сказать мне ничего определенного…» — продолжала размышлять она.
Потом механически оправила платье на коленях, откинула волосы со лба и снова замерла, прислушиваясь к звучащей по радио песне, нежной и мелодичной.
Дана вдруг подумала: «А может ли любовь пройти из-за того, что у человека очень большие неприятности, даже несчастья? Нет, любовь как вода в ручье, она не может иссякнуть, любовь бывает одна и на всю жизнь». Она вспомнила Санду. С ним ей было суждено познать первую любовь, такую, какой она может быть в тринадцать лет. Они учились в параллельных классах, по вечерам гуляли в садике у городского суда или в парке, ходили на стадион, болели за одну футбольную команду, обменивались любовными записками: просовывали их через щели в заборе или «забывали» в учебниках; ревнуя друг друга, ссорились, мирились и опять ссорились. Но однажды их спокойная жизнь была нарушена. Начались непрерывные несчастья. Мать Санду погибла при первом же воздушном налете на город, отец был арестован в канун 1 Мая по подозрению в том, что он коммунист, а Санду вылетел из гимназий и поступил учеником на судоверфь. Сейчас он в Констанце, куда перевели многих рабочих: судоремонтные мастерские на берегу Дуная пострадали от бомбардировок, и заказов было мало.
«Мне одиноко без него, — говорила себе Дана, думая обо всем, что случилось. — Но я рада, что Санду не бросил учебу и занимался самостоятельно. Теперь он, может быть, приедет из Констанцы, чтобы сдать оставшиеся экзамены, и тоже перейдет в восьмой класс. А гимназия так далеко! Бедный папа, сколько километров приходится ему отмахивать каждую неделю, чтобы принять экзамены и выставить отметки учащимся!»
Чья-то тень нависла над убежищем, и мальчишеский голос почти враждебно спросил:
— Эй, есть тут кто?
Дана вздрогнула. Кто-то быстро спустился по земляным ступенькам, и собачка, принадлежащая женщине в шелковом халате, снова громко, пронзительно залаяла. Вновь прибывший был не кто иной, как Максим, в грязной рваной рубашке и солдатских брюках, подпоясанных веревкой.
— Пуфи, проказник, опять скандалить? — пожурила мадам полковница свое чадо, которое не спускала с рук. — Почему ты рассердился на мальчика?
Но собака ее не слушалась. Она рвалась, билась в руках женщины, готовая растерзать Максима, который попытался было как можно незаметнее пробраться в глубь убежища.
— Эй ты, шавка чесоточная, заткнись, не то схлопочешь так, что вообще гавкать перестанешь! — сказал Максим.
И он сделал вид, что собирается ее стукнуть. Собака разъярилась еще пуще. Максим засмеялся, показал ей язык, гавкнул по-собачьи, перепрыгнул через чемодан, который принесла женщина в рваном плаще — она в это время читала молитвенник, — повел глазами в поисках места, где можно было бы сесть. Встретясь взглядом с Даной, он вдруг развеселился и, руки в бока, весело воскликнул:
— Вот так чудо! Это же наша принцесса!
Приложив палец к губам, Дана подала ему знак, чтобы он не болтал лишнего, потому что его слышат посторонние, и знаком же пригласила сесть рядом с собой на скамейку.
— Что-нибудь случилось? — спросила она его на ухо.
— Ничего не случилось, — ответил Максим тоже шепотом, осторожно оглядываясь. — Мне кажется, зря они испугались. Какая досада! — продолжал он, с огорчением стукнув себя ладонью по лбу. — Именно сегодня я надеялся получить наконец задание…
Он хотел еще что-то добавить, но Дана остановила его: им нельзя было разговаривать на глазах тех, кто собрался в убежище, могут обратить внимание на то, что они знакомы.
Максим согласно кивнул и сразу нашел себе другое занятие — стал разламывать деревянную палочку и кусочки швырять в земляную стену убежища. Теперь Дана могла незаметно присмотреться к нему: давно не стриженный, рубаха пропахла потом, брюки ветхие — заплатка на заплатке; глаза умные и красивые, в них без труда можно прочитать, какую тяжелую, полную лишений жизнь он ведет; тщетны и наивны попытки скрыть это за маской веселости и непринужденности.
Она знала, мальчик — сирота, он сам говорил это членам организации, знала, что работает в булочной «Братья Графф», а больше о его жизни никто ничего не знал.
— Туго тебе приходится у хозяев, Штефан? — спросила Дана, когда увидела его в первый раз.
— Да, Лила, — грустно ответил он, сразу помрачнев. — Но товарищ Валер говорит, что настанет такое время, когда и мы, бедные, будем счастливы и у нас будет что есть и во что одеваться. Будут у нас, уверяет он, и хлеб и розы…
— Правда? — притворилась удивленной Дана.
— Да, все так и будет. Вот только минует это бедствие, мы свергнем буржуев, увидишь, как мы тогда заживем. А про хлеб и розы Валеру сказал один человек, по имени Макс…
— Маркс, — поправила его Дана, улыбаясь.
— Правильно, Маркс… А кто он такой, этот Маркс?
— Он был ученый, писал о пролетариате, — начала объяснять Дана. — В своих книгах Маркс объяснял трудящимся, как нужно бороться, чтобы их не эксплуатировали хозяева, чтобы они, пролетарии, владели всеми богатствами земли.
— Ах, принцесса, как хорошо говорил этот ученый! — просиял Максим. — Если бы он побывал у нас в пекарне и увидел бы, как я живу и что ем, думаю, он тут же посадил бы моих хозяев в тюрьму.
— Правильно, так и должно было бы случиться, — поддержала его Дана. — Но я вот о чем хотела тебя спросить, Штефан…
— О чем, принцесса?
— Почему ты меня так, называешь?
Максим покраснел до ушей и опустил глаза. Он молчал, как будто язык проглотил.
— Не хочешь сказать?
— Потому что ты очень красивая, — искренне признался он, все еще не поднимая глаз. — На рождество я был в кинотеатре «Регал», пробрался туда без билета, в фильме показывали одну девушку, такую же красивую, как ты, и все ее называли принцессой. На голове у нее была блестящая корона, как у ряженых…
Дана с удовольствием вспомнила ту беседу и теперь, внимательно глядя на Максима, старалась, как и тогда, проникнуть в обстоятельства его печальной, убогой жизни, лишенной тех радостей, которые естественны в этом возрасте. Была ли у него хоть одна игрушка? Или приличная одежда? Ботинки и пальто зимой? Слышал ли он от кого-нибудь ласковое слово, которое согрело бы ему душу, слишком рано познавшую жестокость судьбы? Думая об этом, Дана испытывала сострадание и сочувствие к юному товарищу по борьбе…
Вдруг Максим вскочил и, вытянув руку, показал на клочок неба, видневшийся над входом в убежище:
— Вот они! Мамочка родная, как же они сверкают! Один… два… пять самолетов!
Действительно, в синем поднебесье парило звено американских бомбардировщиков, они сверкали в солнечных лучах, словно серебряные. Сирены молчали. Вокруг все безмолвствовало. Только наверху, в бездонной вышине, монотонно и непрерывно гудели моторы. Потом и этот гул затих, наступила такая глубокая тишина, что стал отчетливо слышен шелест крыльев пролетающих над убежищем птиц.
— Вроде не слышно больше, — испуганно прошептал Максим. — Остановились моторы. Да?..
— Сейчас начнется самое страшное, — ответила почти беззвучно Дана. — Они будут бросать бомбы…
Через несколько секунд последовал ужасающий взрыв, потом еще два почти одновременно и еще один — такие сильные, что содрогнулась земля. Эхо как гром прокатилось над городом и тут же потонуло в следующих взрывах, их долгие и страшные раскаты слились с первыми, сплошной и какой-то плотный вой стоял бесконечно долгие минуты. Затем ухнули шесть новых взрывов — они раздались где-то рядом.
Взрывы были такие мощные, что земля дрогнула и стала оседать. Дана сжалась в своем углу, закрыла глаза, заткнула уши; Максим тоже съежился, втянув голову в плечи, и только одним глазом поглядывал иногда на небо; удары следовали один за другим, как будто работал гигантский молот. В противоположном конце убежища мадам полковница с трудом удерживала Пуфи, который выл и бился у нее в руках, как бешеный. Женщина, сидевшая напротив полковницы, все время клала поклоны, высоко подняв воротник плаща, чтобы ничего не слышать и не видеть. Только старичок с узелком на коленях был относительно спокоен и бесстрастно смотрел вверх, готовый ко всему, что может случиться. Но наверху вроде бы ничего не происходило. Иногда коротко, глухо всхлипывала вспоротая взрывами земля. А недалеко от убежища, на маленькой площади, по иронии судьбы безмятежно звучало радио, лилась все та же песня, все тот же приятный женский голос слал вдаль неизменную мелодию, у которой, казалось, не было конца.
Вдруг у входа в убежище что-то стремительно прошуршало, пронеслось холодное дуновение ветра, раздался оглушительный взрыв и началось светопреставление. Песня оборвалась. Низко над землей пронесся большой лист кровельного железа. Земляной дождь хлынул на тех, кто сидел в убежище, и они зажмурились в ожидании конца. Одна из земляных стен раскололась, часть импровизированной крыши тут же рухнула вниз. Старичок издал глухой короткий стон. Мадам полковница душераздирающе вскрикнула, а ее песик жалобно заскулил и, вырвавшись у нее из рук, пулей вылетел из убежища. Дана открыла глаза. Потрясенная, она провела ладонью по лицу, стряхнула землю с одежды и хотела было встать, но у нее закружилась голова, и она рухнула на скамеечку, привалившись к влажной стене.
— Сиди спокойно, — сказал маленький Максим, — я им помогу. Только, мне кажется, этот старый человек…