8

Михай осторожно прикрыл ворота. Постоял с минуту, проверяя, не видел ли кто-нибудь его. Но молчаливые дома с зашторенными окнами, с притворенными ставнями словно вымерли. Жильцы покинули город, уехали в деревню, а те, кто, несмотря на смертоносные налеты, остались, убежали утром в поле или в лес и еще не вернулись.

Сердце громко стучало. Михай давно не видел родительского дома. Он прошел вдоль увитой плющом стены и остановился на ступеньках веранды. «Дома ли отец, мама?» Нажал на железную щеколду. Заперто. Постучал согнутым пальцем в окно справа, в спальню родителей. Подождал немного, но никто не появился. «Наверное, ушли в бомбоубежище на окраину города, — подумал он, раздосадованный тем, что отдаляется минута встречи. — Или уехали в деревню?»

Расстроенный, Михай спустился по каменным ступенькам. Оглядел двор, в котором вырос. Встреча с родными местами растрогала его. Ничто здесь не изменилось. Раскидистое ореховое дерево, к которому были когда-то подвешены качели, все так же горделиво отбрасывало тень перед домом. Под ним стояла крытая жестью собачья конура (ее смастерил как-то осенью дядя Александру). Кругом разбросана солома, валяются обглоданные кости. Конура была пуста. «Где лохматый Гайдук? Жив ли? Может, носится сейчас по улицам?» Сад, некогда пестревший анютиными глазками и петуниями, поблек и был неузнаваем. Клумбы разорены, цветы будто вытоптаны, перемешаны с комками сухой земли. Под забором рос высокий бурьян, в нем копошились две курицы. Чуть поодаль, под тенистой аркой виноградных лоз, юноша увидел стол, за которым летом обычно все собирались к обеду. Зеленая краска местами облупилась, ножки — в следах дождевых брызг. Стол скособочился, вот-вот упадет. Возле него по-прежнему стоял шезлонг отца, в котором тот сиживал после обеда. Никто тогда не решался его потревожить, и он спокойно проверял письменные работы гимназистов. Тетради стопкой лежали рядом, на стуле. Сейчас шезлонг был пуст. Но нет! В нем кто-то сидел. Над верхним краем полотняной спинки шезлонга виднелась чья-то голова с копной серебристых волос.

Михай вздрогнул. «Кто это? — подумал он со смутным беспокойством и неуверенно шагнул в тень виноградной арки. — Мама? Она спит? Отдыхает? Надо подойти тихо, чтобы не испугать…»

Ступая на цыпочках, он приблизился к шезлонгу и замер, затаив дыхание. «Нет, это не мама». Перед ним была женщина в полинялом ситцевом платье и домашних шлепанцах. Полулежа в шезлонге с мечтательной улыбкой, застывшей в уголках рта, она смотрела сквозь листву на небо. Под голубыми глазами чернели круги. Бледное осунувшееся лицо, тонкие губы, неумело накрашенные красным карандашом или специальной бумажкой, которую используют вместо помады, седые растрепанные волосы — все это придавало женщине нелепое и смешное сходство с куклой.

— Боже, да это тетя Эмилия! — Михай робко шагнул к ней, чтобы она могла его увидеть. — Целую ручку, тетя! — церемонно обратился он к женщине. — Как поживаете?

Тетя Эмилия — это в самом деле была она — вздрогнула к перевела взгляд на стоящего перед ней оборванного человека. Настороженные, тревожные глаза смерили его с головы до ног. Но женщина ничего не сказала, отвернулась и стала разглядывать двор, не обращая на Михая ни малейшего внимания.

— Вы не узнаете меня, тетя? — Юноша наклонился, взял ее руку и хотел поцеловать, но она испуганно отдернула ее и спрятала за спину, словно обороняясь. — Это я, Михай, ваш племянник…

Потерянный, блуждающий взгляд остановился, в глазах женщины вспыхнул огонек, исхудалое, как после тяжелой болезни, лицо посветлело. Улыбка стала более открытой. Лоб разгладился.

— Я вернулся, тетя Эмилия… — продолжал Михай ласково, будто разговаривая с ребенком. — Где мама и папа? Дверь на замке…

Женщина не отвечала, только молча смотрела на него. В глазах ее не угасал трепетный огонек, улыбка не сходила о лица. Несколько мгновений спустя она будто вспомнила что-то, встала, тщательно оправила платье и побрела в глубь двора, прямая, с высоко поднятой головой и неприступным видом. Остановилась в просвете между абрикосовыми деревьями, подняла глаза к небу и стала долго, усердно изучать его, будто искала что-то в бездонной голубизне и не находила. Успокоенная этим, она сделала несколько шагов по высокой траве, направляясь куда-то, но передумала, вернулась на прежнее место и еще раз посмотрела в небесную высь. Заметно повеселевшая, она как тень проскользнула мимо Михая, посмотрев на него, и села в шезлонг. Взгляд ее блуждал по зеленой виноградной арке.

Михай стоял в растерянности, наблюдая за ней с болью и жалостью. Он знал от старого железнодорожника про несчастье с тетушкой, но, когда увидел ее своими глазами, в душе его поднялся глухой протест против всего, что несла война беззащитным людям. Тетя Эмилия… Добрая, веселая, общительная, чуть экспансивная женщина, она любила его, как собственного ребенка… Умалишенная… Жертва войны… А сколько таких людей на земле! Он видел их в своих скитаниях, жил среди них, знал их страдания и понял, что беды не знают границ. В любом краю они беспощадно обрушиваются на людей. Перед лицом смерти все равны, все бессильны. Михай многое повидал… Видел скорбящих матерей, которые оплакивают убитых детей… Людей, обезумевших от штыковых атак… Окровавленные трупы… Обрубки без ног, без рук, корчащиеся под градом пуль и гранат… Сирот-оборвышей, грязных, голодных, как тени слоняющихся в поисках пищи и доброй руки… Женщин, роющихся на помойках в поисках пищи, в лохмотьях, с малышами… Людей, скитающихся под дождем, по грязи, без крова и уверенности в завтрашнем дне… Люди, люди… Разгром, бедствия, отчаяние… И виною всему — война…

Михай подошел к веранде и опустился на каменные ступени, подавленный и удрученный. На него навалилась усталость. В голове роились горькие, гнетущие мысли. Его охватила безмерная грусть. И было противно жить среди нелюдей, озверелых, без стыда и совести, приносящих одни несчастья.

Положив голову на руки, он долго сидел неподвижно.

Солнце поднялось высоко, сильно припекало. Под широкой стрехой резвилась стайка шумливых воробьев и вдруг вспорхнула в поднебесье. На улице послышались голоса. Забыв про только что пережитую опасность, люди снова хлопотали, занимались своими делами. По булыжной мостовой прогромыхала повозка, запряженная парой крупных коней. На углу весело галдели ребятишки, запуская воздушного змея. По тротуару неторопливо шел человек в белом фартуке с двумя глиняными горшками в руках, обвязанными бечевкой и прикрытыми полотенцами. Останавливался у ворот, выкрикивал:

— Простокваша! Свежая простокваша! Простокваша-а-а!

Город оживал. Прислушиваясь к шуму, такому родному с детства, Михай мысленно перенесся на несколько лет назад, к тем временам, когда он был гимназистом. Тогда он любил сидеть в тени орехового дерева, у ног его лежал пес, а сам он учил уроки. Папа и мама уходили в гимназию. В комнате с распахнутыми настежь окнами Дана разучивала на пианино «Карнавал» Шумана. Было мирное время. Жизнь покойно тепла своим чередом, и казалось, что так будет вечно. Ничто не предвещало войны, разрушений, бедствий. Ничто, думалось, не могло нарушить семейных традиций. Но сиреневое мирное небо заволокли черные тучи, над привычным покоем нависла гроза. Газеты печатали все более зловещие вести из фашистской Германии. Гитлер бесновался, его аппетиты не укладывались в рамки границ, установленных договорами. Учитель Влад Георгиу, приходя домой, ел мало, раздраженно читал газеты, нервно швырял их, будто они жгли ему руки, и уходил в кафе. Возвращался поздно вечером. Дети слышали, как он говорил маме: «По радио сообщили… В газете писали… Такой-то приехал из Бухареста и рассказывал, что… Учитель Теодоряну получил повестку… Говорят, скоро будут призывать и резервистов…»

Война обрушилась как ураган. Объявили мобилизацию. Из расположения пехотного полка прошли по Главной улице колонны солдат, в новеньком обмундировании с флягами и лопатками, позвякивающими на боку, в сверкающих касках, с набитыми ранцами за спиной, с вычищенными до блеска винтовками на плече. Следом катили, тарахтя по мостовой, полевые кухни с кипящими котлами, накрытые брезентом пушки, обозные повозки с ящиками боеприпасов и мешками продовольствия, их тащили реквизированные клячи в новехоньких хомутах. Колонны шли, шли… А через несколько дней по Торговой улице к вокзалу маршировали другие, со стороны Крайовы, молча чеканя шаг. Мужчины в военной форме нерадостно поглядывали из-под касок на толпящихся жителей, прощаясь, украдкой делали знак рукой и шли дальше, придавленные тяжестью ранцев и душевной горечи.

Прошло немного времени, и по тем же улицам бродят теперь раненые на костылях, в изодранной форме, в синих пилотках — отличительный знак инвалидов войны, — худые, с землистыми лицами. Над воротами все чаще вывешиваются черные флаги, а в газетах печатаются нескончаемые списки убитых: «Мариус Кристеску, младший лейтенант кавалерии, пал в боях за…», «Вирджил Панэ, сержант авиации, сбит над боевыми позициями во время воздушной разведки…», «С прискорбием родители, братья, сестры и близкие родственники оплакивают безвременно погибшего Думитру, солдата пехотной части… павшего в бою под…».

Черные дни… Тяжелые времена… Ночью город замирал, таился во мраке полного затемнения. В вечерние часы все спешили домой, и к десяти припозднившийся прохожий шел по пустым улицам вслепую, натыкаясь на фонарные столбы и пытаясь нащупать носком башмака край тротуара. Хлеб — черный, из отрубей, с комковатым, затвердевшим мякишем — давали по карточкам. В витринах появилась новинка — одежда из искусственного волокна. Мясо поступало в продажу три раза в неделю. Рано утром, часов с трех, у мясных лавок выстраивались длинные очереди, люди дрались из-за килограмма мяса, и какого! — одни кости. Не было ни растительного, ни сливочного масла, ни муки, ни овощей. Базар ощерился пустыми прилавками. А на стенах домов, рядом с приказами городской управы, в которых до сведения населения доводилось, что резать скот запрещено, висели яркие цветные плакаты: «Пейте лучший в мире фруктовый сироп «Тутти-Фрутти», немецкое производство, 327 лей бутылка».

Черные дни… Тяжелые времена… По мостовой зацокали первые туфли на деревянной подошве. На поле, за кладбищем, и на городском стадионе каждое воскресенье офицеры запаса готовили к войне учеников двух последних классов гимназии. Из дома в дом ходили группы женщин, собирая пожертвования для армии: «Белье — солдатам!» Расквартированные в городе итальянские и немецкие офицеры толпились у кинотеатра «Регал», спеша увидеть Даниэль Даррье в кинофильме «Клуб женщин», танцевали до поздней ночи, словно беспечные курортники, приехавшие отдохнуть в живописный придунайский городок…

Михай сидел на ступеньках веранды, подперев голову ладонями. Думал. Вспоминал. Будто снова смотрел отрывки из знакомого фильма о том, что было два года назад и что особенно дорого ему. Какие события произошли с тех пор? Как родители? Он не знал. Налеты, бомбежки… Здания разрушены, парки запущены, улицы изрыты… Тоскливая панорама города неотступно стояла у него перед глазами.

Черные дни… Тяжелые времена…


Стукнули ворота. Михай вздрогнул, словно пробудясь ото сна. Медленно встал. Во двор вошел отец — сгорбленный, в поношенной одежде. Под мышкой он держал желтый плед, а в руке — коричневый обшарпанный чемоданчик. Следом шла мама. Похудевшая, она едва держалась на ногах и тоже несла фибровый чемоданчик, перевязанный бечевкой, — наверное, сломались замки.

— Отец! Мама! — крикнул Михай и бросился им навстречу.

Влад Георгиу застыл на месте, будто окаменел. Мама замерла, прикрыв рот ладонью. Они были как два каменных изваяния и так пристально смотрели на сына, будто он вернулся с того света.

— Михай, это ты? — спросил отец неуверенным голосом, оглядывая сына с головы до ног.

— Я, папа.

Учитель Георгиу повернул голову и в замешательстве посмотрел на жену, будто просил ее подтвердить, что это правда. Но мать, ошеломленная появлением сына, молчала, не двигаясь и не зная, что подумать. Она не верила своим глазам: Михай, которого они столько ждали, о котором тревожились дни и ночи напролет, стоял перед ней целый и невредимый. Оба поспешно поставили чемоданчики к стене дома и со слезами на глазах по очереди обняли сына и горячо расцеловали.

— Почему ты в таком виде, мальчик? — спросил Михая явно озадаченный отец. Отступил на шаг и вновь оглядел сына с головы до ног. — Где ты пропадал? Откуда приехал?

— Оставь его в покое, Влад. Ему надо помыться, переодеться, — вмешалась мать, утирая слезы рукавом платья. — Будет еще время поговорить. Пошли, Михай, пошли, мальчик, в дом.

Михай сделал несколько шагов рядом с родителями и спросил:

— А где Дана?

Он не видел сестру и был встревожен.

— Скоро придет, — ответил отец, открывая дверь веранды. — Она с утра на работах по расчистке города. Тетю видел?

— Видел, — сказал Михай с болью в голосе, пропуская вперед мать. — Она сидит в шезлонге, в виноградной беседке…

— Такой она стала после первой бомбежки. Несчастная женщина! От Александра никаких известий. Дом их разбомбило. Эмилию с Костелом мы приютили у себя. Ребенок целыми днями играет, а мать не встает с шезлонга. И молчит… Все смотрит в небо, боится, наверное, самолетов…

В комнате было прохладно и тихо. Пахло нафталином. Михай осмотрелся: все было на своих местах, как тогда, когда он уезжал. Посредине стоял овальный стол, накрытый голубой плюшевой скатертью, вокруг — мягкие стулья с высокими резными спинками, в углу диван, рядом комод, на стене часы с маятником, под потолком бронзовая люстра с тремя плафонами на изогнутых ножках, куда маленькая Дана, прибежав из гимназии с отличной отметкой в дневнике, забрасывала берет. Потом, успокоившись, она влезала на стол и снимала его с люстры. Над окном пустовала клетка канареек, которых он получил в подарок от дяди Александра, в ней не было. Погибли? Или Дана отдала их кому-нибудь? А может, они просто улетели? В маленьком книжном шкафу, под зеркалом, Михай увидел свою фотографию: он в форме немецкого курсанта в городе Эрфурте. Улыбающийся, веселый, он смотрел куда-то чуть вбок, гордо выпятив грудь. На голове высокая офицерская фуражка с орлом, паукообразной нацистской свастикой и маленьким козырьком, отороченным серебряным шнуром.

— Садись, мальчик, садись! — заботливо хлопотал отец. — Расскажи нам все по порядку. Ты с фронта? Где твоя форма? У тебя ведь немецкая форма? Правда? Насколько я помню, в последнем письме из Бухареста ты писал, что тебя отправляют в офицерское училище в Германию. И действительно, письма мы стали получать из Германии, а тебе писать в Эрфурт. Оттуда я получил и твою фотографию. Так?

— Да, так. Но формы у меня больше нет.

— Как нет?

— Очень просто. Нет, и все. Мне дали другую…

— То есть?

Михай умолк и лежавшей на столе зубочисткой принялся чистить грязные ногти, чтобы чем-то занять свои руки и, главное, не смотреть в глаза родителям.

Влад Георгиу сел на диван и спокойно ждал, протирая стекла очков носовым платком.

— Говори, Михай, я тебя слушаю…

— Я из лагеря.

— Ка-ак?

— Из лагеря.

— Из какого лагеря?

— Немецкого.

— Что ты делал в немецком лагере? — изумился отец и, надев очки, встал с дивана. Он не верил своим ушам. Дрожащей рукой отодвинул стул и, сев за стол, приготовился внимательно выслушать сына. — Ну говори же, не молчи! Ана, иди сюда! — крикнул он жене, которая накрывала на стол в соседней комнате. — Иди послушай, откуда прибыл наш сынок!

Суровый голос отца, ледяной взгляд, резкие движения предвещали грандиозный скандал. Михай это предвидел. Он хорошо знал отца — прямого, честного, внимательного воспитателя своих детей. Отец всегда стремился к тому, чтобы поведение и поступки не роняли их в глазах окружающих. Но юноша не предполагал, что скандал разразится с первых минут встречи. Надеялся, что сумеет объяснить родителям случившееся, они поймут, в какое трудное положение он попал, и, может быть, через день-другой все утрясется, отец поддержит сына… Его непреклонный, неумолимый отец, он ведь никогда не прощал обидчикам Михая…

Михай сидел, не отрывая глаз от скатерти и вертя в руках ненужную зубочистку. Лоб его покрылся испариной. Он чувствовал, что задыхается и ему вот-вот станет дурно. Его приезд не обрадовал родителей. Отец смотрел на него грозно, словно он был преступником. Нет, преступником Михай не был. Он даже спас от смерти человека…

— Какие у тебя грязные руки! — брезгливо заметил отец. — И эти волосы, борода, лохмотья… У меня такое впечатление, что я сижу за одним столом с бродягой.

В дверях показалась мать с тарелкой в руке, на которой лежали нарезанные огурцы, брынза, черный хлеб.

— Ана, прошу тебя, сядь! — властно потребовал Влад Георгиу. — Ну, сын, — снова повернулся он к Михаю, — рассказывай, что ты натворил, почему попал в лагерь? Тебя освободили или ты бежал?

— Как? Ты был в заключении? — пришла в ужас Ана и горько заплакала. — Что ты сделал, Михай? — умоляюще потянула она сына за руку. — Что?! Ты правда сидел?

— Да, он был в немецком лагере, — ответил за него отец. — Так, сын? Или я тебя неправильно понял?

— Может быть, он пошутил, Влад, — сказала Ана, вымученно улыбаясь. Взгляд ее при этом оставался напряженным, испуганным. — Захотел попугать нас…

Михай украдкой посмотрел на отца, потом на мать и чуть заметно качнул головой:

— Нет, не пошутил… Я из лагеря…

— Значит, это правда? — сорвался на крик Влад Георгиу и, подняв глаза к потолку, в отчаянии схватился руками за голову. — Господи, за что ты ниспослал мне такую кару?! Ты слышала, Ана?! Слышала, что он говорит?

На лбу отца выступили капельки пота. Медленным, вялым движением он вынул носовой платок и промокнул виски. Стекла очков запотели, казались матовыми. Голубая вена на виске часто-часто пульсировала, готовая лопнуть. Глаза матери были полны слез, она до боли стискивала руки, чтобы не разрыдаться в голос.

— Не горячись, отец, — мягко сказал Михай, огорченно приглаживая волосы растопыренной пятерней. — И ты, мама… Я не сделал ничего плохого. Прошу вас, не судите обо мне поспешно…

— Сын мой… сын… — простонала Ана, нагнув голову и утирая слезы фартуком. — Как ты изменился! Какой позор на мою седую голову!

— Знаю… Понимаю… Вам тяжело… — просительно увещевал их Михай. — Выслушайте меня, вы все поймете. Мама, прошу тебя, успокойся.

— Полиция будет по ночам навещать нас, как этого нашего соседа, Райку с судоверфи, — горестно вздохнул отец, кивком показывая на соседний двор. — Мы станем посмешищем города…

— Ну, Влад, Райку ведь коммунист, — возразила жена сквозь слезы, пытаясь умалить вину сына. — Говорят, он против маршала, против войны.

— Что говорят и как говорят, нас это не касается! — оборвал се учитель строгим тоном. — Что посеешь, то и пожнешь. Его арестовали и, прежде чем увести, перерыли весь дом. Только этого нам не хватало!

Влад замолчал, его била нервная дрожь. Он снова вынул платок, вытер пот со лба и скомкал платок в кулаке. Обернулся к Михаю и все так же холодно посмотрел на него.

— Скажи, сын, — спросил он, пытаясь взять себя в руки и успокоиться, — за что тебя посадили? Что ты сделал? Тебе вынесли политический приговор?

— Нет, отец.

— Тогда что же?

— Я вам все расскажу.

— Рассказывай.

— Влад, оставь его в покое, пусть сначала помоется и поест, — заботливо вмешалась мать, вставая со стула. — Ты не видишь, в каком он состоянии? Худой как щепка…

— Нет, я не могу ждать! — оборвал он ее, решительно разрубив ладонью воздух, — Я хочу знать, с кем сижу за одним столом, кого буду кормить! И вообще, кого я вырастил! Я — честный, порядочный человек. Я не занимаюсь политикой. Ни во что не вмешиваюсь. Уважаю закон, власть, короля, бога, кого угодно… В меру скромных сил выполняю свой долг. Уделяю время школе, дому, всем вам… Такими я надеялся видеть и своих детей. И вот, пожалуйста! — Влад Георгиу кипел негодованием. Его всегда белое как мел лицо налилось теперь кровью. Взгляд стал колючим, а в уголках рта выступила слюна. Он помолчал несколько секунд, опустив голову и собираясь с силами. — Мы слушаем тебя, сын, — сказал он более спокойно и положил локти на стол, приготовившись к исповеди Михая. — Ну, рассказывай, где был, что делал… Ты уехал как сын состоятельных родителей, а вернулся в лохмотьях, как побирушка.

В комнате наступила тишина. Сквозь окно, заклеенное крест-накрест бумагой, пробивался солнечный луч и падал на стол. На стене монотонно тикали часы. Михай смотрел на старинный, полустертый от времени циферблат часов и собирался с мыслями. Потом начал рассказывать, скупо роняя слова, приглушенным голосом, взволнованный и даже взвинченный, явно во власти неприятного чувства, когда приходится защищаться, доказывать свою правоту, подыскивать убедительные аргументы. Его привлекала жизнь военного. Поэтому, к радости матери, он и решил поступить в офицерское училище. Пока учился в Бухаресте, все шло как по маслу. Военный быт суров, но Михай скоро к нему привык. В ходе строевой подготовки и на тактических учениях он измерил вдоль и поперек учебное поле, окрестности фермы на окраине Бухареста, прополз по-пластунски не один километр вдоль шоссе. А однажды утром, когда сыпал мелкий частый снег, пришел приказ генштаба направить из их офицерского училища первую сотню курсантов-отличников на дальнейшее военное обучение в Германию. Выбор пал и на него.

Курсанты пересекли на поезде Венгрию, Австрию и наконец прибыли в Берлин. В тот же день их отправили знакомиться со столицей Германии, которую они знали только по кинофильмам да цветным фотографиям в иллюстрированном журнале «Сигнал». Целый месяц их возили по «местам боевой славы», чтобы они собственными глазами убедились в превосходстве вермахта над всеми армиями мира. По словам немцев-инструкторов, этой армии «поклонились в ноги почти все народы Европы». Курсанты посетили линию Мажино на границе с Францией.

Потом их повезли в Париж. Несколько упоительных дней они бродили по парижским улицам с их старинными особняками. Но из окон свисали флаги со свастикой, флаги захватчиков. Походили по Латинскому кварталу. Были восхищены Сорбонной. Постояли в Пантеоне, склонившись у могильных плит, под которыми покоились Вольтер, Гюго, Золя, Руссо и другие выдающиеся представители французской культуры. Гуляли по набережной Сены, где художники-профессионалы творили и тут же за гроши продавали свои картины, лишь бы дожить до завтрашнего дня. Поднимались на Эйфелеву башню и с высоты птичьего полета обозревали — невооруженным глазом или в бинокль — улицы, площади, дома великой французской столицы: от площади Согласия до собора Нотр-Дам, от улицы Толбиак на южной окраине до Монмартра с его величественной белой базиликой Сакре-Кёр, по соседству с которой расположились Северный и Восточный вокзалы, разделенные большим бульваром Лафайет. Как-то утром курсанты побывали на кладбище Монпарнас, симметричном, с широкими аллеями и изящными склепами в итальянском стиле. Михай благоговейно постоял у могилы Мопассана, новеллы которого он полюбил с гимназических лет, возле праха великого критика Сент-Бёва и поэта Бодлера. Тринадцать дней в Париже… Лувр, Большие бульвары, бульвар Вольтера, площадь Бастилии, бульвары Бон-Нувель и Сен-Жермен. Любовались зданием парижской Оперы, которое по своему стилю напомнило им бухарестский Офицерский клуб… В последний день они побывали в Доме Инвалидов, сооруженном при Людовике Четырнадцатом. Могила Наполеона. На плите они прочли знаменитую фразу из его завещания: «Я желаю, чтобы мой прах покоился на берегах Сены, среди французского народа, который я так любил».

— Ты изрядно повояжировал, сын, — заметил Влад Георгиу, удобнее устраиваясь на стуле. — Подумай только, как интересно!

— Хорошо, что мальчик повидал Париж, — вмешалась мать. — Это так поучительно!

— Слушаем дальше, — нетерпеливо прервал ее учитель. — Любопытно узнать, где ты побывал потом, чего достиг. Это меня интересует больше…

Михай кивнул, кашлянул в кулак и продолжал:

— Накануне отъезда, в полдень, нас привели в высшее военное училище, расположенное в старом двухэтажном особняке с фасадом метров в двести и просторным внутренним двором. Училище было построено, насколько мне помнится, в 1872 году. Там временно разместилась немецкая комендатура. Нас, курсантов, построили в каре, и начался заключительный этап нашего пребывания во Франции. Перед нами выступил и произнес речь генерал с моноклем. Он скорее кричал, отрывисто лая, чем говорил, о нашем будущем и перспективах обучения под командованием «самых способных, самых образованных, самых храбрых» немецких инструкторов. В заключение он пожелал нам покорить в составе армии третьего рейха многие другие столицы мира, равные Парижу, на Эйфелевой башне которого развевается флаг со свастикой, символом германского фашизма.

Хотя голос юноши был по-прежнему глуховатым, в нем явно зазвучала нота оскорбленного человеческого достоинства, когда он перешел к рассказу о том, что им пришлось пережить после первого «месяца привыкания» к новой действительности, к жизни офицера в немецком форме. Воспоминания снова замелькали как кадры кинопленки, но в более замедленном темпе. И в этих кадрах раскрылись новью стороны его жизни, еще более печальные, мрачные, жестокие.

После «медового месяца», как прозвали курсанты свою туристскую поездку, настали самые трудные дни. Началась прусская муштра. Быт в немецких казармах был невыносим. С первых минут человеческое достоинство попиралось под предлогом «железной дисциплины»: «вышестоящий всегда прав», а значит, «твоя жизнь принадлежит ему, это его собственность, как бритвенный прибор или парадный мундир». В Германии все претило чувствительной натуре Михая. Жестокий, инквизиторский режим, брань и оскорбления, сыплющиеся по каждому поводу. Все это могло расшатать нервы даже более здорового и спокойного человека. За любой проступок сажали в карцер, отменяли воскресную увольнительную или давали унизительный наряд.

Как-то на очередном смотру Михай нечаянно выронил штык, и тот вонзился острием в землю. Его заставили десять ночей подряд копать поле за казармой — отрывать по два пулеметных гнезда в ночь, чтобы их размеры точно соответствовали предписаниям устава. «Штык втыкают в противника, а не в землю!» — выговаривал ему Рудольф, коротконогий жилистый унтер-офицер. Днем, само собой, он обязан был нести службу наравне с теми, кто с отбоем ложился спать. У него не было ни часа отдыха. В другой раз, на тренировке в вождении танка, Михай зазевался, не переключил вовремя скорости, и боевая машина накренилась так, что чуть было не свалилась под откос. Он схлопотал пятнадцать суток карцера. Приходилось стоять. Нельзя было сесть — таким тесным был карцер.

Мучительно текли месяцы военной подготовки, когда курсантов гоняли по болотам и лесам, муштровали в утомительных переходах, с кирпичами в ранце и пулеметом на плече. Он выдержал экзамен на водителя танка. Ему присвоили звание ефрейтора, первое звание в немецкой армии. Спустя четыре месяца Михая должны были снова повысить, но этого не произошло, его обвинили в строптивости и неспособности к быстрому освоению немецкой военной науки. В целях воспитания его посадили в тюрьму. Лишили летнего отпуска на родину. В дни каникул вместе с другими курсантами-неудачниками он помогал строительным рабочим в ремонте казармы — средневековой крепости с серыми башнями и мощными контрфорсами. Однажды в обод, недовольный едой, он выплеснул суп под стол немецких офицеров. Его разжаловали в солдаты. Отослали на передовую. Так он попал на фронт. Участвовал в немецкой военной кампании в Африке. Раскаленной душной ночью его танковый полк высадился в Бенгази. Они вели бои в песках Сахары в составе дивизии Роммеля.

Вскоре Михая ранило осколком в правую ногу, пониже колена. Он попал в полевой госпиталь в Триполи. 9 мая Роммель проездом навестил немецких раненых в госпитале, разговаривал с некоторыми из них, в том числе и с Михаем, которому даже пожал руку как храброму воину. Через месяц Михая выписали. До полного выздоровления было далеко, и его отправили в Германию для несения нестроевой службы. Он попал в отряд охраны на военном заводе. Здесь у него вышел конфликт с немецким унтером, вылитым Рудольфом. Михай ударил его по голове так сильно, что у того лопнула барабанная перепонка. Михая посадили в тюрьму.

Через несколько дней, когда Михая погнали на работу, он увидел среди заключенных, работающих под конвоем, своего одноклассника — еврея Леона, они учились вместе в первых классах гимназии, потом мальчик с родителями переехал в другой город. Леон таскал на спине тяжелые ящики с боеприпасами. Прошло три дня, и Михай передал ему записку, обещая помочь бежать. К несчастью, записка попала в руки немецкой военной полиции. До суда Михая отправили в лагерь под Бременом. Он думал, это конец. Не так-то легко вырваться из лап гестапо!.. Потекли дни страха, колебаний и… планов побега. Дождливой ночью ему и одному поляку удалось бежать. Босой, поначалу в одежде заключенного, где пешком, а где на подножках и буферах вагонов, голодный, всегда настороже, он добрался до Оради, потом до Тимишоары и оттуда до Турну-Северина.

— Вы, конечно, понимаете, дорога была тяжелая, опасная, — закончил Михай рассказ о своих злоключениях, — но я счастлив, что вижу вас, что снова с вами… Как я тосковал по дому! Как тосковал! Как беспокоился, узнав про бомбежки американцев! И ни одной весточки от вас… Долгие месяцы.

Михай замолк. Мать тихо плакала, вытирая слезы концом фартука и поглядывая на сына. Потрясенный услышанным, молчал и отец. Смотрел в окно, задумчиво постукивая пальцами по столу. Он не знал, как отнестись к рассказу сына. Страдания Михая его взволновали, но он никак не мог понять, откуда строптивость и упрямство в его характере. Чем продиктованы дерзость и необдуманные поступки? Откуда столько отваги, чтобы подвергать свою жизнь опасности, ввязываясь в рискованные акции? Он, отец, знал Михая иным. Благоразумным, уравновешенным, спокойным, терпимым, послушным и дисциплинированным, повинующимся каждому слову отца и матери. Таким он его вырастил. Таким знал. А сейчас?

— Так в чем конкретно твоя вина? — спросил немного погодя учитель, повернувшись к сыну. — В том, что ты ударил немца или что хотел устроить побег еврею?

— За то, что я ударил эту скотину унтера, может, и не было бы серьезного наказания, — ответил Михай, сам сомневаясь в том, что он говорит. — В конце концов, он тоже виноват, первым поднял на меня руку. Я только защищался… Ну, посидел бы в тюрьме и…

— Так что же тебе инкриминировали?

— Попытку организовать побег. Меня обвинили в соучастии.

— Болван! — взорвался Влад Георгиу, стукнув кулаком по столу и резко вскочив со стула. — Кто тебя просил подставлять голову? Ты не мог заниматься своими делами и не вмешиваться в чужие?

— Не мог, отец, — спокойно возразил ему Михай. — Не обижайся, но ты не прав. Видишь ли… Не знаю, как тебе объяснить… Но это не чужие дела. Я не мог бы спокойно смотреть, как поведут на смерть моего одноклассника, моего…

— Ну какой он тебе, черт возьми, одноклассник! Вы учились вместе лет пять тому назад. Он ведь еще до войны уехал с родителями в Клуж или Орадю.

— Неважно, отец. Он — мой одноклассник. И это ничего не меняет, учились мы вместе или нет. По-человечески я должен был ему помочь, тем более что за ним не было никакой вины…

— А кто тебя уполномочил решать, виноват он или не виноват? — воскликнул учитель, задыхаясь от негодования. — Кто?! Ты знаешь, что он сделал? За что попал в заключение?

— За то, что он еврей…

— И ты взялся защищать евреев?

— Да, — спокойно ответил Михай. — Ты научил меня быть человеком. Любить детей, любить людей. Разве ты сам не защищал евреев, когда их дома громили гимназисты-зеленорубашечники[3]? Мы были против хулиганов-легионеров. Ты это прекрасно знаешь. А теперь я понял, что представляет собой фашизм.

Учитель удивленно поднял брови, повернулся к жене и вопросительно посмотрел на нее. Сунул руки в карманы пиджака и, нахмурившись, уставился сквозь очки на сына.

— У тебя появились бунтарские замашки, Михай, — сказал он, обошел стол и остановился напротив сына, сверля его взглядом. — Скажите на милость! Видно, в лагере ты даром времени не терял…

— Не понимаю, о чем ты говоришь, отец.

— Отлично понимаешь, и уж, во всяком случае, я не собираюсь ничего тебе объяснять, — отпарировал тот, возвращаясь к своему стулу.

— Каждый честный человек, который увидел действительность Германии как она есть, проник в суть вещей, несомненно, придерживается таких же взглядов, какие ты интуитивно чувствуешь, подозреваешь у меня, — решительно ответил ему Михай. — Ты, папа, знаешь жизнь Германии только по газетам и фильмам. Я, увы, из собственного опыта. Два года я жил там, у них… Думаю, мои взгляды понятны…

— Твоя сестра недалеко ушла от тебя, — продолжал горячиться учитель. — Она вздумала подвергнуть сомнению современную немецкую культуру, и ее чуть не выгнали с волчьим билетом. К счастью, я сам учитель, да и мамины коллеги поддержали меня… В противном случае…

— Девочка не виновата, Влад, Просто во всем, что их не устраивает, эти люди усматривают подрывную деятельность…

— Перестань, Ана! — остановил он жену. — Я знаю, что говорю. Зачем подливать масла в огонь? Зачем вызывать напрасные подозрения? Не лучше ли избегать таких ситуаций? Никогда не знаешь, к чему они приведут.

В комнате снова нависла гнетущая тишина. Только стенные часы с маятником тикали размеренно и безмятежно, совсем как в мирное время. Влад Георгиу в который раз снял очки и начал тщательно протирать их носовым платком. Ана глубоко вздохнула и, глядя на Михая, горестно покачала головой. От пережитых бед сын возмужал. На лице пролегли морщины, состарившие его на несколько лет. «Бедный мальчик, — мысленно пожалела она сына, — сколько он перенес… Хорошо, что вернулся домой… Он скоро оправится, станет прежним».

— Тебя, конечно, разыскивает полиция, — прервал ее размышления голос мужа, неестественно тихий для его возбужденного состояния.

— Думаю, да…

— Значит, тебе нельзя оставаться дома, — заключил учитель, широко разводя руками и давая понять, что он бессилен в подобных обстоятельствах. — Скрывайся где-нибудь в другом месте. Разумеется, я помогу. Но здесь ты ни в коем случае не останешься. Мне очень жаль. Ты мой сын. Мать и я ждали тебя, тревожились, но, дорогой мой, я не желаю иметь из-за тебя неприятности. Твои свободолюбивые взгляды, поездки в чужие страны отдалили тебя от семьи. Ты теперь взрослый человек и сам можешь судить обо всем…

— Ладно, отец… — сказал Михай каким-то бесцветным голосом, вставая и собираясь уходить. — Три недели я скитался голодный, холодный, надеясь найти у тебя убежище, поддержку, а ты… Ну ничего, ничего… — И Михай решительно шагнул к двери, с гордо поднятой головой, прямой, независимый.

— Михай! — крикнула Ана, обезумев от горя, и загородила ему дорогу, повисла на шее. — Мальчик мой, не уходи! Нет, нет! О господи, сколько я молилась, сколько слез пролила, пока тебя ждала! И вот ты с нами, ты дома… Не уходи, дорогой… Влад! Ты что, с ума сошел? Куда ты гонишь единственного сына? Оставайся, Михай, отдохни, мой мальчик, помойся, поешь. Смотри, что тебе принесла мама. Хлеб, огурцы, брынза… На базаре ничего нет… Живем как придется. Жизнь такая страшная, а мы еще и враждуем…

В отчаянии женщина разразилась слезами. Она содрогалась всем телом, не владея собой. Обхватила голову сына руками и начала гладить буйную шевелюру, делающую его почти неузнаваемым. Как она мучилась! Как ждала его! Сколько дней и ночей провела в слезах, надеясь на его возвращение! А он уходит! Куда?! Снова в неизвестность? Снова скитаться, как бродяга? Нет, она его не пустит! Михай, ее дорогой мальчик… Нет, нет! За ним следят? Его ищут? Ну и что? Они с Даной спрячут его, как прячут другие беглецов с фронта. Никто его не найдет. Она знает, где спрятать сына. Говорят, война скоро кончится. Бог даст, настанет мир и покой. Каждый будет заниматься своим делом. Мальчик поступит в институт в Бухаресте или Яссах. Устроит свою жизнь… Зачем она, глупая, не послушалась Влада? Зачем отпустила в военное училище? Лучше бы сын, как и отец, поступил на исторический… Сын… Ее сын…

Учитель сидел молча, горестно спрятав лицо в ладони. Мысли его путались. Нет, нет, не для лагеря растил он сына. Но и мятежником, революционером не хотел его видеть. Нездоровые идеи овладели незрелым умом сына. А он-то мечтал, что Михай станет образованным, интеллигентным человеком с безупречной репутацией в обществе. Увлечется наукой. Получит университетскую кафедру. А почему бы и нет? Отцу не удалось, сын добился бы. Исторический факультет — это очень перспективно… Сын послушался матери, стал офицером… И что же? Он вернулся домой как беглец, как дезертир. Его преследует полиция…

Во дворе послышался топот. Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Дана — веселая, шумная, словно после ребячьих игр, а не тяжелой работы. И правда, за ней гнался Костел, пытаясь схватить ее за ногу. В руках у него был силок из проволоки.

— Стой, Дануца, стой! Сейчас я тебя поймаю и посажу в клетку! — кричал ребенок, чумазый, потный. Они поспорили с Даной: если он догонит ее, то запрет в сарае. — Думаешь, одна ты умная? Я тебя все равно поймаю…

Девушка вдруг остановилась как вкопанная. Она увидела за столом отца, потерянного, поникшего, и маму, с красными, припухшими от слез глазами, которая стояла у двери и прижимала к груди незнакомого высокого юношу. «Что здесь происходит? — подумала Дана, удивленно оглядываясь по сторонам и машинально поправляя на лбу прядь волос. — Неужели…» Она подошла ближе, посмотрела на спину незнакомца, обтянутую грязной рубашкой, заросший затылок, обветренную руку на мамином плече. Он повернулся.

— Михай! — выдохнула она, узнав брата, бросилась к нему, обняла и начала суматошно и восторженно целовать в лоб, шею, небритые щеки, волосы. — Ты дома? Как я рада! Когда ты приехал?

— Полчаса назад…

— Да-а-а? Откуда? Что ты это время делал? Почему не писал? Ну рассказывай же, рассказывай!

— Сожалею, Дана, но не могу, — с горечью ответил Михай. — В другой раз… Если он представится. Я должен уйти…

— Как уйти? Куда? Почему? — засыпала его сестра вопросами и в недоумении посмотрела сначала на отца, потом на мать. — В чем дело? Я вижу, вы все в растрепанных чувствах, и атмосфера довольно мрачная… Ради бога, что случилось? Я ведь не чужая…

— Чужой я здесь, Дана, — прошептал Михай. — Чужой в родительском доме…

— Но почему, Михай?

— Я бежал из немецкого лагеря. За мной следят. Мне нельзя здесь оставаться… Я нарушаю покой отца…

Сестра широко раскрыла глаза и вдруг побелела как полотно. «Значит, Валериу прав, — подумала она, ошеломленная услышанным. — Я считала, это сплетни, но все — правда».

— А за что тебя отправили в лагерь? — спросила Дана, взяла брата за руку и силой усадила за стол рядом с собой.

— Не будь любопытной, — оборвал ее отец. — Скажи лучше, где ты болталась целый день, с десяти утра? Что у тебя за вид? Платье грязное, в земле… Растрепанная, как цыганка… Посмотри-ка на себя в зеркало!

— Уже смотрела! — ответила Дана задиристо, но тормошить брата перестала. — Вид у меня вполне приличный. Я красивая. Держусь естественно. Словом, я интересная особа.

— Перестань кривляться! — снова оборвал ее учитель. — Ты слышала, Ана? Это и есть женская эмансипация…

— Дана, как ты разговариваешь с отцом? — огорчилась мать. — Ты забыла, что надо уважать старших?

— Мама, ты отлично знаешь, я была на военных работах. Правда, потом немного погуляла до бульвару, — виновато затараторила дочь, и прядка золотистых волос упала на лоб. — Там меня застала воздушная тревога. Я спряталась в бомбоубежище… А как тревога кончилась, сразу отправилась домой… Вот и все. Что я могла сделать? Бежать под градом бомб?

— Мы все потеряли голову! — сурово сказал отец, вперив в Дану непреклонный ледяной взгляд. — Сотни раз я говорил и повторяю снова: времена сейчас тяжелые, надо держаться всем вместе. Бомбежки участились. Всякое может случиться…

— Папа, ты сказал прекрасные слова: «Держаться всем вместе», — заметила дочь, причесываясь перед зеркалом и стараясь привести себя немного в порядок. — Но едва мы собрались вместе, как уже расстаемся… И ты напрасно так на меня смотришь, — повысила она голос, отвернувшись от зеркала и бросив на отца укоризненный взгляд. — Михай нарушает твой покой и должен уйти… Так?

— Да, он нарушает мой покой своими бунтарскими выходками.

— Да-а? — удивилась Дана, иронично подняв правую бровь и сжав губы. — Вот как! О, это… очень серьезно…

— Не кривляйся, тебе это не идет! — Отец раздраженно поглядел на нее сквозь очки. — У меня двое детей, и оба вместо учебы взялись за политику… Куда это годится? Но особенно возмутительно то, что они безответственно себя ведут.

— Дети всегда похожи на родителей.

— Как тебе не стыдно?

Влад Георгиу покраснел от негодования, встал и вышел. Мать посмотрела ему вслед и укоризненно сказала дочери:

— Дорогая, разве можно грубить отцу?

— А сыну? Воображаю, мама, как он разговаривал с Михаем, — сердито возразила Дана. — Сам разыскивал его повсюду, а теперь выгоняет из дому. Сын, видите ли, нарушает его покой! Чем, скажите на милость?

— За Михаем следят…

— Ну и что?

— Ты же знаешь отца… — примирительно заметила мать. — Он не хочет иметь дела с полицией. И, говоря по совести, он прав…

— Говоря по совести, он, интеллигентный, порядочный человек, абсолютно не прав. Михай не из бравады, не от безответственности совершил то, что совершил. Я не знаю причину его конфликта с немцами, но верю брату. Верю, потому что знаю его. Почему же я признаю правоту Михая, а отец — нет?

— Не расстраивайся, Дана, все утрясется, — вмешался Михай и погладил сестру по длинным золотистым волосам. — И ты, мама, успокойся…

— Ты хоть натворил что-нибудь стоящее или немцы преследуют тебя за какие-нибудь пустяки? — спросила с улыбкой Дана.

— Отвечу и на этот вопрос, всему свое время, — он показал глазами на ребенка.

Костел стоял около буфета, надувшись, с силком в руках, и не обращал никакого внимания на происходящее.

— Как поживаешь, герой? — погладил его Михай по щеке, взял двумя пальцами за подбородок, повернул лицом к себе и посмотрел ему прямо в глаза: — Ты меня помнишь?

— Помню. Ты неня[4] Михай.

— Правильно.

— Если это ты, то почему на тебе рубашка и штаны как у цыгана?

— Да просто так нарядился. Тебе не нравится? — Михай через силу улыбнулся и снова погладил ребенка по щеке.

— Нет.

— Ладно, я переоденусь. Договорились?

— Договорились! А саблю ты мне привез?

— Нет. Не было красивых, как тебе нравится, одни ржавые, — не растерялся Михай.

Костел слушал, опустив голову и вертя силок в руках, будто испытывая его прочность. Кто знает, что было у него на уме? Михай смотрел на ребенка с любовью и жалостью. Мальчик вытянулся… Война и его не пощадила… Сколько их, жертв войны! Отец на фронте, о его судьбе ничего не известно… Мать потеряла рассудок…

— А воздушного змея мне смастеришь? — вдруг загорелся Костел.

— Смастерю.

— Правда? Не врешь?

— Нет, как можно? — Желая убедить ребенка, Михай прижал руку к сердцу: — Я человек слова.

— Ура-а-а! — обрадовался Костел, отшвырнул силок и начал скакать на одной ножке. — Как хорошо, что приехал неня Михай! Ура! Пойду скажу дяде, чтобы он дал нам толстую бумагу…

Мальчик выбежал в соседнюю комнату, стуча босыми пятками по полу, что-то свалил по пути.

— Бедненький! — сказала мать, с сожалением глядя вслед ребенку. — Что он понимает? Хорошо, что мы взяли их в дом.

— Как бы он не проговорился про Михая, — заметила Дана, вставая со стула. Она взяла полотенце, мыло, собираясь идти умыться. — Надо, чтобы он не болтал… Михай, ты будешь мыться?

— Дана, помоги мне сначала собрать ему сменное белье, — попросила мать. — Как хорошо, что он живой и здоровый…

Они ушли в угловую комнату, окнами на улицу, осторожно притворив за собой дверь. Михай остался один, усталый, разбитый. Казалось, непосильная ноша увлекала его на дно реки. Река была теплая. Его обволакивало сном и покоем. Он положил голову на согнутую руку. Еще немного, и стало тихо-тихо. Он заснул.

Загрузка...