Переполненный пассажирский поезд прибывал на вокзал, разрушенный бомбами: люди гроздьями висели на подножках, на буферах, некоторые влезли даже на крыши вагонов. Замедляя ход, словно устав от долгой дороги, паровоз резко свистнул и остановился у перрона.
Спрыгнув на ходу с подножки, кондуктор поправил сумку, пробежал несколько шагов по перрону и привычно объявил:
— Турну-Северин, поезд стоит пять минут!
Затем отошел в сторону, сдвинул шапку на затылок и вытащил платок, чтобы стереть с лица пот.
Пассажиры, как по команде, посыпались из окон, с подножек и буферов вагонов, таща сундуки и корзины, поднимая их над головой, толкаясь со злобным глухим ворчанием, крича и падая друг на друга, на мешки, ящики и тюки. С всклокоченными волосами, испуганными, безумными глазами, они были похожи на утопающих, уносимых течением. А в это время другой поток, отъезжающих, хлынул навстречу первому, и все перемешалось в шумной, яростной толпе.
Послышались отчаянные вопли, ругательства, проклятия, мольбы, душераздирающие рыдания, как на тонущем корабле в последние мгновения перед гибелью.
— Эй, Кулай, лезь скорей вон на ту подножку!
— Ионицэ! Где ты? Ионицэ, сюда! Подсоби втащить мешок, поезд сейчас уйдет!..
— Тетя Флоаре, ты куда? Вот бестолочь! Это же вагон для господ!.. Беги к другому, да тише ты, а то уронишь младенчика!
— Люди добрые, что вы делаете?! Дайте сойти! Господи помилуй, налетели, как турки… Матерь божья, сейчас помру! — И с этими словами рослая молодая крестьянка, у которой распустились косы и свалился с головы платок, пролетела мимо тех, кто висел на подножке, и рухнула на спину, ногами кверху, задрав юбки и невольно показав оголенные икры. — Разрази вас господь, чтоб вам пусто было, негодникам! — бранилась она и шарила руками по перрону между десятками ног в поисках потерянного гребня, красного, отделанного перламутром.
Рядом старый монах, с седой бородой, в черной выцветшей рясе, сгибаясь под тяжестью мешков, набитых покупками, качался как пьяный, ища опоры вытянутой рукой. Худой высокий полицейский с потным смуглым лицом сильно толкнул монаха, убирая его со своей дороги, и, поминая всех святых, полез по стенке вагона, прямо как при штурме редута. Забравшись на крышу, обитую жестью, он снял рюкзак, вытащил из него помятую фуражку, вытер ею пот с лица, уселся и, держа винтовку на коленях, стал не без удовольствия наблюдать за переполохом внизу, ведь сам он так хорошо устроился. Около него расположился босой, оборванный паренек, он с наслаждением поедал арбуз, украдкой бросая корки на головы тех, кто толкался и вопил внизу, на перроне.
— Дождешься — поп тебя кадилом огреет! — ругалась женщина, у которой лицо было обрызгано арбузным соком. — Боже мой, много же дураков терпишь ты, господи, в своем саду!
Поезд между тем легонько стукнул буферами, тормоза ослабли, колеса окутались клубами пара.
— Скорей, скорей, он уходит! — крикнул кто-то.
Паника усилилась. Начал пробираться к вагону и низенький румяный кондуктор, работая локтями и нещадно толкаясь. Он старался ухватиться за поручни и стать хотя бы одной ногой на подножку.
Но в этот момент откуда-то сверху послышался отдаленный рокот. Металлический звук, монотонный и низкий, нарастал, ширился, переходя в мощный, устрашающий гул. Огромная дрель упорно и неотступно сверлила твердый как гранит небесный свод, стремясь раздробить его на миллиарды кусков. На вокзале свершилось чудо: сутолока прекратилась, все, кто еще не успел забраться в вагоны, замерли, как пораженные громом, и, приставив ладони к глазам, не замечая, что поезд уже тихо скользит по рельсам, боязливо вперились в небесную синь, пытаясь различить силуэты самолетов, которые медленно и неотвратимо приближались. Но, сколько ни старались, ничего не могли различить. Был только слышен доносившийся из неведомой дали, из-за, югославских гор, глухой гул, зловещий и жуткий, который с каждой минутой становился все громче и громче.
— Опять американцы летят, — сказал кто-то испуганно.
— Не дай бог, чтобы они прилетели, пока поезд еще на вокзале, останется от нас мокрое место.
— Вот мы и поехали…
Поезд, изнемогая под тяжестью пассажиров, которые, как муравьи, облепили вагоны, с трудом набирал скорость. Оставшиеся на перроне устремились за ним, пытаясь пристроиться на какой-нибудь ступеньке. Женщины, обезумевшие от страха, простоволосые и растрепанные, опять запричитали и заохали, а дети, уцепившись за их юбки, заревели отчаянно, словно их бросили на раскаленные угли. Старый монах с мешками на спине сделал несколько шагов, стараясь не отстать от проплывавшего мимо вагона, и ухватился было за рубашку висевшего на подножке мальчугана, но тут же со стоном растянулся на платформе, чуть не попав под колеса. В ту же секунду какой-то здоровенный мужик, в одной рубахе и портках, с акробатической ловкостью перемахнул через него и повис на фонаре последнего вагона. Состав переводили на другой путь, поезд тряхнуло, мужик разжал руки и, грохнувшись между путями, разбил голову о ручку стрелки.
Вскоре паровоз нырнул под мост и помчался все быстрее и быстрее.
Гул самолетов с каждой минутой нарастал, оповещая о приближении страшного бедствия, столь знакомого жителям Турну-Северина. Сигнализируя об опасности, пронзительно завизжала сирена, установленная на крыше вокзала, И, словно желая ее перекричать, подал свой хриплый голос из-за железнодорожных мастерских старенький маневровый паровоз. И наверху, в городе, который раскинулся на плоскогорье позади станции, за больницей, ударили в колокола, поплыл мерный, стонущий звон, завыли, закричали сирены.
Из тех, кто не смог сесть на поезд, не осталось никого. Объятые ужасом, люди разбежались кто куда, перепрыгивая через пути, пробираясь под товарными вагонами. Станционные служащие повыскакивали из рабочих помещений, где после бомбежек не осталось ни одного стекла, и по тылам вокзала, мимо раскидистых яблонь, помчались к щелям, отрытым на случай воздушных налетов в парке. Слева, за депо, метались рабочие из ремонтных мастерских, они побросали работу и бежали: одни — к Дунаю, другие — на гору, к неглубоким размывам в районе расположения пехотного полка.
Михай, в грязной, рваной рубашке и парусиновых брюках, сплошь в заплатках и масляных пятнах, босой, давно не стриженный и заросший, с трудом выбрался из вагона третьего класса и сейчас, после ухода поезда, стоял в растерянности на путях, не зная, что предпринять. Вокруг кричали и суетились насмерть перепуганные люди, стараясь как можно быстрее спрятаться от приближающихся самолетов.
Он смотрел на все отсутствующим взглядом, будто эта суматоха была ему непонятна и неинтересна, будто ему самому не угрожала опасность. Какая-то невидимая сила пригвоздила его к месту и не давала сделать ни шагу.
Здание вокзала, еще недавно красивое и даже величественное, по форме напоминавшее пассажирский поезд, с высокой башней для часов в виде паровозной трубы, с большими светлыми окнами и широким затененным перроном, выдержанное в сверхсовременном стиле, сейчас было неузнаваемо. Разрушенные закоптелые стены, провалившаяся крыша, черные обгорелые балки, исковерканные огненной стихией. Ресторан, почтовое отделение, справочное бюро, группа осмотра вагонов, служба движения — всюду выбиты стекла, повреждены стены. На грязном перроне там и сям кучи щебня, штукатурка и битый кирпич, мотки провода, осколки стекла, целые листы кровельного железа. За путями, в стороне складов, валялись на боку три стальных вагона, а серая, вся в масле, цистерна лежала вверх колесами на сплющенном грузовике. Десятки глубоких, как омуты, воронок, полных зеленоватой, стоячей воды, свидетельствовали о количестве бомб, сброшенных на вокзал, на депо, на сортировочную станцию. Чуть дальше, в стороне стадиона, виднелся длинный товарный состав из одних металлических каркасов: все деревянные части были уничтожены огнем.
Усталым, печальным взором Михай молча созерцал эту грустную картину, и, чем очевиднее становились масштабы разгрома, тем сильнее закипала ярость в его душе.
На плоскогорье, за вокзалом, он увидел здание больницы — крыша сорвана, окна выбиты, стены изуродованы осколками. Почти у всех домов вокруг больницы были черные, обгорелые стены с глубокими трещинами, деревья стояли изувеченные, валялось множество телеграфных столбов, а дальше опять дома, дома, разрушенные, сметенные с лица земли прямым попаданием или мощной взрывной волной. Продолжая всматриваться в это жуткое материализованное выражение того, что представляли собой налеты англо-американской авиации, которых было несколько, он вдруг перенесся мысленно к родителям, к родственникам, ко всем, кого он знал здесь в свои детские и юные годы, и почувствовал, как они близки его сердцу. Мысль пронзила его, причинила острую боль, он вздрогнул от внезапного страха. «Что с отцом, с матерью? — взволнованно спросил он себя. — А как Дана? Живы ли они? Что стало с нашим домом? Тоже разрушен, как все, что меня окружает? Про дядю Александра я знаю, он на фронте. Жив ли? И куда его занесли превратности военной жизни? А его жена? Тетя Эмилия работала кассиршей здесь, на вокзале…»
Михай уехал из города два года назад и вот уже восемь месяцев не получал весточки из дому. Впрочем, в скитаниях по северу Африки вместе с немецкими частями он был вообще лишен возможности получать какую бы то ни было корреспонденцию. Как на кинопленке, он увидел снова день разлуки с теми, кто был ему дорог.
Это произошло в середине дня, в воскресенье, в двадцатых числах августа. Стояла жаркая, душная погода. Он уезжал в Бухарест, в военное училище, родители и родственники пришли на вокзал его проводить. Михай смотрел теперь на развороченный бомбами перрон и внутренним взором видел своего отца, Влада Георгиу, учителя истории, маленького, щуплого, в коричневом костюме, слишком просторном для его худощавого тела, видел его выпуклый лоб, начинавшие седеть волосы, затуманившееся задумчивое лицо, черные тревожные глаза за очками в золоченой оправе. Где же они стояли тогда? Да вон там, напротив комнаты дежурного по станции. Рядом с ним — мать, бывшая учительница музыки, только что вышедшая на пенсию по болезни, в шелковом платье, в белой широкополой соломенной шляпе и с японским веером в руке, она все поглядывала на часы, тайно радуясь, что поезд запаздывает, ее единственный сын еще побудет около нее, и она расстанется с ним не сию же минуту. В двух шагах от родителей сестра Дана, в то время ученица гимназии «Принцесса Елена», только что переведенная в шестой класс, тоненькая и гибкая, в голубом платье из легкой воздушной материи, с синими глазами и белокурыми волосами, заплетенными в косички, которые при каждом движении покачивались над чуть заметно округлившейся грудью. Она пришла не одна. С ней была ее одноклассница Лилиана, дочь рабочего железнодорожных мастерских, хрупкая девушка с густыми каштановыми волосами и большими карими глазами, которой Михай признался в вечной любви год назад, в последний, как принято почти у всех гимназистов, год своего обучения.
За пять минут до отхода поезда, с трудом пробившись сквозь толпу, прибежала и тетя Эмилия, сестра отца, маленькая и худенькая, совсем как девочка, в синем полотняном платьице и с сигаретой в руке. Начальник станции разрешил ей оставить на несколько минут воинскую кассу, где она работала, чтобы попрощаться с любимым племянником.
А вокруг скакал неугомонный Костел, ее сын, которого Михай в шутку называл Костелино, по имени клоуна из цирка Клудского, чьи веселые номера они столько раз смотрели… Было жарко, очень жарко, но тетя Эмилия, размахивая рукой с сигаретой, по обыкновению, говорила быстро и темпераментно, рассказывала, как поскандалила утром с майором артиллерии, который пытался всучить ей проездные документы, совершенно замызганные и с подтирками, к тому же он нахально вел себя по отношению к ней как к женщине, вот она и послала его к черту и захлопнула окошко перед его носом. «Подумай, какой бессовестный, назвал меня потаскухой, когда настоящая потаскуха — его жена, эта намалеванная кукла, которая целыми днями околачивается на бульваре около авиационного училища!» Отец, мать и даже Дана слушали ее с удовольствием; тетя Эмилия, как всегда, рассказывала увлеченно, красочно, и, пока говорила, казалось, она так взволнована, что успокоится нескоро. Но, кончив рассказ, Эмилия тут же пришла в ровное расположение духа и заулыбалась как ни в чем не бывало. И только Лилиана стояла подавленная, отчужденная и как бы отсутствующая, стояла и грустно смотрела на Михая, изо всех сил стараясь казаться спокойной, безразличной, чтобы не выдать свои чувства к тому, кто уезжал и кого она увидит теперь неизвестно когда.
Прибыл поезд, он примчался как ураган; все по очереди обняли Михая. Дана в шутку пожелала ему как можно скорое стать генералом, а Костел все дергал его за рукав, прося привезти к рождеству настоящую саблю. Михай, прежде чем подняться на ступеньки вагона, на мгновение притянул к себе смущенную Лилиану и нежно поцеловал…
Сейчас, стоя на путях опустевшего перрона, Михай вспоминал до мельчайших подробностей эту сцену расставания, которая жила в его душе все долгие месяцы странствования в чужих краях. «Где-то они сейчас?» — спрашивал он себя, скорбно глядя на картину чудовищного разгрома. Живы ли? Пощадила ли их бушующая стихия, бесчисленные следы которой он видел вокруг? Прошло столько времени, а ведь он о них ровно ничего не…
— Эй, парень, сдурел ты, что ли? Ишь какой храбрый выискался…
Михай оторвался от своих дум и с удивлением оглянулся.
— Кому я говорю, босяк тугоухий!..
В полном недоумении Михай продолжал смотреть по сторонам, но никого не было видно. Перрон, железнодорожные пути — все было пусто, безжизненно. А наверху, в вышине, немилосердно жгло солнце, воздух словно кипел, заставляя трепетать даль горизонта.
— Ну что ты торчишь, как семафор! Уши прочисть, раззява, оглох, что ли?
Михай снова поискал глазами, на сей раз очень внимательно, и увидел за одной из опор перрона путевого рабочего, высокого, сутуловатого, в красной фуражке. Он угрожающе размахивал руками, явно возмущенный поведением бестолкового чудака.
— Что вам от меня надо, чего вы орете? — рассердился Михай и подошел к настырному крикуну.
— Как это «что надо»? — осипшим голосом воскликнул обходчик. — Выперся на пути и красуешься, хочешь, чтобы тебя сверху увидели да сбросили парочку бомб? Мало тебе того, что на нас уже высыпали? Стоишь столбом, рот разинул, как дурак на ярмарке, думаешь, они не видят?
— Что ты пристал как банный лист? Схлопочешь по морде! — вспыхнул Михай, готовый к потасовке. — Какой я тебе босяк?
— А разве не босяк?
— Сейчас ты у меня получишь! — Михай нагнулся в поисках палки, камня, чего-нибудь подходящего, чтобы пустить в обходчика. — Вот сукин сын! Ты же трус, трус!.. Ясно, что пороха не нюхал.
Убедившись, что Михай сошел с перрона, обходчик потерял к нему всякий интерес, оторвался наконец от столба, за которым прятался, влез на платформу, деловито зашагал куда-то и исчез из виду. Михай посмотрел ему вслед, потом, стараясь не думать больше об этом происшествии, засунул руки поглубже в карманы потрепанных штанов и двинулся вдоль насыпи, босой, с израненными ногами. Дойдя до зарослей сирени на краю перрона, остановился. Он чувствовал себя бесконечно усталым. Жара делалась невыносимой. Увидев в нескольких шагах от себя груду прогнивших шпал, сваленных возле разрушенной будки путевого обходчика, он сел на них, чтобы немного отдохнуть перед тем, как отправиться домой.
Выше, в городе, вой сирен и звон колоколов все еще взывали к жителям города, предупреждая о приближающемся бедствии, а где-то по ту сторону Дуная, высоко в небе, нарастал гул самолетов, вибрирующий и грозный. Михай долго и упорно смотрел из-под руки вверх, пытаясь различить силуэты зловещих птиц. Но зияющая прозрачность небосвода утомляла, и после нескольких безрезультатных попыток у него заболели глаза. Однако он не сдавался. И вскоре в просвете между двумя белыми облаками на большой высоте заметил сверкающие серебром пять крошечных самолетов, казавшихся безобидными перламутровыми точками. Они скользили строем, похожим на стрелу, медленно, так медленно, что казалось, не двигаются вовсе. Но это продолжалось недолго: они вошли в облако, серое, очень плотное, и пропали из виду. Сразу за ними появились еще пять, они летели в том же направлении. А когда первые снова выплыли на небесный простор, еще одно, третье по счету, звено, сверкнув серебром, устремилось вслед за первыми самолетами. Прозрачная дымка, казалось, сопровождала их в этом, почти незаметном для глаза скольжении. «Может, они и не будут бомбить город, — подумал Михай, пытаясь определить, куда летят бомбардировщики. — Они пересекают Дунай и нацеливаются на Брашов или Плоешти».
Вдруг смолкли сирены, а вслед за ними и бронзовые голоса колоколов. Воцарилась глубокая скорбная тишина, предвестница несчастья. Мир словно замер по сигналу невидимого дирижера. И только металлический рокот самолетов, доносившийся из-за югославских гор, усиливался с каждой минутой, ширился, прижимался к земле.
Забившись в сырые ямы, поросшие высоким бурьяном, распластавшись на животе в тени железнодорожных складов и опрокинутых вагонов, люди притаились там, где считали себя в большей безопасности. Охваченные страхом, они ждали. Молча, не глядя друг на друга, слушали удары собственного сердца и считали минуты, отделявшие их от порога смерти.
— Ма-моч-ка-а-а! — закричал вдруг чей-то ребенок. — Вот они летят! Ух, какие блестящие! Ну-ка! Можешь их сосчитать? Я могу. Раз, два, три, четыре… Нет, раз, два…
По пустынной улице промчалась на большой скорости черная машина, часто и пронзительно сигналя. Михай снова посмотрел в прозрачную небесную даль. Самолеты пролетали над Дунаем, теперь их было хорошо видно: тяжелые бомбардировщики с двумя фюзеляжами, настоящие летающие крепости. Их силуэты спокойно плыли под аккомпанемент зловещего гула моторов. Они становились все ближе, ближе, будто испытывая чью-то судьбу, бросая кому-то вызов, сверкая как алмазы в золотых солнечных лучах.