25

В просторном кабинете с бархатными вишневыми портьерами на окнах, сидел, развалившись на стуле, обитом кожей, с высокой резной спинкой, начальник полиции Паул Албойю и из чашечки, которую предусмотрительно держал над блюдцем, медленно пил кофе. Он не знал покоя уже двое суток, не сомкнул глаз, не мог даже поесть и похудел на несколько килограммов. Заплывшие жиром глаза его были обведены синими кругами, толстые щеки вяло свисали на белый, накрахмаленный воротник, на висках белела седина. В ночь, когда произошла катастрофа на Балотской горе, его разбудил звонок подполковника фон Клаузинга, который потребовал от него найти злоумышленников до десяти утра. Ни больше ни меньше!.. Позже позвонили из Бухареста, из полиции, потом из штаба корпуса; днем — снова Клаузинг, чрезвычайно раздраженный и злой оттого, что расследование пока не дало никаких результатов.

Десятки полицейских и военных патрулей обшарили лес в поисках улик, которые навели бы на след виновных. Они караулили всю ночь, устроили несколько облав, произвели обыски у людей, которые были на заметке у полиции, но все тщетно. Допросили здесь, в полиции, и солдата Ницэ Догару, но старик не сказал ничего нового, все это он уже говорил и в полку: здоровый, сильный парень набросился на него и засунул в рот платок, а другой связал ему руки и ноги, потом они отобрали у него винтовку и скрылись…

— Эти двое ни о чем между собой не говорили? — спросил его на первом же допросе начальник полиции, который лично занимался этим делом.

— Да вроде бы говорили, господин начальник, — вспомнил Ницэ Догару.

— Что именно?

— Один сказал: «Слушай, Пиус, а чем мы его свяжем?», а другой велел вытащить у меня пояс от брюк и ремень.

— Говоришь, Пиус?

— Да, господин начальник, Пиус.

— Хм, дядька, но Пиус — это же имя римского папы! — Албойю ударил старика по голове согнутым пальцем. — Ты что, свихнулся или дурака валяешь?

— Не знаю, чье это имя, господин начальник, только я так слышал, — не сдавался Ницэ Догару. — Накажи меня господь, если я вру.

— Сначала тебя будем бить и наказывать мы, пока ты не скажешь нам правду! — пригрозил ему Албойю. — Покажем тебе разных парней, тебе придется опознать тех, кто на тебя напал… Опознаешь их?

— Думаю, что да, господин начальник. Хоть и была ночь, я успел их заприметить…

Четыре часа кряду в полицию доставляли молодых людей, которые по одному проходили перед Ницэ Догару, но каждый раз он отрицательно качал головой, говоря, что этот парень даже приблизительно не напоминает ему того, кто на него напал.

— Ты, старый хрыч, совсем ополоумел? — начал трясти его Албойю, который потерял терпение и готов был уничтожить старика. — У тебя вовсе память отшибло? Или, думаешь, можно над нами издеваться? В тюрьму захотел?

— Если никак иначе нельзя, придется сесть за решетку, — покорно согласился старик. — Что же делать, раз я не вижу того, кто засунул мне кляп в рот?

Были просмотрены все картотеки, списки выданных удостоверений личности, книги записей актов гражданского состояния, книги регистрации мобилизованных на призывном пункте, но нигде не обнаружили человека по имени Пиус. Тогда Албойю приказал доставить в полицию всех спортсменов города, и в первую очередь тех, кто занимается борьбой или боксом, надеясь, что, может, среди них окажется здоровый сильный парень с кличкой Пиус. И снова в комнату, где находился Ницэ Догару, вводили одного за другим молодых людей, но измученный старик сидел, полуприкрыв веки, и даже не поднимал на них глаз.

— Не тот, господин комиссар! — пожимал он плечами. — Совсем не тот!

Полицейский, посланный за спортсменами, застал Ромикэ на тренировке в маленьком темном зале, где он усиленно бил кулаками в огромных боксерских перчатках по мешку с песком. Если бы в этом убогом зале было не так темно, посланец заметил бы, как вздрогнул Ромикэ, когда ему сообщили о вызове в полицию. Он похолодел, и лицо его залила мертвенная бледность.

Он вошел в комнату, где на стуле сидел Ницэ Догару, и при виде старика у него перехватило дыхание. Большим усилием воли он взял себя в руки. Тогда, в темном лесу, разглядеть лицо солдата, на которого они напали, было трудно, и все-таки он сразу узнал старика.

— Ну как, узнаешь? — Ангелеску, который теперь вел допрос, потому что Албойю измучился и нуждался в передышке, тряхнул Догару так сильно, что солдат чуть не упал со стула.

Старик нахмурил брови, прищурился, долго и внимательно всматривался в лицо Ромикэ, потом глубоко задумался. Качнув головой, он снова посмотрел на парня — Ромикэ окаменел, сердце у него замерло. Прошли томительные мгновения. Ницэ Догару покачал головой, широко развел руками:

— Нет, это не тот, господин комиссар!

Ангелеску сжал руками виски и вышел из комнаты, поминая всех святых и проклиная тот день, когда он пришел на эту неблагодарную службу, где тебя не ценит начальство; возишься тут со всяким сбродом, тратишь здоровье на бродяг да революционеров, а начальство, вечно недовольное, пожинает плоды твоего труда и получает награды. Вот и сейчас приходится заниматься таким запутанным делом, просто непонятно, как его довести до конца, как вести следствие, за какую ниточку ухватиться, чтобы размотать весь клубок. С утра — все очные ставки да очные ставки, однообразные, изнурительные, невыносимые и… ничего! Начальник полиции сам, конечно, отказался вести допрос, мол, очень устал, и спихнул на него эту дохлую кошку.

— Ангелеску, возьмешь это дело в свои руки, от его исхода зависит твоя карьера, — распорядился Албойю. — Я доложил начальству, что следствие ведет человек, который прямо лопается от переизбытка интеллекта.

— Благодарю, господин начальник. — Ангелеску сделал вид, что польщен: — Рад стараться! — И начал демонстрировать свою сообразительность и несравненное усердие. Но все его усилия были пока безрезультатны. Ни намека, ни факта, ни улики — ничего, что облегчило бы поиски преступников.

На третьи сутки Албойю пригрозил, что еще один потерянный день — и его, Ангелеску, свяжут и отправят в главное управление полиции в Бухарест. Тогда Ангелеску пошел прямо к старому Догару и сказал:

— Дед, ты признаешь злоумышленника в первом же, кто завтра войдет сюда…

— Почему это? — удивился старик и встревоженно посмотрел на полицейского.

— Потому. Разом покончим с этим проклятым расследованием.

— Пострадает невинный?

— А тебе-то что? Не тебя же посадят.

— Но ведь у меня есть душа, господин комиссар, есть совесть, не могу я брать грех на душу…

— Тогда ты сам в тюрьму и сядешь! — пригрозил ему Ангелеску, красный от злости. — Ты и взорвал этот поезд…

— Если вы так решили, воля ваша, поступайте как знаете…

— Послушай, дед, я дам тебе десять тысяч лей, только скажи, как я велю. Ну ладно, двадцать тысяч и пару волов!

Старик посмотрел долгим взглядом на рыжего полицейского, с осуждением махнул рукой и поднялся со стула.

— Ты чего, старик?

— А того, господин комиссар… Ухожу к себе в казарму, здесь я больше не останусь, — заявил Догару и решительно направился к двери. — Если уж мы тут начали торговаться, как на рынке, значит, нет правды на земле и бога на небе…

— Стой! Не ты здесь командуешь, голь перекатная! — загородил ему дорогу Ангелеску и толкнул солдата опять на стул. — Смотри, пожалуйста, голодранец паршивый, а туда же, про бога разглагольствует! Будешь, черт побери, сидеть и не рыпаться, расследование еще не кончилось!

А в это время Албойю сидел в своем кабинете, глотал кофе и ломал голову, как сдвинуть следствие с мертвой точки. Он был взвинчен до предела. «Пропади опа пропадом, эта работа! — кипятился он. — Нет среди моих подчиненных толковых людей, нет, и все тут! — в тысячный раз говорил он себе. — С кем работать? С невеждой Ангелеску? Да он всю полицию опозорил! Это же надо — перепутать археологические исследования с полицейскими расследованиями! Вот бестолочь, кретин безмозглый! А конфискация драгоценностей у часовщика Хинтца?! Из огня да в полымя!.. Чуть не накликал на меня беду с Клаузингом. Немец, с тех пор как произошла катастрофа, не слезает с меня ни на минуту, в него словно дьявол вселился! Каждые десять минут, конечно, под давлением начальства, он звонит и задает один и тот же вопрос: «Что есть нового? Расследование идет карашо? Каковый результат?» А какой у нас результат? Что я могу ему сообщить?»

Когда Албойю окончательно вышел из себя, рассуждая на эту тему, дверь распахнулась и ураганом влетел Ангелеску в гражданском костюме, без галстука, потный, всклокоченный, запыхавшийся.

— Что с тобой? — дернулся Албойю, с трудом удержав чашку на весу. — Ты так спешишь, словно тебя тут не я дожидаюсь, а разлюбезная краля.

— Здравия желаю, господин начальник! — вытянулся Ангелеску. — Разрешите доложить, преступник найден!

— Ты нашел преступника? — удивился Албойю и поднялся со стула. Он поставил чашку на стол и, не спуская глаз со своего помощника, подошел к нему вплотную. — Как ты его нашел? Расскажи…

Измятое бессонницей лицо Ангелеску просияло, глаза заблестели, и он начал беззастенчиво хвастаться:

— Я же старый шпик, господин начальник! — Он расправил плечи и принял внушительный вид. — Я сказал, вы можете на меня положиться, в несколько дней я его заполучу, он у меня попляшет, большевистский выродок…

— Ты привел его сюда?

— Я сразу его арестовал, господин начальник, чего тут тары-бары разводить? — все так же важно отвечал Ангелеску. — Привести его в кабинет?

— Да, конечно!

— Эй, Боборуцэ, Тонторойю, ведите этого бандита сюда, к господину начальнику… А ну-ка рысью!

Послышались удары и стоны, крики и топот, рассохшийся пол жалобно заскрипел. Кто-то отчаянно плакал, женщина или ребенок, голос тонул в потоке брани. Через минуту два надзирателя втолкнули в кабинет Албойю маленького Максима. У мальчика были связаны руки и ноги, он едва двигался. Лицо было залито кровью, глаз вздут так, что, казалось, вот-вот выскочит из орбиты, а на шее, на плечах сквозь лохмотья рубашки синели полосы — следы ударов резиновой дубинкой. Мальчик тяжело дышал, дрожа всем телом, его била лихорадка.

Албойю смотрел несколько минут на Максима, как бы оценивая, потом, схватив его за подбородок, повернул к свету, чтобы получше рассмотреть лицо, отступил на шаг и еще раз молча, сосредоточенно смерил взглядом мальчика с головы до ног, явно раздосадованный тем, что увидел.

— Мозги у тебя в порядке? — спросил он у Ангелеску, положив руки на бедра и саркастически глядя на него.

— А что такое, господин начальник? — испугался Ангелеску.

— По-твоему, у него внешность партизана, а? — спросил Албойю.

— Но, господин начальник, я ведь поймал его на месте преступления…

Албойю перевел взгляд на Максима и снова принялся его изучать. На лице полицейского комиссара появилось брезгливое выражение: он полностью уяснил себе положение вещей и окончательно был разочарован. Потом Албойю отвел глаза, неторопливо вернулся на место и сел за стол.

— Как тебя зовут, парень? — спросил он, легонько отодвигая чашку с кофе.

Максим стоял перед ним в своих старых, рваных военных брюках, босой, кожа на ногах потрескалась, его качало от слабости, он дышал тяжело, как загнанная лошадь. Веки на синем, окровавленном лице подергивались и опускались, словно он хотел, но никак не мог проснуться.

— Эй, ты что, не слышишь, тебя спрашивает господин начальник! — заорал Ангелеску и так сильно ударил мальчика по затылку, что тщедушный Максим сразу свалился на ковер перед столом. Он несколько раз дернулся, потом затих, еле слышно постанывая, изо рта потекла струйка крови, глаза закатились. — Вот сукин сын, ему ничего не сделали, а у него уже и язык отнялся!

— Оставь ты его, Ангелеску, оставь этого недоноска в покое часа на два, на три, пока не придет в себя, а потом возьмете его в оборот, — посоветовал Албойю. Он лениво достал сигарету и закурил. — Если ты считаешь, что у тебя достаточно оснований, начинай следствие немедленно, хотя, по правде говоря, я сильно сомневаюсь. Как ты его застукал? Он связан с какой-нибудь коммунистической организацией?

— Сию минуту доложу, господин начальник, — ответил Ангелеску, открывая дверь в коридор. — Только велю убрать отсюда эту падаль. Эй, Боборуцэ, Тонторойю! Живо заберите арестованного из кабинета господина начальника!

Надзиратели явились немедленно, взяли Максима под мышки, подняли и поволокли, как мешок. Мальчик был в глубоком обмороке, голова его бессильно повисла, глаза закрылись, он был похож на мертвеца.

— Боборуцэ, дружище, вылей-ка на него три ведра холодной воды, а потом опять за дело! — распорядился Ангелеску, стоя в дверях кабинета. — Ты ведь старая полицейская крыса, знаешь порядки…

Он постоял на пороге, глядя, как тащат Максима в камору для допросов, и вернулся в кабинет к Албойю.

— А теперь расскажи, как ты его поймал.

— Очень просто, господин начальник, проще пареной репы, я и не мечтал, что так будет, — начал свой рассказ Ангелеску и по знаку комиссара полиции уселся в одно из кресел, стоявших перед письменным столом. Он был счастлив безмерно, еще бы, начальник оказывает ему такую честь! — У этого оболтуса нет ни отца, ни матери, он работает учеником и продавцом бубликов в булочной «Братья Графф». Сегодня утром приходит ко мне один человек, — есть и у меня свои агенты, а вы как думаете? — приходит инвалид по имени Вэрзару, раньше он содержал лавчонку на рынке, воевал, имеет Железный крест, так вот, этот Вэрзару мне и говорит, что ночью, часов в двенадцать, он шел по Главной улице и напротив магазина увидел девушку, она шла по другой стороне, а позади нее пацан в солдатских брюках, босой. Он шел на расстоянии сорока — пятидесяти шагов от девушки и все прикладывал руку к окнам, водосточным трубам, воротам и заборам. Инвалиду стали любопытно, он перешел дорогу и, чиркнув спичкой, присмотрелся к одной из витрин. На стекле было приклеено что-то вроде маленького объявления.

— Что за объявление? — поинтересовался Албойю, спокойно затягиваясь сигаретой. — Какой-нибудь манифест?

— Листовка, господин комиссар. У меня есть один экземпляр, в папке, я вам покажу…

— Какого содержания?

— Вы же знаете, что пишется в таких бумажках… Старая пластинка: призыв к саботажу, неподчинению властям при мобилизации и всякие прочие разности. Нехорошие слова в адрес верхов, германской армии, в общем, все в таком духе!.. Например: «Солдаты, отказывайтесь воевать и умирать ради таких преступников, как Гитлер и Антонеску!» Слышите, как эти бандиты называют нашего господина маршала? И еще более великого полководца, господина Гитлера?..

— Хорошо, оставим это, я тоже почитаю листовку, — прервал его Албойю, откинувшись на спинку стула, — но сначала расскажи, как ты раскрыл это дело. Как пришел к выводу, что именно он отобрал у солдата винтовку, взорвал поезд и проделал все остальное…

— Вот, значит, как дело было, — продолжал Ангелеску, пригладив спутавшиеся сальные волосы. — Инвалид попытался схватить подпольщика на месте преступления. Но вы же понимаете, он калека, еле-еле передвигается на своих костылях. Мальчишка заметил, что за ним следят, и улепетнул, исчез за первым же поворотом. Исчезла и девица…

— Ты подозреваешь, они связаны друг с другом?

— Безусловно, господин начальник! — уверенно ответил Ангелеску. — Иначе она не смылась бы вместе с парнем.

— А кто такая эта девица?

— Ее мы не смогли задержать, — ответил Ангелеску с глубоким сожалением. — Мы его поутюжили, этого бубличника, но он, чертов сын, как воды в рот набрал!

— И про девицу молчит?

— И про себя, и про нее. Говорит, ничего, мол, не знает, это не он был ночью на улице, он не связан ни с одной коммунистической организацией, ну и прочую чушь…

— Да, эти типы всегда так говорят, их этому учат, — заметил Албойю, изящным жестом стряхивая пепел в пепельницу. — Но ты знаешь, как стоит вопрос. Его нужно заставить признаться. Про то, что пущен под откос поезд, он ничего не говорит?

— Абсолютно ничего. Молчит как рыба, будто немой, гаденыш. Молотишь его, как сноп, и все зря. Вы видели, я его превратил в тряпку, а толку чуть…

— Может, не он клеил листовки сегодня ночью? — Албойю попробовал поставить под сомнение ловкость своего подчиненного. — Ты же говорил, что инвалид не смог его схватить, не видел вблизи…

— В самом деле не видел, — согласился Ангелеску и снова попытался пригладить свои лохмы. — Но кое-какие приметы он мне все-таки сообщил: рост, то, что парень в солдатских брюках, босой… А потом, господин начальник, я нашел и вещественное доказательство. Прямо в пекарне, под ржавыми противнями, я обнаружил листовку.

— Из тех, что клеят на витринах и заборах?

— Нет, другого типа, но тоже листовка.

— А как тебе пришло в голову совершить налет на пекарню?

— Очень просто, господин начальник, — надулся от важности Ангелеску. — Видите ли, этот инвалид приходил рано утром ко мне домой; дело в том, что, вы ведь знаете, наш дом разбомбило, я переехал в другое место, живу теперь у зятя этого инвалида, возле рынка, где торгуют скотом. Как я вам уже докладывал, он мне сообщил соответствующие приметы; я оделся в гражданское и отправился на поиски преступника. Не прошел я и двадцати шагов — а шел руки за спину, праздно, прогулочным шагом, — как вдруг вижу — он! Надо же, какая удача! Я сразу заметил в толпе пацана в солдатских брюках. Он нес корзину за барыней, мне кажется, она жена одного из братьев Графф, я ее лично не знаю, толстая такая, с круглой головой и большой грудью, да, так вот, я сразу приметил этого шпингалета и тут же его схватил. «Ты у кого работаешь, а?» — неожиданно для него я вцепился ему в руку. «У господ Графф», — перепуганно промямлил он и изменился в лице. «Пойдешь со мной», — приказал я и подтолкнул его в спину. Но он, гаденыш, начал отбиваться ногами, ударил меня кулаком в грудь, съездил по лицу. Надо же, чертово отродье!.. Но я ухватил его за шиворот, кликнул двух полицейских, они как раз проходили мимо, и мы с ним справились. Барыня и опомниться не успела, как мы были уже там, где он живет, и произвели первый обыск…

— Но ведь ты говорил, что нашел эту листовку под противнями… в пекарне…

— Верно, — кивнул Ангелеску. — Это потому, что у пацана нет жилья, господин начальник, он спит в пекарне, на рваных мешках, в углу. Ну а когда перевернули в пекарне все вверх дном, я и нашел под грудой противней эту подлую листовку. Так что сомнений в его виновности быть не может…

Албойю задумался; он барабанил по крышке стола толстыми пальцами, унизанными кольцами, и с совершенно отсутствующим видом смотрел в окно на ясное, как хрусталь, небо. Через некоторое время он заговорил:

— Видишь ли, Ангелеску, ты хорошо поработал, но что мы скажем немцам? Связан этот пацан или не связан с какой-нибудь коммунистической организацией, мы не знаем, у нас есть предположение, что именно он взорвал поезд с танками и бронемашинами наших союзников, но нет никаких доказательств. Понимаешь? Клаузинг требует виновного…

— Вы не знаете, что сказать немцам, господин начальник? — подскочил от удивления Ангелеску и снова провел рукой по копне грязных рыжих волос. — Положитесь на меня, завтра же он признается в том, что взорвал не только этот поезд, но и тот, что взлетел месяц назад, или можете выкинуть меня на помойку! Вы мне не доверяете, как будто я новичок зеленый… Можно подумать, у меня первое такое дело… Если до вечера этот змееныш не признается, он забудет, как звали мать родную, а я привяжу к ногам камень и брошусь в Дунай! Клянусь честью, брошусь! Мы не смогли пока что заставить парня признаться, но это не так просто. Вам кажется, он такой тщедушный да худенький, дунь на него — он и повалится, так это потому, что ему врезали хорошенько. А вообще он, сволочь, твердый орешек, не проронил ни слова! Но вы не беспокойтесь, со мной этот номер не пройдет. Не пройдет, господин начальник, потому что в городской полиции нет мне равных! Так что я буду продолжать следствие…

— Хорошо, Ангелеску, продолжай, — согласился Албойю и почувствовал большое облегчение после такого поворота дела. Придавив пальцем окурок, загасил его в фарфоровой пепельнице. — Если вопрос стоит так, я позвоню немецкому коменданту, пусть знает, как у нас идет следствие, пусть успокоится и не считает, что мы здесь спим да на бога надеемся…

Стремясь продемонстрировать свою оперативность, не откладывая ни минуты, он снял телефонную трубку. Но тут открылась дверь и вошел Ганс фон Клаузинг в сопровождении немецкого солдата, худого и неуклюжего, с белым, как молоко, лицом. Ангелеску быстро отошел в сторону и застыл в почтительной позе, а Паул Албойю положил трубку на рычаг и поспешил встать из-за стола.

— Не беспокойтесь! — сказал Клаузинг, резким жестом бросил перчатки в фуражку и ткнул ее солдату. — Доброе утро…

— Здравия желаю! — приветствовал его Албойю, по мере возможности приводя в порядок свою внешность. — Садитесь, господин подполковник. Садитесь…

Он поспешно обошел стол и поставил кресло перед немецким офицером. Но Клаузинг не принял этого жеста гостеприимства и бесстрастно уселся в другое кресло, с независимым видом вытащил очки и спокойно принялся вытирать их носовым платком.

— Какие новости? — спросил он, высокомерно глядя на Албойю.

— Я только что собирался вам звонить, господин подполковник, доложить, как идет следствие, а вы в это время…

— Ха-ха-ха, — наигранно и саркастически засмеялся Клаузинг. — Есть такой поговорка: «Wenn man vom Wolf spricht, so ist er nicht weit». Понимаете по-немецки? О волке говорят, а он в дверь…

— Совершенно верно, господин подполковник! — расплылся в улыбке комиссар полиции, но улыбка получилась вымученной. — В румынском языке есть такая же поговорка…

— Ja, — сухо кивнул Клаузинг, давая понять, что больше не намерен отвлекаться от дела. — Ja… Ну, каков результат? — поднял он брови и надел на нос очки в золотой оправе.

— Следствие идет хорошо, господин подполковник, — зачастил Паул Албойю. — Мы напали на верный след. Помощник комиссара полиции Ангелеску, он здесь присутствует, добился под моим руководством очень хороших результатов…

— Вот видите… — Клаузинг взглянул через плечо на Ангелеску, которому не мог простить легкомыслия в истории с часовщиком: — Я ведь говорил: «Müßiggang ist aller Laster Anfang».

— Извините… я не понял, господин подполковник, — раболепно заблеял Албойю. — Вы знаете, немецкий дается нам с трудом…

— Вебер! — Клаузинг сделал знак солдату, который как раз собирался испросить у него разрешения закурить.

— Господин комендант, — перевел солдат, — сказал, что праздность — мать всех пороков.

— Понял, господин подполковник, понял! — На этот раз Албойю изобразил на своем лице эстетическое удовольствие от такой тонкой, свежей и полной юмора мысли. — Вы большой философ, честное слово, и вы правы. Глубоко правы… Конечно, зло рождается от безделья. Но мы приняли необходимые меры…

— Herr[21] Албойю, — оборвал его Клаузинг, наставительно подняв указательный палец, — очень много слов! Нужны поступки, ясно?

— Конечно, господин подполковник, конечно, — закипал комиссар полиции. — Именно про поступки, про действия я и хотел вам доложить. Сегодня утром Ангелеску, похоже, арестовал одного из тех, кто орудовал в Балотском лесу. Он оказался учеником пекаря. У него обнаружили коммунистические листовки. Люди видели, как он клеил точно такие же на стекла витрин и водосточные трубы…

Вебер тут же перевел это на немецкий язык, и Клаузинг сделал большие глаза.

— Партизан?! — спросил он, вопросительно глядя то на Албойю, то на Ангелеску, который подошел поближе, полный готовности рассказать лично, как поймали мальчишку. — Ein Kind Partisan?[22]

— Да, да, господин подполковник, — лез из кожи Ангелеску, подойдя ближе еще на шаг и горя желанием дать необходимые пояснения. — Видите ли…

Но Албойю сделал незаметный знак своему подчиненному, чтобы он не очень-то затягивал разговор, и Ангелеску стушевался, отступил назад, к двери.

— Ist hier das Kind?[23]

— Здесь, господин подполковник, — ответил Албойю, обойдясь без переводчика. — Он в арестантской. Желаете его видеть?

— Ja!

Ганс фон Клаузинг поднялся во весь рост и был похож теперь на величественную статую. Он молча протянул руку в сторону Вебера и глазами показал на свою фуражку и перчатки. Албойю проворно обежал стол, подскочил к двери и широко распахнул ее перед немцем.

— Ангелеску! — властно обратился он к помощнику. — Беги открой арестантскую!..

— Она открыта, господин начальник, — как ошпаренный, дернулся тот. — Боборуцэ и Тонторойю его допрашивают…

Важный, осанистый, Ганс фон Клаузинг зашагал по темному, грязному коридору с закопченными стенами и окнами. В метре от него трусили Вебер и двое полицейских. На каждый их шаг ветхие половицы отзывались жалобным скрипом.

Вскоре они свернули направо, в другой коридор, такой же темный и грязный, как первый, с той только разницей, что из дальнего его конца невыносимо воняло мочой. Двери по обе стороны этого коридора были окованы железом и в каждой — маленькие, с ладонь, окошки, забранные решетками. Из-за одной из таких дверей донеслись слабые, надрывающие душу стоны и вдруг раздался звериный крик надзирателя:

— Ты будешь говорить, сучье племя, будешь?! Хочешь, чтоб я из тебя лепешку сделал, большевик окаянный! Говори сейчас же, не доводи меня до крайности!

Албойю сделал знак Ангелеску, и тот, опередив группу, быстро подошел к двери, из-за которой доносились стоны, и открыл камеру. Два здоровенных надзирателя, без кителей, потные, с резиновыми дубинками в руках, удивленно взглянули на посетителей. Услышав тихий, но внятный приказ Ангелеску, они торопливо вытерли пот со лба и, отойдя к стене, замерли по стойке «смирно». На стертом грязном полу, свернувшись калачиком, колени у подбородка, лежал малыш Максим, весь в синяках и крови, подергиваясь в слабых, редких судорогах. Разодранная рубашка висела на нем лохмотьями, совершенно мокрая, потому что надзиратели обливали мальчика водой, пытаясь привести его в чувство.

Вдруг он шевельнулся, заплакал и произнес слова, которые для надзирателей были лишены всякого смысла:

— Нет… Не знаю… Беги, принцесса… беги…

— Что он говорит, а? Что такое бормочет? — Ангелеску опустился на колени и склонился над арестованным, чтобы получше расслышать.

— А черт его знает, господин комиссар! — ответил один из надзирателей. — Бредит! Все про какую-то принцессу, и больше ничего. Больше ни слова…

Ганс фон Клаузинг тоже подошел поближе и остановился, руки за спину, прямой как столб, с важным и неприступным видом, такой, как всегда. Некоторое время он с кислой миной презрительно рассматривал маленького Максима, потом попытался носком начищенного сапога повернуть его лицом вверх, чтобы лучше разглядеть. Но усилия его были напрасны, и в конце концов он отказался от своего намерения.

— Поднять его, господин комендант? — услужливо предложил Ангелеску, собираясь приняться за мальчика вместе с надзирателями. — Может, господин комендант желает…

— Nein![24] — сделал немец решительный жест рукой. — Нет необходимость…

— Я ему сейчас так врежу, господин комендант, — услужливо продолжал Ангелеску. — Буду вести допрос сам, лично. Он нам все скажет, назовет сообщников…

— Ist hart wie Stahl, — сказал Клаузинг, ткнув пальцем в Максима. — Ничего не сказать…

— Я не понял, — обратился Албойю к Веберу.

— Он говорит, этот человек тверд как сталь, — переел Вебер.

— Как сталь? — удивился Албойю.

— Господин комендант, какой бы стальной он ни был, — подскочил к нему Ангелеску, — а я в два счета сделаю из него тряпку, не сойти мне с места, сделаю. Вы убедитесь в этом, когда придете сюда завтра…

— А я думаю, его надо дня на два, на три оставить в покое, может, он потом и даст какие-нибудь показания, — предложил один из надзирателей. — Если же мы все время будем его так бить, он не выдержит, загнется…

— Что такое? — заинтересовался Клаузинг и посмотрел на Вебера.

Солдат перевел ему то, что сказал надзиратель. Клаузинг ухмыльнулся, махнул рукой и брезгливо поморщился, потом опять подошел к Максиму и ударил его под лопатку носком сапога. Мальчик в беспамятстве застонал и замолк. Он лежал, поджав ноги, в луже крови и воды, и по телу его пробегала судорожная дрожь.

— «Ich bin zu gut für diese Welt»[25], — продекламировал немецкий комендант и, надев фуражку, собрался уходить. — Расстрельять! Поджарить… на этой… на зажигалке, поджарить и загофорит, немедленно! Расстрельять! Я сам расстрельять!

Он вышел из камеры, за ним — Албойю и Ангелеску. Вебер в этот момент закуривал сигарету и немного отстал.

— Мы приготовим документы, чтоб отдать его под суд, господин комендант! — угодливо заглядывая в глаза немцу, семенил рядом Албойю. — Под суд военного трибунала.

— Расстрельять! Расстрельять!.. Вот так… Если не загофорит, расстрельять!..

Он быстро спустился по ступенькам полицейского управления, не обращая больше никакого внимания на Албойю, и вместе с Вебером сел в синий «мерседес». Машина рванулась с места и понеслась по Главной улице наверх, к муниципалитету.

Загрузка...