История про Крапивну и Одоев (IV)

Перед нами лежал город Одоев.

В старые времена в городе стояла пивоварня и солодовенный завод.

Более ничего не коптило воздух города Одоева, лишь плыли по Упе из Калуги маленькие баржи с пилёным лесом, а обратно везли пеньку. Ох, пенька — как я любил это слово: пенька-пенка-пенька. Никакой пеньки я в своей жизни не видал, путал с пеньковыми трубками из морских романов, но само слово меня завораживало. Пеньку, пеньку должны везти куда-то, за лес и сало, в обмен на красоту ногтей, и возы с пенькой и баржи с пенькой из закромов Родины двигались по всему миру.

А тут они плыли по полноводной Упе, где плескалась стерлядь, траращились судаки, бултыхались лещи и подлещики, ходили кругами голавли, не считая мелкой сволочи, коей считали щуку и плотву.

И на горизонте стояло, запутавшееся в одоевской географии, войско князя Ягайло, не поспевшее к Куликовской битве.

Я сам стоял на холме перед Одоевым, будто Наполеон, воображая обилие прошлых времён и молочные реки с кисельными берегами.

Спутники мои опять обсуждали что-то своё — я слышал слова "узорочье" и "маятник Дона".

Мы понемногу просыпались к путевой жизни, приноравливались к дороге. Мимоходом я обнаружил продолжение сумеречной крапивенской темы — Одоевский районный суд находился на улице Толстого.

Однако не он, слава Богу, заинтересовал меня.

Филимоновская игрушка стадами паслась в местном музее. Коровы и лошали, козы и медведи, отчего-то черепахи жили на столах и подоконниках. Бабы в красных платьях, и мужики с топорами пестрели повсюду и увеличивали население города вдвое.

Свистнуло время в глиняный свисток, да и всё провалилось куда-то.

Не поймёшь что нужно сохранять.

Рядом, чуть дальше по дороге, был поворот к селу Николо-Жупань. В этой Жупани стояла заброшенная усадьба, прошедшая весь скорбный путь русских усадеб — от дома отдыха к детскому дому, а потом и вовсе к разорению. Встреченный селянин, впрочем, говорил, что скоро дом отдадут наследнице генерала Мирковича, какой-то героической женщине. Я мысленно помолился за успех отчаянного мероприятия, и остался наедине с думой о том, что ничего нельзя вернуть. Как и в начале нашего путешествия я шуршал листвой вокруг заброшенного дома на берегу реки и не верил в благополучный исход для своего Отечества.

Дом отдыха, впрочем, был не просто домом отдыха. Это был дом творчества писателей, которых там перебывало немало. Некоторые писатели даже переругались, и Пастернаку, к примеру, пеняли за то, что он "и 5 членов его семьи провели 222 дня в доме отдыха в Одоеве", меж тем как многие члены Союза стоят в очереди и никуда не едут. Пастернак жил тут накануне и во время Съезда писателей, жизнь была сложна, судьба преломлялась — и это видно по старым групповым снимкам. Там, на старой бумаге, в помарках и чертах серебряной эмульсии возникают между фигурами вихри и разряды.

И об этом времени понятно мало, меньше, пожалуй, чем понимал тот ревизор Литфонда, что старательно выводил красивое число 222 в тексте своей ревизской сказки.

Но кроме Пастернака жили там вполне потускневшие Серафимович и Павленко. Пока мы бродили вокруг заколоченной усадьбы и примеривались, как бы нам спуститься по крутому берегу к Упе, Архитектор спросил меня, как я борюсь с расплодившимися в доме книгами.

Это действительно был хороший вопрос — что имеет смысл сохранять, а что вынести в подъезд, к почтовым ящикам. А потом перетащить на улицу, к ящикам мусорным.

И вот оказывается, что хорошие (многие хорошие) книги часто сохранять не надо — они есть в Сети, и часто проще скачать, перечитать нужный или приятный фрагмент, и закрыть файл. А нужны те книги, что очевидно в Сети не будут. Странные политические раритеты, книги с пометками. Или неочевидный графоман (очевидного графомана всё равно выложат). А вот кто выложит Павленко, кто будет час за часом сканировать и проверять ошибки сканирования какого-нибудь романа Павленко?

Никто не будет.

А вот те самые советские поэты, что никогда не будут оцифрованы — потому что они умерли, и умерли их родственники, а их писательские организации, состоящие из бодрых и крепких стариков, друг снялись с насиженных мест и растворились в утреннем тумане, как жители загадочных городов, покинутых американскими индейцами.

Все вымерли, и всё поросло травой и мочалой, вдруг они написали воспоминания о путешествии в дом отдыха, об электрических разрядах, что трещали между людьми, и добавили к ним наблюдений за путешествием в Крапивну или Одоев.

Но вдруг, отправляясь в Одоев и Крапивну, ты вдруг обнаруживаешь, что эти стихи и пара случайных заметок о Крапивне и Одоеве, Не важно, наконец, Тотьме и Солигаличе, приходятся удивительно ко двору, и чужой город играет новыми красками, и что-то щёлкает в мироздании, будто до конца собирается пазл.

А ведь всё-таки литература двадцатых имела какую-то удивительную лёгкость метафор и сравнений — что-то там сошлось, революция и свобода, выпущенный на волю язык, предчувствие конца этой вольницы, сшибка артистократии с аристократией, и обеих — с народом, непонятно.

Мне кажется, что это именно из-за того, что они жили в новом мире. Жёсткая конструкция сломалась. Перед писателями стояли столы с грудами разных смыслов и приёмов — из разных эпох, и впервые — сразу изо всех сословий.

Единый читатель не сформировался, да и единый редактор — тоже. Говорить можно было сразу со всеми.

И вот тебе хочется сохранить следы этого языка, зная, что в иной, электронной реальности, им места нет. Ты хранишь все эти пылящиеся — не только сверху, но и сбоку книги.

А иногда ничего не происходит, и ты в Тотьму или Крапивну не едешь. А когда тебя выносят из дома, через месяц родственники складывают на первом этаже, у почтовых ящиков стопку поэтов из Тулы и Одоева.

Тут мокрые листья с чавканьем разъехались у нас под ногами и мы, балансируя растопыренными пятернями, поехали к реке на каблуках.


Извините, если кого обидел.


23 июня 2010

Загрузка...