Продолжим заниматься саморекламой… то есть, дело в том, что эта книга разъясняет всё и вся, в частности и наступающий праздник.
— Слушай, — пихнули мы в бок Гольденмауэра, забыв прежнее наше к нему недоверие. — Слушай, а всё-таки, когда эти страсти-мордасти творятся? Ведь календарь перенесли, большевики у Господа две недели украли и всё такое. Но ведь природу календарём не обманешь — барин выйдет в лес — лешие схарчат, парубок за счастьем полезет — погибель, так и, страшно сказать, комиссар в кожаной тужурке не убережётся. Надо ж знать корень родной земли. А?
Рассудительный Гольденмауэр объяснил дело так:
— Вот глядите: летнее солнцестояние всё едино — в чёрный день двадцать второго июня.
— А правда, что Бонапарт-антихрист к нам тоже двадцать второго ломанулся? — тут же влез Рудаков.
— Нет, неправда. Двенадцатого или двадцать четвёртого — в зависимости от стиля.
— Так вот, одно дело — летнее солнцестояние, которое тоже не совсем в полночь или полдень бывает, другое — Иванов день, что после Аграфены (на Аграфёну, как говорили — коли гречиха мала, овсу порост) идёт — он по новому стилю седьмого числа. Теперь смотрите, есть ещё языческий праздник — если полнолуние далеко от солнцестояния, — то справляется Купала в солнцестояние, а если расходится на неделю примерно, то делается между ними соответствие. Так что Купала у язычников бескнижных был праздником переходящим.
Он посмотрел на Рудакова и зачем-то добавил:
— Как День геолога.
Синдерюшкин внимательно глянул на Лёню и требовательно сказал:
— Так настоящая Купала-то когда?
— Нет, ты не понял, на этот счёт существуют два мнения, а вернее, три. Смотря что понимать под Купалой. Знаешь, кстати, что "Купала" от слова "кипеть"?
— Ты докурил? — хмуро спросил Рудаков Синдерюшкина.
— Да. А ты?
— Ну. — Рудаков загасил бычок, огляделся и решил не сорить. Ну его к лешему. Неизвестно с лешим там что. С таким немцем, как Гольденмауэр, никакой леший не нужен. Ишь, коли гречиха мала, овсу порост.
Мы пошли по расширившейся дороге. Под ногами были твёрдые накатанные колеи, ногам было просторно, а душе тесно — так можно было бы идти вечно или, иначе сказать, — до самой пенсии.
Однако для порядку мы спрашивали нашего поводыря:
— Эй, Сусанин, далеко ли до Евсюкова?
— Да скоро.
Мы верили Рудакову, потому что больше верить было некому.
— Трактор, точно, трактор — к трактору, а дальше — рукой подать.
Наконец мы остановились на привал и по-доброму обступили Рудакова. Так, правда, обступили, чтобы он не вырвался. Мы спросили Рудакова просто:
— А ты давно у Евсюкова был? Давно трактор-то этот видел?
Он задумался.
— Да лет шесть назад.
— А-а-а, — понимающе закивали головами все.
— Тю-ю, — сказал затем Синдерюшкин.
— Ага, — молвил Гольденмауэр.
— О! — только-то и сказал я.
А мосластая ничего не сказала.
Она, вместо того чтобы выразить своё отношение к этой возмутительной истории, начала показывать нам за спину. Там, у края поляны, на повороте стоял трактор. Он представлял собой довольно жалкое зрелище. Одно колесо у него было снято, стёкла отсутствовали, а из мотора торчал скорбный металлический потрох. Да и на трактор был он не очень похож. Тем более что на единственной дверце было написано совершенно другое название — короткое и ёмкое.
Рудаков вырвался из наших рук и потрусил мимо трактора — по дороге, сворачивавшей в лес. Мы двинулись за ним и уже через пять минут упёрлись в глухой забор дачных участков.
Извините, если кого обидел.
23 июня 2010