Но толку-то — мы давно были в дороге. Махала нам вслед с золотого поля звезда из шести крапивных ветвей — "по имени сего города". А встречал, коли путешествуешь из Крапивны, горящий гербовой сноп колосьев.
Герб Белёва был создан Франциском Санти в начале XVIII века. В бумагах ему присланных, единственно, что интересного говорилось об этом городе, так это о страшном большом пожаре. Этот пожар истребил "посацких людей многие дворы", да и "замок рубленый весь сгорел".
На самом деле Белёв был знатным городом. Был он ровесником Москвы, так как упоминался в летописях с 1147. Сначала Белёв был под Литвой, а в 1494 присоединён к Москве и входил в засечную полосу. После долгих блужданий между скользкими боками губерний он оказался уездным в тульской — причём вторым в губернии после самой Тулы.
Директор Музея первым делом стал тыкать пальцем в то место, где стоял татарский ледяной замок, снежная крепость, комендант которой изрядно навалял нашим предкам.
Я слушал его внимательно, но кому интересно — пусть читает про это в журнале Вадима Нестерова, где про это позорище написано более подробно.
Я же разглядывал жестяные ржавые плакаты на улице.
Столица яблочной пастилы — такие сведения почему-то особенно поражают. Или, скажем, то, что здесь "развито плетение кружев на коклюшках".
Но первой строкой в списке нужных человечеству вещей, что производятся в Белёве, значились огнетушители порошковые. Очевидно, что это было волшебное предвидение Санти, сила городского герба. Уж потом за огнетушителями шли цилиндры тормозные, что плодоовощные консервы, да соки того же извода, и вслед — коклюшки, с пастилой.
Плыл поблизости старинным кораблём, обветшавшим летучим голландцем, мужской монастырь Св. Макария Жабынского — белёвского чудотворца.
Краевед тут же сказал, что город назван по реке Белёве, что впадает в Оку — и говорили, что это от мутного течения белей — воды и светло-серых супесей с подзолистыми почвами.
И то верно, кроме монастыря, плыл тут красный кирпич монастырей, изъеденных временем, с выкусанным и утерянным мясом стен плыл над этой мутной водой. Внутри монастыри были наполнены человечьим жильём, да грядками. Курились трубы, спали блохастые собаки — но люди ушли производить порошковые огнетушители, плодоовощные соки и отправились вязать на коклюшках.
Сквозь скелеты куполов плыли белёсые облака.
Мы пошли в столовую на рыночной площади.
Настоящий путешественник сливается с дорогой медленно — он прикасается к ней через тысячу мелочей и важных событий, но часто упускают главное. Главное — это дорожный корм. Путевая еда превращает путешественника, она замещает в нём домашнюю плоть. И чем дальше ты удаляешься от дома, тем больше это превращение. Вот ты уже научился резать барана, а вот ты хлебаешь ложкой из оловянной миски, и гортанно кричат твои попутчики, спорят о чём-то. Ты делаешь ещё несколько глотков и вытираешь руки о халат. Да, вот ты уже и в халате, и в этот момент чужая речь становится для тебя родной.
Вот что такое дорожная еда — каменеющий хлеб и банка тушёнки-американки в вещмешке, мытый пластиковый стаканчик и неизвестное существо, погибшее смертью Жанны д'Арк — всё превращает тебя, из сидельца в человек дороги — если не сгинешь от несварения желудка.
И мы притормозили у белёной белёвской белой известковой стены и шагнули внутрь.
В этот момент странные вещи начали твориться со временем. В дороге время течёт особенно, оно прыгает и скачет, его взбалтывает на ухабах. Никто не знает, что случится с близнецами — и никакая относительность ничего не объяснит.
Толстой, как пишет про это Шкловский, вспоминал, что встречался с Герценом каждый день полтора целых месяца каждый день. Но Толстой был в Лондоне шестнадцать дней, и через полвека воспоминания утроились — время путешествия растянулось.
Дорога произвольно меняет все четыре вектора координат, и время — в первую голову.
Извините, если кого обидел.
17 января 2010