После того, как вышел роман Катаева "Алмазный мой венец", Шкловский очень обиделся на автора и даже написал (не очень, правда, остроумную) эпиграмму:
Из десяти венцов терновых
Он сплел алмазный свой венец.
И оказался гений новый —
Завистник старый и подлец.
Филологи Котова и Лекманов, которые подробно разбирали катаевскую книгу, ехидно замечали: «Умоляю читателей не воспринимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров», — писал хитрый Катаев о своем романе в своем романе. Увы, у филолога нет права и возможности внять этой требовательной просьбе» — но всё же что, в конце концов там было написано, в этой скандальной книге? (То есть, что задевало Шкловского и его вторую жену? По нынешним меркам, сильно изменённым возникновением настоящей бульварной прессы, ничего. Но Катаев был талантлив во-первых, во-вторых очень точно чувствовал общественный спрос, а этот спрос всегда поворачивается от того, что делают знаменитые люди — от их знаменитых книг, знаменитых самолётов и ракет, знаменитых формул или зданий к их частной жизни. Итак, он писал о том что у ключика была любовь и «"она лукава", и, как выяснилось позже и нанесло ключику незаживающую рану, что оставила неизгладимый след на всём его творчестве, сделала его гениальным и привела в конце концов к медленному самоуничтожению. Это стало вполне ясно только теперь, когда ключика уже давно не существует на свете и только его тень неотступно следует за мною. Мне кажется, что я постиг еще не обнаруженную трагедию ключика». Потом Катаев рисует картину любви. И мы все её знаем — так бывает, когда наблюдаешь за романом друга, он кажется беззащитным, а внутренние слова двух людей, вырвавшиеся случайно наружу— немного пошловатыми «Ах, как они любили друг друга — ключик и его дружок, дружочек, как он её называл в минуты нежности. Они были неразлучны, как дети, крепко держащиеся за руки. Их любовь, не скрытая никакими условностями, была на виду у всех, и мы не без зависти наблюдали за этой четой, окружённой облаком счастья. Не связанные друг с другом никакими обязательствами, нищие, молодые, нередко голодные, веселые, нежные, они способны были вдруг поцеловаться среди бела дня прямо па улице, среди революционных плакатов и списков расстрелянных. Они осыпали друг друга самыми ласковыми прозвищами, и ключик, великий мастер слова, столь изобретательный в своих литературных произведениях, ничего не мог придумать более оригинального, чем "дружочек, друзик". Он бесконечно спрашивал:
— Скажи, ведь ты мой верный дружок, дружочек, друзик?
На что она также, беспечно смеясь, отвечала:
— А ты ведь мой слоненок, слоник?»…
И как бы оказывается, что именно из-за этой любви молодой человек не уезжает с родителями в Польшу, мать его проклинает (не понятно, факт это или доведённая до красоты деталь), но счастье влюблённых недолго. Девушка выходит замуж за «одного столичного служащего в губпродкоме». Деталь с продовольствием тем более оскорбляет читателя — продовольствие противоположно тонкой романтике.
Причём девушка говорит бывшему возлюбленному: «что, служа в продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для неё самым светлым воспоминанием, самым-самым её любимым друзиком, слоником, гением и что она не забудет нас и обещает нам продукты».
И в следующем предложении Катаев будто судья хлопает молотком по столу (ну или по специальной подставке): «Тогда я еще не читал роман аббата Прево и не понял, что дружочек — разновидность Манон Леско и что тут уж ничего не поделаешь». Тем не менее, друзья вырывают девушку-куклу из объятий совслужащего, но потом появляется новый персонаж — «высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом». «Говорили, что он происходит из мелкопоместных дворян Черниговской губернии, порвал со своим классом и вступил в партию большевиков. Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался жив, выбрался ночью из-под кучи трупов и сумел бежать. Говорили, что в бою ему отрубили кисть руки. Но кто его так покалечил — белые, красные, зеленые, петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности». И он к тому же был поэт, «причём не какой-нибудь провинциальный дилетант, графоман, а настоящий, известный еще до революции столичный поэт из группы акмеистов, друг Ахматовой, Гумилева и прочих». Катаев в этом месте подпускает несколько иронии, особенно когда цитирует стихи — и это понятно. В пору спокойного акмэ Советской власти прототип колченого разлучника Нарбута по-прежнему оставался фигурой непонятной, не вполне и до конца возвращённой в литературу.
Именно с ним «дружочек» уезжает в Москву, куда одновременно или несколько позже перебираются все одесситы.
И вот ключик стоит у чужих окон, смотрит на чужой мещанский абажур. Потом встречается со своей первой любовью: «Она по-прежнему хорошенькая, нарядно одетая, пахнущая духами "Лориган" Коти, которые продавались в аленьких пробирочках прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися на тротуаре возле входа в универсальный магазин, не утративший еще своего ореволюционного названия "Мюр и Мерилиз". Если раньше дружочек имела вид совсем молоденькой девушки, то теперь в ней проглядывало нечто дамское, правда еще не слишком явственно. Такими обычно выглядят бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого, еще не освоившиеся с новым положением, но уже научившиеся носить дамские аксессуары: перчатки, сумочку, кружевной зонтик, вуалетку. Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретенного ключика, ерошила ему шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным смехом».
И вот её уводят — навсегда.
Потом, правда, история продолжается в книге — сосед откуда-то достал «куклу, изображающую годовалого ребенка, вылепленную совершенно реалистически из папье-маше и одетую в короткое розовое платьице». Кукла становится известна на всех Чистых прудах, её называют «искусственным ребёнком», пошглазеть на неё приходят две девочки (не говорится, кому они родня), но «Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то самое, что он так мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была её улучшенным подобием — моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по её фаянсовому личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было освещено серьезной любознательностью школьницы, быть может совсем и не отличницы, но зато честной и порядочной четверочницы». И вот написана книга — про куклу, летающие шары, кантатоходцев и оружейников, а также человека внутри торта. Да, внутри торта, и для современного читателя надо прибавить — не стриптизёршу.
Подросшая девочка выйдет замуж по любви и не за автора этой истории, все переженятся, а некоторые — по нескольку раз. А потом все умрут. Но история обид, вызванных мемуарами, чрезвычайно любопытна.
Нет, стоит оскорбиться, если твою жену назвали Манон Леско — и даже подраться. Можно представить, как выглядела бы эта драка.
Это ведь не дуэль двадцатого года — это год 1978-ой. Шкловскому — восемьдесят пять, Катаеву — восемьдесят один, и на лацкане у него болтается звезда Героя Социалистического труда. Старики бьются палками на кафельной арене Центрального дома литераторов, прислуга жмётся к стенам, визжат женщины, хлопает в ладоши ничего не понимающий писатель-туркмен привезённый на декаду национальной культуы, поэт Евтушенко, выпучив глаза, теребит расписную гавайскую рубаху, а номенклатурные писатели бегут звонить в инстанции, потому что не понимают что делать.
Но такая картина могла появиться только в сказке — там, где куклы и оружейники и на кухне царит разгром и крышки от кастрюль летят как метательные снаряды.
Ничего этого нет, и литература стала скучной и мемориальной.
Но я не об этом. Воспоминания мужчин всегда ревнивы — мужчины, если уж начинают заниматься сплетнями, то делают это куда лучше чем женщины. В мужчинах больше умения напоить ядом строку. Заметьте, как это делает Катаев — он вспоминает прошлое с иронией, и если хочет вытащить из этого прошлое дурное, то позволяет довершить это читателю. Он вспоминает деталь («в ней проглядывало нечто дамское»), затем приводит ассоциацию («бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого»). И уж потом добивает ряд вуалетками и перчатками, для читателя семидесятых годов атрибутами если не разврата, то порочного мещанства.
Но воспоминания о женщинах былых времён ещё более сложная штука. Время заставляет талантливых людей принимать чью-то сторону. А ничьей стороны в любви нет. Всяк в своём праве, и если кто кому кажется меркантильным, а кто кому — расчетливым, то лучше туда не соваться. Обратись в себя, читатель? У тебя-то как?
Извините, если кого обидел.
22 мая 2012