Как-то вдруг оказалось, что в показанном сериале "Белая гвардия" персонаж Шполянский оказался чуть не Воландом каким. Извините, чуть не де Мортом.
Из-за этого зафигачу-ка я сюда главу из книжки. Терпите и скролльте, скролльте и терпите — я терпел и скроллил, когда вы про выборы говорили.
Своя рука владыка.
Это история про то, как попав в Киев, Шкловский превратился в Шполянского.
В те же времена в Киеве, то есть, при Скоропадском, впрочем, был настоящий Шполянский.
Однако, мало кто помнил, что он — настоящий. И всё потому что к Аминадаву Пейсаховичу Шполянскому давно и намертво приклеился его псевдоним Дон Аминадо.
Но самым знаменитым изо всех литературных Шполянских стал всё-таки Шкловский.
В романе Булгакова, романе, что имеет один из самых знаменитых зачинов в русской литературе, есть история про то как шёл на Киев полковник Болботун, и могли бы остановить его четыре бронированные черепахи, да не остановили.
А случилось это потому, что…
«Случилось это потому, что в броневой дивизион гетмана, состоящий из четырех превосходных машин, попал в качестве командира второй машины не кто иной, как знаменитый прапорщик, лично получивший в мае 1917 года из рук Александра Федоровича Керенского георгиевский крест, Михаил Семенович Шполянский.
Михаил Семенович был черный и бритый, с бархатными баками, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина. Всему Городу Михаил Семенович стал известен немедленно по приезде своем из города Санкт-Петербурга. Михаил Семенович прославился как превосходный чтец в клубе "Прах" своих собственных стихов "Капли Сатурна" и как отличнейший организатор поэтов и председатель городского поэтического ордена "Магнитный Триолет". Кроме того, Михаил Семенович не имел себе равных как оратор, кроме того, управлял машинами как военными, так и типа гражданского, кроме того, содержал балерину оперного театра Мусю Форд и еще одну даму, имени которой Михаил Семенович, как джентльмен, никому не открывал, имел очень много денег и щедро раздавал их взаймы членам "Магнитного Триолета";
пил белое вино,
играл в железку,
купил картину "Купающаяся венецианка",
ночью жил на Крещатике,
утром в кафе "Бильбокэ",
днем — в своем уютном номере лучшей гостиницы "Континенталь".
вечером — в "Прахе",
на рассвете писал научный труд "Интуитивное у Гоголя".
Гетманский Город погиб часа на три раньше, чем ему следовало бы, именно из-за того, что Михаил Семенович второго декабря 1918 года вечером в "Прахе" заявил Степанову, Шейеру, Слоных и Черемшину (головка "Магнитного Триолета") следующее:
— Все мерзавцы. И гетман, и Петлюра. Но Петлюра, кроме того, еще и погромщик. Самое главное впрочем, не в этом. Мне стало скучно, потому что я давно не бросал бомб».
Далше писатель Булгаков рассказывает, что Шполянского после этого ужина останавливает на улице поэт-сифилитик, пишущий богоборческие стихи. Шполянский, занятый тайным делом, долго пытается отвязаться от него, будто советский разведчик Штирлиц, пытающийся отвязаться от пьяной женщины-математика в швейцарском ресторане.
Шполянский при этом одет в шубу с бобровым воротником, а на голове у него цилиндр.
Сифилитик кричит ему:
— Шполянский, ты самый сильный из всех в этом городе, который гниет так же, как и я. Ты так хорош, что тебе можно простить даже твоё жуткое сходство с Онегиным! Слушай, Шполянский… Это неприлично походить на Онегина. Ты как-то слишком здоров… В тебе нет благородной червоточины, которая могла бы сделать тебя действительно выдающимся человеком наших дней… Вот я гнию и горжусь этим… Ты слишком здоров, но ты силён, как винт, поэтому винтись туда!.. Винтись ввысь!.. Вот так…
Этот сифилитик присутствует на афише вместе с Шполянским:
ФАНТОМИСТЫ — ФУТУРИСТЫ.
Стихи:
М.ШПОЛЯНСКОГО.
Б.ФРИДМАНА.
В.ШАРКЕВИЧА.
И.РУСАКОВА.
Москва, 1918.
Зовут сифилитика Русаков — в булгаковском романе он персонаж эпизодический, появляющийся время от времени.
Но появлется он неумолимо, как вестник.
Он похож на метроном, отмеряющий время Белой гвардии.
Потом сифилитик Русаков отшатнётся от богоборчества, и станет форменным кликушей, скажет, что удалился от женщин и ядов, что удалился от злых людей.
И тут же сообщит положительному человеку Турбину, что злой гений его жизни, предтеча Антихриста, уехал в город дьявола. А потом пояснит, что имеет в виду Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками. Он молод, однако ж мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жён он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним. А принял сатана имя Троцкого, а настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
И уехал Антихрист-Шполянский в царство Антихриста, уехал в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра… — вот что будет бормотать сифилитик военному врачу Турбину в ухо.
«Белая гвардия» была написана в 1923–1924 годах, и читатель мог одновременно держать на столе эту книгу и «Сентиментальное путешестве», написанное Шполянским… то есть, конечно, Шкловским.
Главная история про Шполянского-Шкловского в Киеве — не история с женщинами и поэтами.
Главная история связана с сахаром.
Вот как она рассказана в «Сентиментальном путешествии»: «От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город, и даже в город, на Подол.
Я засахаривал гетмановские машины.
Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклёр (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идёт в смесительную камеру).
Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.
Можно продуть жиклёр шинным насосом. Но его опять забьёт.
Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы».
У Булгакова эта история выглядит куда длиннее. Более того, у Булгакова она куда драматургичнее: «Через два дня после этого разговора Михаил Семеныч преобразился. Вместо цилиндра на нем оказалась фуражка блином, с офицерской кокардой, вместо штатского платья — короткий полушубок до колен и на нем смятые защитные погоны. Руки в перчатках с раструбами, как у Марселя в "Гугенотах", ноги в гетрах. Весь Михаил Семенович с ног до головы был вымазан в машинном масле (даже лицо) и почему-то в саже. Один раз, и именно девятого декабря, две машины ходили в бой под Городом и, нужно сказать, успех имели чрезвычайный. Они проползли верст двадцать по шоссе, и после первых же их трехдюймовых ударов и пулеметного воя петлюровские цепи бежали от них. Прапорщик Страшкевич, румяный энтузиаст и командир четвертой машины, клялся Михаилу Семеновичу, что все четыре машины, ежели бы их выпустить разом, одни могли бы отстоять Город. Разговор этот происходил девятого вечером, а одиннадцатого в группе Щура, Копылова и других (наводчики, два шофёра и механик) Шполянский, дежурный по дивизиону, говорил в сумерки так:
— Вы знаете, друзья, в сущности говоря, большой вопрос, правильно ли мы делаем, отстаивая этого гетмана. Мы представляем собой в его руках не что иное, как дорогую и опасную игрушку, при помощи которой он насаждает самую черную реакцию. Кто знает, быть может, столкновение Петлюры с гетманом исторически показано, и из этого столкновения должна родиться третья историческая сила и, возможно, единственно правильная.
Слушатели обожали Михаила Семеныча за то же, за что его обожали в клубе "Прах", — за исключительное красноречие.
— Какая же это сила? — спросил Копылов, пыхтя козьей ножкой.
Умный коренастый блондин Щур хитро прищурился и подмигнул собеседникам куда-то на северо-восток. Группа еще немножечко побеседовала и разошлась.
Двенадцатого декабря вечером произошла в той же тесной компании вторая беседа с Михаилом Семеновичем за автомобильными сараями. Предмет этой беседы остался неизвестным, но зато хорошо известно, что накануне четырнадцатого декабря, когда в сараях дивизиона дежурили Щур, Копылов и курносый Петрухин, Михаил Семенович явился в сараи, имея при себе большой пакет в оберточной бумаге. Часовой Щур пропустил его в сарай, где тускло и красно горела мерзкая лампочка, а Копылов довольно фамильярно подмигнул на мешок и спросил:
— Сахар?
— Угу, — ответил Михаил Семенович.
В сарае заходил фонарь возле машин, мелькая, как глаз, и озабоченный Михаил Семенович возился вместе с механиком, приготовляя их к завтрашнему выступлению.
Причина: бумага у командира дивизиона капитана Плешко — "четырнадцатого декабря, в восемь часов утра, выступить на Печерск с четырьмя машинами".
Совместные усилия Михаила Семеновича и механика к тому, чтобы приготовить машины к бою, дали какие-то странные результаты. Совершенно здоровые еще накануне три машины (четвертая была в бою под командой Страшкевича) в утро четырнадцатого декабря не могли двинуться с места, словно их разбил паралич. Что с ними случилось, никто понять не мог. Какая-то дрянь осела в жиклерах, и сколько их ни продували шинными насосами, ничего не помогало. Утром возле трех машин в мутном рассвете была горестная суета с фонарями. Капитан Плешко был бледен, оглядывался, как волк, и требовал механика. Тут-то и начались катастрофы. Механик исчез. Выяснилось, что адрес его в дивизионе вопреки всем правилам совершенно неизвестен. Прошел слух, что механик внезапно заболел сыпным тифом. Это было в восемь часов, а в восемь часов тридцать минут капитана Плешко постиг второй удар. Прапорщик Шполянский, уехавший в четыре часа ночи после возни с машинами на Печерск на мотоциклетке, управляемой Щуром, не вернулся. Возвратился один Щур и рассказал горестную историю.
Мотоциклетка заехала в Верхнюю Теличку, и тщетно Щур отговаривал прапорщика Шполянского от безрассудных поступков. Означенный Шполянский, известный всему дивизиону своей исключительной храбростью, оставив Щура и взяв карабин и ручную гранату, отправился один во тьму на разведку к железнодорожному полотну. Щур слышал выстрелы. Щур совершенно уверен, что передовой разъезд противника, заскочивший в Теличку, встретил Шполянского и, конечно, убил его в неравном бою. Щур ждал прапорщика два часа, хотя тот приказал ждать его всего лишь один час, а после этого вернуться в дивизион, дабы не подвергать опасности себя и казенную мотоциклетку № 8175.
Капитан Плешко стал еще бледнее после рассказа Щура. Птички в телефоне из штаба гетмана и генерала Картузова вперебой пели и требовали выхода машин. В девять часов вернулся на четвертой машине с позиций румяный энтузиаст Страшкевич, и часть его румянца передалась на щёки командиру дивизиона. Энтузиаст повел машину на Печерск, и она, как уже было сказано, заперла Суворовскую улицу. В десять часов утра бледность Плешко стала неизменной. Бесследно исчезли два наводчика, два шофёра и один пулеметчик. Все попытки двинуть машины остались без результата. Не вернулся с позиции Щур, ушедший по приказанию капитана Плешко на мотоциклетке. Не вернулась, само собою понятно, и мотоциклетка, потому что не может же она сама вернуться! Птички в телефонах начали угрожать. Чем больше рассветал день, тем больше чудес происходило в дивизионе. Исчезли артиллеристы Дуван и Мальцев и ещё парочка пулеметчиков. Машины приобрели какой-то загадочный и заброшенный вид, возле них валялись гайки, ключи и какие-то вёдра. А в полдень, в полдень исчез сам командир дивизиона капитан Плешко».
Про жиклёры написано в «Сентиментальном путешествии следующее: «Партия была в обмороке и сильно недовольна своей связью с Союзом возрождения.
Эта связь доживала свои последние дни.
А меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я прямо и точно говорил, кто я. От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом прямо под город и даже в город, на Подол.
Я засахаривал гетмановские машины.
Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где, растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклер (тоненькое калиброванное отверстие, через которое горючее вещество идет в смесительную камеру).
Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.
Можно продуть жиклер шинным насосом. Но его опять забьет. Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в Лукьяновские казармы». «Партия» — это, конечно, эсеры.
Кстати, про это время есть другое художественное описание.
Его сделал писатель Паустовский.
Паустовский написал не то роман, не то мемуары «Повесть о жизни». Произведение это загадочное. И в нём мешается выдумка и правда. Например, советскому писателю неудобно признаваться, что он в 1918 году, почти одновременно с Шкловским бежит от большевиков в Киев, и он рассказывает об этом туманно, меняя причины, но сохраняя детали.
Есть в этой книге и рассказ о том, как его призвали в армию гетмана. После первых выстрелов армия разбегается, и Паустовский идёт по городу в шинели со следами погон. Это выдаёт его лучше документов. Но петлюровцы только несколько раз бьют его прикладами.
Исть книга довольно известная, и написана она Валентиной Ходасевич.
Эта художница описывала, в частности, жизнь вокруг Горького в Петрограде.
Это бросок во времени, и я забегаю вперёд. Но история там рассказывается важная.
Там Шкловский заходит к Горьким во время того, как они обедают.
«Горькие» — это круг людей, а не собрание родственников. Валентина Ходасевич пишет: «Еда наша была довольно однообразна: блины из ржаной муки, испеченные на «без масла», и морковный чай с сахаром. Картофель был чрезвычайным лакомством. Ели только то, что получали в пайках. Обменные или «обманные» рынки со спекулянтами еще только начинали «организовываться». Все члены нашей «коммуны», а их было человек десять, были в сборе за длинным столом. Во главе стола сидела Мария Федоровна Андреева, жена А. М., комиссар отдела театра и зрелищ. В тот день неожиданно и тайно у нас появился с Украины приёмный сын М. Ф. — Женя Кякшт, с молодой женой. Когда пришел Шкловский, мы потеснились, и он сел напротив Кякшта. Разговор зашел о военных делах на Украине, и вскоре выяснилось, что оба, и Шкловский и Кякшт, воевали друг против друга, лежа на Крещатике в Киеве, — стреляли, но не попадали. Шкловский был на стороне красных, а Кякшт, случайно попавший, — в войске Скоропадского».
Такое впечатление, что всякий публичный человек, близкий русской литературе, побывал в то время в Киеве и хоть раз пальнул из винтовки. Возможно, в какого-нибудь русского писателя.
Возвращаюсь к Булгакову.
Шполянский-персонаж появляется в романе о Белой Гвардии ещё раз — у памятника Богдану Хмельницкому. Он жив, и рядом с ним его бывшие сослуживцы.
Роль его там важна, и показывает, что как предан гетман, будет предан и Петлюра.
А положительный герой Турбин будет спасён женщиной, у которой жил Шполянский.
Бледный от раны военный врач Турбин, уже влюблённый в эту женщину, спросит, что за фотографическая карточка на столе. И женщина ответит, что это её двоюродный брат.
Но отвечает она нечестно, и отводит глаза.
Фамилия, впрочем, названа.
И сказано, что он уехал в Москву. «Он молод, однако ж мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жён он склоняет на разврат, и трубят уже трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним».
И Турбин, отгоняя догадку, с неприязнью смотрит на лицо Шполянского в онегинских баках.
Шполянский уехал в Москву.
И, чтобы два раза не вставать, одно письмо: С. Рассадин — В. Конецкому
Многоуважаемый Виктор Викторович! Большое спасибо за доброе, интересное письмо; надеюсь — Вы не истолковали мое молчание как проявление заурядного и тем более незаурядного хамства, — я просто был в отъезде. Не за границей, как ныне принято, прятался, чтобы работать.
То, что Вы пишите по поводу «гамбурского счета», очень неожиданно и, возможно, справедливо; говорю это тем искреннее, что совсем не уверен в абсолютной собственной правоте. Вот что, однако, мешает мне с Вами согласиться, как бы ни хотелось.
Прежде всего — достаточно известно плохое отношение Шкловского к булгаковским писаниям. Специалисты даже полагают, будто эта враждебность основана на обиде, которую Шкловский испытал, распознав себя в Шполянском; я как раз в этом не уверен, ибо в некотором смысле Шполянский мог бы Виктору Борисовичу и польстить. Касательно внешности, например, или успеха у женщин, у существ, для Шкловского не безразличных. Я думаю, речь скорее не о враждебности, а о полнейшем эстетическом равнодушии, так как и уничижение у Шкловского какое-то обидно-ленивое: «Успех Михаила Булгакова — успех вовремя приведенной цитаты» (Из Уэллса в данном случае). Воля Ваша, но это полный отказ Михаилу Афанасьевичу в оригинальности.
Тут дело и в лефовской групповщине (жесточайшей), но если Маяковский ее политически заострял (нападки на «Дни Турбиных») слишком подчеркнуто, то бишь ревниво сводя значение Булгакова к нулю, вернее, к отрицательной величине (см. «Клопа»), то Шкловский, повторю, скорее безразличен, снисходителен, высокомерен. По тону его судя, о Булгакове неинтересно, да и просто нечего, незачем толковать…
И вот еще что. Вспомните поэтику вступления к «Гамбурскому счету», весьма и весьма строгую, чтоб не сказать — прямолинейную. Там ведь отчетливое нарастание значительности. Серафимович и Вересаев просто дерьмо собачье, они до города не доехали. Булгаков — да, доехал, но… Бабель даже вышел на ковер, однако… Горькому случалось быть в форме, но далеко не всегда: «сомнителен». И наконец, победитель, чемпион — Хлебников.
Простите, но ежели согласиться с Вашим толкованием (не ради вежливости повторяю: очень интересным), кинем упрек Шкловскому-стилисту, якобы не умеющему строить свои построения. А он — умел. Вряд ли я сумел Вас переубедить, но, может быть, уверил хотя бы в том, что я не под-вержен «массовому психозу» (кстати, массовости и не при-метил). Если спятил, так на свой упрямый лад. Как писал Слуцкий, «ежели дерьмо — мое дерьмо».
Сожалею, что получил Ваше письмо слишком поздно: у меня в первом номере «Октября» идет статейка, где я возвращаюсь к вышеозначенному «счету» как к роду профессионального снобизма (кстати, это не нападки на Шкловского, просто я думаю, что и его общая наша болезнь коснулась, а поскольку он талантливей всех нас, вместе взятых, — говорю о так называемых литературоведах, — то у него и заболевание проходит заметнее). Будь у меня время, я бы Ваши возражения как-то учел бы — не примкнувши к ним, но имея в виду существование такого, как Вы, оппонента…
С. Рассадин. 21.12.80»
Извините, если кого обидел.
05 марта 2012