История про то, что два раза не вставать

…Начинался карнавал, он приходил звуками дудочки на ночной узкой улице, ряжеными, которых мы встречали в сумерках, и машинами, увешанными бумажными гирляндами. Ряженые угощали прохожих редькой, звеня бубенчиками, наклонялись к детям.

Однажды мы услышали уханье барабана и скрипки в середине ночи.

Тогда мы быстро оделись и, выскользнув из гостиницы, пошли по улице в ближайший кабачок. Там, несмотря на то, что было за полночь, плясали, дули в трубу и кричали — каждый о своём. Речь пропадала, растворялась в общем шуме, и казалось, что я беззвучно открываю рот, хотя уже давно начал кричать вместе со всеми.

Мы с трудом нашли место и, взяв пиво, окончательно влились в общий хор.

Аня привалилась ко мне, и, как и я, тоже беззвучно, пела что-то.

Вскоре из этой какофонии вычленилась мелодия «Yellow submarine», но, прожив минуту, переродилась во что-то другое, затем пережила стадию «Интернационала», в следующей жизни явившись в образе «Auf Wiedersehen, Mein Kleine, auf Wiedersehen».

Рядом со мной сидел на крохотном стульчике худой парень с выпирающим кадыком. Он был действительно худ, но, когда он тянулся за кружкой, видно было, как перекатываются мускулы, как слаженно движется всё его тело.

Парень оказался бывшим сержантом морской пехоты ГДР, и мы поговорили о морской пехоте и о ГДР, но когда я отправился в очередное путешествие через ноги, руки и головы — длинное и весёлое путешествие за пивом, то, вернувшись, обнаружил, что бывший сержант исчез, и его место занято скрипачом, занято было и моё место.

Мне пришлось пристроиться на корточках у ног Ани и, прижавшись к ним щекой, забыв про войны, работу, сон, забыв людей, о которых нужно было помнить, и память о которых отравляла мне жизнь, я стал хлебать слабое, совсем не хмельное пиво.

Ночь несла меня своей интернациональной музыкой к будущему утру, когда можно спать вволю и проснуться только тогда, когда это утро закончится.

Потом в кабачок ввалились молодые ребята в страшных масках, которые, в знак неведомой инициации, предлагали каждому попробовать капустную кочерыжку.

На смену им пришёл толстяк с барабаном, который, за неимением другого места, прислонил его к моему плечу, и принялся лупить по страшному инструменту резиновой колотушкой. Но и толстяк ушёл, забыв и своего круглого друга, и колотушку.

В эту минутную паузу я спросил скрипача, что, собственно, он играет.

— Как что, — искренне изумился он. — «Gipsy Kings», конечно!

И пыхтя, продолжал водить смычком по струнам.

Несмотря на это веселье, колокола на церкви исправно отмеряли время. И каждое их вступление изменяло состав веселившихся. Каждый удар выбивал новую брешь в присутствующих, и, наконец, в кабачке осталось человек пять. Музыка замирала вдалеке, и студенты шли прощаясь, распевая на ходу, их компании делились, распадались, и делились и распадались на отдельные звуки среди тишины песни, которые они пели.

И тогда встал с табурета немолодой человек и, шепнув что-то бармену, выдвинул из-за табурета чёрный футляр. Это движение было тем же, каким в далёкой южной, и теперь для меня ещё и юго-восточной, республике мой ровесник доставал из тайника завёрнутый в кусок ткани автомат. Это было движение, с которым, быть может, врач берёт перед операцией из рук сестры инструмент. Он доставал не сокровище, а надежду на что-то. Мы с Аней замерли, чувствуя, что сейчас начнётся самое главное в этой ночи. Человек щёлкнул замками футляра.

Я по-прежнему прижимался к ногам женщины, которую любил, и почти сидел на полу.

Из футляра возник саксофон. Я не мог, точно так же, как и мой безрукий московский знакомец, не умел определить его название. Саксофонист пожевал губы, обвёл потемневшее пространство кабачка взглядом и начал.

Вначале мелодия была пронзительной и печальной, но потом в неё вплёлся иной мотив, который стал спорить с прежним печальным, высмеивая его, пародируя. И это было правильно, потому что я не поверил бы сладко-грустной, грустно-кислой музыке первых тактов, а вот сочетанию двух тем поверил безоговорочно. Ирония, вот что спасало музыку от пошлости, ирония, вот что помогало перебраться через грязь. Ирония, смешанная с добром, с каким-то другим делом, важным, но о котором не говорится. А может, это было просто добро, прикрывающееся иронией, чтобы делать своё дело.


И снова надо было возвращаться, потому что прошли эти несколько дней. Я и Аня должны были ехать обратно.

Она высадила меня у конторы, которую факс завалил листами.

Жизнь входила в привычное русло.

Но тут всё кончилось, потому что на следующий день после нашего возвращения её машина столкнулась с трейлером.

Я узнал об этом через два дня, когда, снова съездив в Берлин, нашёл на своём автоответчике сообщение полицейского комиссариата.

Странно, я совсем не чувствовал боли, отвечая на вопросы.

Внезапно оказалось, что у неё куча родственников. Приехал даже муж из своей Южной Америки. Оказалось, что он ещё муж, и вот он уж рыдал безутешно.

А я отупел, и механически делал своё бумажное дело. Наверное, я делал его хорошо — потому что никто ничего не заметил — даже Гусев, случайно позвонивший мне в контору. Я даже ни разу не зашёл в нашу, её, впрочем, теперь окончательно — его, вернувшегося мужа, квартиру.

Полицейские от меня быстро отстали, я им был неинтересен, она — тоже. Явился какой-то идиот из страховой компании со своими идиотскими вопросами. Спрашивал, почему Аня не пристёгивалась, и, может это такая привычка всех русских. Он исчез так же идиотски, оступившись с крыльца в газон.

Я ржал над телевизионными шоу и прикидывал, что из вещей мне придётся покупать заново — бритву, рубашки… Я думал, что стал бесчувственен и, кажется, горя не было во мне — только тупость.

Отчего я продолжал есть, пить, гоготать над анекдотами — может, оттого, что одиночество снова нашло меня, выскочив из засады.

Чашин нашёл меня и, как всегда — внезапно.

Чашин следовал за мной, он сопровождал меня по жизни, будто взяв под руку, будто заступив на смену одиночеству, которое покинуло меня. Он присутствовал в моей жизни, будто болезнь в жизни хроника.

Он не звонил, не передавал ничего со своими людьми, а просто притормозил однажды рядом со мной, шедшим спокойно по улице.

Вернее, притормозил не он, а шофёр. Ехать в машине Чашина мне не хотелось, и я просто предложил прогуляться.

— Короче, есть дело, — сказал он, упав на стул.

— Никакого дела нет.

— Ты ошибаешься, дело есть. Но теперь всё изменилось — я уже не прошу, выбора никакого нет.

— Выбор всегда есть.

— Нет, нет выбора. Ты отдохнул, покушал хорошо. Теперь нужно ехать, ты ведь любишь ездить?

— Выбор есть. Я жил без тебя, буду жить дальше.

— А ты думаешь, кто тебя слепил? Кто тебя на работу устроил?

«Вот почему Иткин так меня боялся», — догадался я с запозданием.

Мы оба понимали, о чём говорим, хотя сыпали недомолвками. И вдруг Чашин сказал страшное, он не должен был этого говорить, он должен был оставить меня в неведении, но он всё же проговорился.

— Не будь дураком, один уже влетел, а мне, думаешь, это приятно, своих-то? Себя не жалеешь, свою бабу не пожалел, совсем без ума… Она понимала, во что ввязалась, да и ты тоже. А тебе, тебе уже не визу обнулить, это тебе покруче встанет…

«Вот это ты зря сказал, — подумал я. — Это ты сказал совсем напрасно. Лучше б я ничего не знал. Лучше б я, тупой баран, ни о чём не догадывался»…

«Ты напрасно это сказал, потому что теперь ты загнал меня в угол. Нельзя загонять противника в угол, его нужно либо сразу убирать с дороги, либо оставлять ему узкий и выгодный тебе путь к отступлению. А отступать мне некуда, я никогда не буду больше воевать за Чашина, надеясь, что он за это оставит меня в живых».

Я первый прервал паузу и произнёс как заклинание, как присягу в суде:

— Нет, я не буду этого делать.

— Всё, я еду, — Чашин стал подниматься, скрежеща пластмассовым стулом.

Он косо вылез из-за стола и пошёл к выходу. С веранды я видел, как Чашин постоял у машины, переговорив о чём-то с телохранителем, потом сел на водительское место и сразу набрал такую скорость, что шофёр-охранник у другого автомобиля покрутил у виска, а пара велосипедистов прижалась к стене.

Вторая машина медленно двинулась вслед исчезнувшей первой.

«Интересно, — подумал я, — как Чашин покупает немецких полицейских? Или он действует как-то иначе?»

Но иронизировать было нечего.

Чашин убил Багирова, хотя сидел с ним за одной партой в учебном классе. Я ему был нужен, и он меня не трогал, а ходил по следу, как моё драгоценное одиночество.

Чашин убил Анну, потому что она могла чем-то ему повредить. Теперь он решил, что я что-то знаю, и вот теперь, наверное, подстрахуется и на мой счёт.

Теперь ему действительно понадобился я, и он не остановится ни перед чем. А если я откажусь, он сразу скомкает меня, как бумажную салфетку в кафе. Добро бы только меня.

Нужно упреждение, как в горной войне, когда надо перехватить колонну, идущую по ущелью. На равнине или в холмах боевое охранение опаснее, но когда колонна в ущелье, ниже засады, она почти беззащитна.

Аккуратно отсчитав монетки и положив их на стол, я пошёл мимо американских студентов в ярких университетских майках. Студенты сорили деньгами, зачем они сидели здесь — непонятно.

Чашину ехать два часа. Через два часа он достигнет своих подчинённых и начнёт гадить.

Я специально вспомнил это слово, потому что не знал, что он будет делать. А ещё я вспомнил, как чуть было не разжился у турок пистолетом. Может, теперь он стал единственной необходимой мне вещью.

Садясь в машину, я оглянулся и увидел своё отражение в витрине. На меня глядел невысокий овальный человек в спортивной куртке.


Извините, если кого обидел.


27 августа 2012

Загрузка...