«Костров — кому это не известно! — был действительно человек пьяный. Вот портрет его: небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглажены, тогда как все носили букли и пудрились; коленки согнуты, на ногах стоял не твердо и был вообще, что называется, рохля. Добродушен и прост чрезвычайно, безобидчив, не злопамятен, податлив на все и безответен; в нем, как говаривал мой дядя, было что-то ребяческое», — писал Михаил Александрович Дмитриев.
Ермил Иванович Костров родился в селе Синеглинье Вятской губернии в семье монастырских крестьян, учился в Вятской семинарии, Славяно-греко-латинской академии, затем в Московском университете. Первые свои стихотворения он опубликовал в 1773 году. Писал Костров оды, подражая Ломоносову, Державину, песни в духе Карамзина и сентименталистов, однако главное, чем он прославился, — переводы. Он переводил Вольтера и Арно-старшего, перевел «Превращения, или Золотой осел» Апулея (перевод этот, кстати, вплоть до XX века оставался единственным в русской литературе). Он опубликовал прозаический перевод «Песен» Оссиана, посвятив его А. В. Суворову, с которым был дружен, и, наконец, шестистопным ямбом перевел 1–6 и 7–9 песни «Илиады» Гомера.
«Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова, — пишет Дмитриев, — тут он переводил „Илиаду“. Домашние у Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: „Дома ли Ермил Иванович?“ Лакей отвечал: „Дома; пожалуйте сюда!“ — и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе возле лоскутков лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. — На вопрос: „Чем это он занимается?“ — Костров отвечал очень просто: „Да вот девчата велели что-то сшить!“ — и продолжал свою работу».
Он действительно был необыкновенно, по-детски кроток и просто не мог обидеть кого-нибудь. Приятели-литераторы подшучивали над ним, намеренно ссоря с молодым Карамзиным и доводя дело до дуэли. Костров шутки не замечал и ссору воспринимал всерьез. Карамзину вручали обнаженную шпагу, а Кострову ножны, и он с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
Он жил, казалось, не замечая своей бедности и, по крайней мере в восприятии современников, не тяготясь ею. Когда князь Потемкин пожелал видеть Кострова, то друзья его стали держать совет, во что Кострова одеть. Каждый уделил ему что-то из своего платья, кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и, снарядив таким образом Ермила Ивановича, отправили во дворец, следуя за ним в отдалении и следя, чтобы Костров не завернул куда-нибудь и, не дай Бог, не напился. Пьянство Кострова стало легендой.
«Костров под действием своего упоения не был весел, а более жалок, — свидетельствует современник. — Иногда в этом положении, лежа на спине, обращался мыслию и словами к какой-то любезной, которой, вероятно, никогда не было; называл ее по имени и восклицал: „Где ты? — на Олимпе? — Выше! — В Эмпиреи! — Выше! — Не постигаю!“ — и умолкал».