ЛИЦО В ТЕНИ

Приняв решение остаться в Иоганнесбурге, мы почувствовали облегчение. Напряжение здешней жизни захватило нас. Может быть, это напряжение вызывалось высокогорным воздухом и природной дешевизной золота.

Мы попросили Вилли Косанге взять нас с собой в одну из его поездок и однажды ранним утром отправились в Шантитаун. Вилли должен был узнать, какое мыло предпочитает местное население, какие оно носит ботинки, какие пьет прохладительные напитки. Его блокнот был испещрен крестиками и цифрами, будто шифровальный бланк. Раз в месяц он обрабатывал эти сведения и составлял доклад.

Мы обратили внимание, что Вилли не хотел быть пленником мира, пленившего других. Иногда он работал на Национальный конгресс, и эта работа была для него одним из способов оставаться свободным, но вдруг он усматривал в этом признание плена и оставлял политику. Он был капризен, и определить, где у него центр тяжести, было трудно.

В его семье мы познали то, чем владеют африканцы, а не только то, что у них отняли. С внезапной серьезностью он мог заявить:

— Мы принадлежим Африке. В этом наша сила. Понимаешь? Но белые говорят: «Африка принадлежит нам».

Его огромные зубы едва умещались за губами. На лбу не было ни единой морщинки.

Зимними ночами люди собирают дрова и сучья, мешки, траву и жестяные банки и из всего этого сооружают себе лачуги на склоне, спускающемся от Орландо к железной дороге. Всего лишь две мили отделяют Шантитаун от богатейшего города мира. Здесь нашли себе приют несколько тысяч перемещенных лиц, которым запрещается строить свои дома и даже жить в Шантитауне.

— Свалка африканского материка, — сказал Вилли. — Здесь живут бечуаналендцы, мозамбикцы, ньясалендцы. Они думают, что в Иоганнесбурге можно заработать больше, чем дома, а многие просто не могут уехать отсюда: нет средств.

Пни лачугу ногой — она тут же развалится. Мешковина часто столь ветхая, что ее можно легко разорвать голыми руками. Выпрямленные жестяные банки служат для заплат на поржавевших листах железа. И лишь некоторым удается насобирать кирпичей для одной из стен лачуги.

Большая часть территории Шантитауна совершенно пуста: власти насильно выселили несколько тысяч людей в Мидоулендз или в резервации.

Правительство никогда не отрицает факта существования трущоб. Наоборот, оно подчеркивает их ужасы и тем самым оправдывает переселение людей в другие, более отдаленные районы.

Но обитатели трущоб крепко держатся за свои лачуги. У них нет средств для переезда в лучшие жилища. За лачугу в Шантитауне они платят в месяц три с половиной кроны, а железнодорожный билет до города стоит 10 крон. В Мидоулендзе они обязаны платить 40 крон в месяц и 16 крон за билет.

Большинству не на что жить и в Шантитауне.

Умирая, эти люди получают большее помещение. Если бы в могиле площадью в четыре квадратных метра и глубиной в три метра похоронили двенадцать человек, полиция нагрянула бы на следующее же утро. В то же время я не видел ни одной комнаты, где бы жило менее десяти человек.

Возле лужи, весь в глине, сидел маленький мальчик и ловил в воде головастиков.

— Мама дома? — спросил его Вилли.

Мальчик показал на занавеску, служившую дверью дома. Мы вошли. На матраце, брошенном на пол, лежал второй мальчик. Увидев нас, он сделал резкое движение и отвернулся к стене. Вместо стола в комнате был сундук, накрытый скатертью. На нем стояла бутылка с дезинфицирующей жидкостью. Дневной свет, проникавший через крашеную мешковину, освещал ее.

— Он болен?

Мать мальчика ответила на языке сото, а Вилли перевел. Мальчик стащил кусок мяса в магазине, и его поймали. Четыре удара кожаной плетью. Следы побоев. Доктор смазал спину чем-то дезинфицирующим. Когда Вилли говорил это, в его глазах была ненависть. Вилли откинул одеяло. Длинные полосы ран, затянувшихся корочкой, по краям побелели.

— Сколько ему лет?

— Двенадцать.

Анна-Лена отвернулась, я не знал, что сказать. Вилли выглядел так, точно хотел утешить нас.

— Скоро… — сказал только он.

— После порки его заставили просить у полицейского прощения, — сказала мать. — Дважды он должен был сказать «простите баас». До этого мальчик не ел два дня. «Не забывай, что ты живешь в Южной Африке», — сказал ему полицейский.

Даже полиция знает, что такого не встретишь нигде, кроме Южной Африки.

В Шантитауне господствует нищета. Но жизнь берет свое. Народ вокруг нас смеялся. Мы слышали звуки флейт, гитар, самодельных музыкальных инструментов, кто-то танцевал. Скорбь по умершему ребенку и радость от рождения другого. Около одной из дверей стоял небольшой деревянный гроб для ребенка, который не смог выжить. До 45 из 100 детей умирают, не дожив до шестнадцати лет, когда они вынуждены всегда носить при себе паспорт.

Здесь, как и всюду на земле, дети взбирались на телефонные столбы, чтобы «послушать разговоры». По проводам, проходившим над локацией, переговаривались белые. В одной из лачуг, куда мы заглянули, на земляном полу сидела восьмилетняя девочка и по складам читала учебник воскресной школы. Каждый второй абзац начинался словами: «Опыт учит нас…», а следующий абзац: «Иисус учит нас…»

Над одной из женщин Вилли подшутил. Он показал на свежевзрыхленную землю и сказал, что там она спрятала спирт. Женщина посерела от испуга, а Вилли был доволен: городской житель, он знает здешние проделки.

— Взгляните на его шапку, — обратился к нам Вилли, показав на человека, пробегавшего мимо, — в ней по меньшей мере полкило ваты. Это единственная защита ночного прохожего, когда на улицах нет ни одного фонаря.

Мы направились к окраине Шантитауна и пошли между хибарами, прилипившимися друг к другу. Вилли подвел нас к человеку, сидевшему у слабого костра. Тот сидел к нам спиной.

— Добрый день, отец. Пусть господь ниспошлет тебе покой, — сказал Вилли, пытаясь завязать с ним разговор.

Человек повернулся к нам. Это был слепой, дряхлый и сгорбленный старик. Мы пожали ему руку. Старик обратил к нам свое лицо. Оно напоминало маску. Морщины, словно трещины на известке.

— Однажды он выручил меня, — сказал Вилли. — Полицейский потребовал у меня паспорт, а я его оставил здесь, совсем рядом, но прежде чем я успел что-нибудь сказать, Эсайя— так зовут старика — все понял. Он сбегал за паспортом, разыграл перед полицейским нищего и за его спиной передал мне паспорт.

— Он тогда еще не был слепым?

— Нет. Но потом его зрение ухудшилось, и никто не смог ему помочь. Денег у него не было. Туберкулез согнул его. Никто не ведает, что пришлось ему пережить.

Весь день, пока большинство обитателей Шантитауна на работе, Эсайя сидит и помешивает раскаленные угли. У него очень черная кожа, подернутые туманом глаза. Он оказался гораздо моложе, чем выглядел на самом деле. Эсайя производил впечатление вечного старца, которому нечего больше ждать на этом свете. Его скрюченные ревматизмом руки уже не слушались его. Он почти все время жил под открытым небом — сгнивший кряж, остаток человека, которого покинули все надежды.

По вечерам одна женщина кормит его кашей, рассказывал Вилли, но места в лачуге для него нет. У Эсайи есть пальто и одеяло. Он спит на улице вместе с собаками. Никто никогда не слышал, чтобы он жаловался. Он вообще редко говорит.

Разрешение на жительство в Иоганнесбурге у него давно кончилось (здесь должны проживать только трудоспособные люди), но никто не обращал на него внимания. Его свобода была несладкой. Время для него остановилось, редко кто разговаривал с ним.

Мы безмолвно стояли перед стариком и наблюдали за тем, как он грел над огнем руки: май на плоскогорье холодный. Ничто из того, о чем мы говорили, не доходило до его сознания. Слишком многое довелось ему повидать на своем веку, и сейчас мир умер для него. Я подумал, что если бог существует, то пусть существует на благо таких людей.

Неподалеку в лачуге лежал двенадцатилетний мальчик, высеченный плетью, и прятал лицо, отворачиваясь к стене. Повсюду следы режима, который лишал людей всего человеческого.

Вилли был спокоен. Может быть, гнев приходил к нему волнами, чередуясь с другими чувствами. Гневаться и возмущаться он предоставлял нам. Этот аристократизм духа мы могли увезти с собой в наше унаследованное от отцов спокойствие. Ибо гнев и возмущение да наше общество — единственное, что мы могли дать ему. С пустыми руками мы прибыли из счастливой страны и находились в Южной Африке, где пассивность легко может показаться столь же страшной, как и действие, и где недостаток знаний может сделать даже самых порядочных людей неумышленно жестокими.

Вилли, конечно, приблизительно угадывал, что мы чувствуем и переживаем, так как, словно желая освободить вас от ответственности, вдруг утешающе сказал:

— Мы позаботимся за вас об этом дряхлом мире. Что вы скажете на это?

Африканцы, которых мы встречали, охотно говорили о будущем, обо всем, что они должны сделать. Они не были мечтателями. Но будущее было единственным, чем они владели.

Загрузка...