Дед Ани, Григорий, старинного дворянского рода, был богат и непростительно хорош собой. Высокомерный, неприступный, насмешливый, он слыл женоненавистником, а посему в Петербурге не нашлось бы практически ни одной процветающей дворянской семьи, где бы он не разбил сердце дочери ли, супруге ли, сестре ли, а то и всем вместе взятым. С захудалыми и обедневшими семьями он дела не имел, но не по причине возможной матримониальной корысти с их стороны — жениться он в ближайшие десять лет (а ему было уже хорошо за тридцать) не собирался, да и вообще подумывал о том, чтобы остаться холостяком. Просто не считал для себя возможным общаться с людьми, не входящими в его изысканный крут. Сентиментальные истории о бедных, благородных, но несчастных красавицах повергали его в пучину сарказма, и он, немножко играя во Вронского, часто любил повторять:
— Банальность — это не мое. Not in my line.
И тем не менее так получилось, что сам Григорий, незаметно для себя спуская состояние точно так же, как его спускали другие, на святки наибанальнейшим образом проигрался в карты. Чтобы расплатиться с долгом чести, пришлось просить взаймы у одного из своих могущественных родственников. Родственник, довольно известный государственный деятель, памятуя о подозрениях насчет своей эмансипированной жены и Григория, не смог отказать себе в удовольствии унизить последнего всеми возможными способами, но, в конечном счете, дал требуемую сумму, однако с условием, что к весне получит деньги обратно: в России было неспокойно, и он, не так давно переправив основной капитал за границу, собирался в ближайшее время подать в отставку и отбыть с семьей на год-два в страну с более мягким климатом.
Денег не предвиделось, и надо было что-то срочно предпринимать. Но что же такое оригинальное мог придумать проигравшийся в пух и прах холостой мужчина, дворянин, человек слова и чести, чтобы добыть презренный металл? Только одно, пошлое и банальное: жениться на богатой.
Весть о том, что Григорию отказали уже в третьей семье, разлетелась очень быстро, поползли всяческие слухи, и в некоторых домах его даже перестали принимать. Это был страшный удар по самолюбию, но и его пришлось пережить. После неудач, мытарств и унижений он женился на молоденькой дочери богатого золотопромышленника. Прасковья, получившая образование в лучших пансионах, начитанная и умная, плебейски широкая в кости (хотя и статная) и красивая откровенно русской красотой, влюбилась в Григория без памяти. Ее отец, разузнав о финансовом положении предполагаемого зятя, посмеялся над мизерностью карточного долга и дал свое согласие на брак. Все возможное материальное у него уже было, и он ничего не имел против того, чтобы его внуки носили древнюю дворянскую фамилию. Свадьба состоялась в июне 1917 года, молодые отправились в свадебное путешествие по Италии и вернулись в Петербург только в начале сентября.
В Петербурге их поджидал обеспокоенный отец. Он имел с дочерью очень долгую конфиденциальную беседу, после которой Прасковья проплакала всю ночь, а наутро в дурном расположении духа накричала на горничную и самостоятельно занялась пересмотром своих нарядов, закрывшись от всего мира в гардеробной. Вот так ей в интимных предметах женского туалета удалось довезти до Франции довольно внушительное количество прекрасных бриллиантов, которые в тот вечер передал ей отец, строго-настрого наказав не ставить об этом в известность мужа. Отец вскоре уехал на свои прииски. Муж все еще был любим, но за три месяца совместной жизни позолота успела основательно стереться, и поэтому Григорий узнал о существовании бриллиантов, но отнюдь не об их истинном количестве, только уже во Франции.
В Париже им удалось вполне прилично устроиться. Прасковья Васильевна, продав часть вывезенных камней, купила дом средней руки, перестроила и обустроила его и стала сдавать квартиры внаем. Григорий Львович категорически отказался заниматься столь низменным делом и попытался продолжать вести тот образ жизни, который считал достойным своего происхождения. Какое-то время Прасковья Васильевна закрывала глаза на джентльменский набор недостатков в виде пьянства, бегов, карт и актрис, но, когда Григорий Львович как-то раз невзначай прокутил месячный доход, она устроила грандиозный скандал и перепрятала деньги. Обнаружив привычное хранилище опустевшим, Григорий Львович впал в ярость и, в очередной раз нарушая принцип своей небанальности, попытался отколотить жену, но, к своему удивлению, встретил такой достойный физический отпор, что больше никогда попыток не возобновлял. В пятницу вечером Прасковья Васильевна выложила на письменный стол мужа конверт с небольшой суммой денег на недельные карманные расходы. Всю субботу Григорий Львович игнорировал унизительную подачку, но в воскресенье конверт со стола исчез.
Политическая жизнь русских эмигрантов в Париже протекала довольно бурно. Наряду с серьезными организациями, действительно пытающимися что-то предпринять, возникали и рассыпались в прах различные общества, партии, фракции с громкими, пафосными названиями и лозунгами, также имевшие своей целью спасение России от красной чумы. Многие несли туда последние крохи своих сбережений, и кто-то хорошо грел на этом руки. Писались воззвания, манифесты, общества то объединялись, то враждовали между собой. Демагоги, прозевавшие Россию, красиво словоблудили, распаляя себя и присутствующих, и прения зачастую кончались попойками, мордобоем, а то и поездками в веселые дома. Григорий Львович было с жаром ринулся в политику, но быстро разочаровался в этом неблагодарном деле, забросил все и заскучал. В жизни оставался только один интерес: война с Прасковьей Васильевной. Но в любой войне бывают временные перемирия, и после одного из таких затиший Прасковья Васильевна с удивлением обнаружила, что находится в интересном положении.
Появление наследника повлекло за собой перестановку сил. Григорий Львович взял управление домом на себя, и вроде бы все шло хорошо. Прасковья Васильевна занималась сыном Левочкой и в дела особо не вникала. Через два года обнаружилось, что доходный дом заложен, а ценными бумагами, которые на эти деньги приобрел муж, можно только оклеить ватерклозет. Прасковья Васильевна продала еще часть бриллиантов, закрыла брешь в бюджете и снова отлучила Григория Львовича от дел. А потом как-то все пошло вкривь и вкось. Жильцов становилось все меньше и меньше, жизнь дорожала, деньги утекали. Левочка часто болел, а доктора тоже стоили недешево. Квартиры постоянно требовали мелкого ремонта, а сам дом потихоньку ветшал, и нужно было решать вопрос о капитальном ремонте. Время от времени Прасковья Васильевна расставалась то с одним камешком, то с двумя, ручеек катастрофически иссякал и пополнить его было нечем.
Левочке исполнилось двенадцать лет, когда родилась Дашенька. Ревнуя родителей к сестренке, Левочка захандрил, стал капризным и нервным, похудел, побледнел, и в дом опять стали захаживать доктора. Как-то раз, таясь под дверями, он услышал о возможном развитии чахотки, и в тот же день начал легонько покашливать. Мальчик он был умный и уже достаточно взрослый, поэтому не действовал напрямую, но никогда не забывал кашлянуть, когда в соседней комнате были папа или мама. Левочку таскали от светила к светилу, но никто туберкулеза так и не обнаружил. Ну, покашливает мальчик, это вполне может быть нервное… Прописали активный образ жизни, свежий воздух, усиленную физкультуру, контрастные обливания. Последнее Левочке страшно не понравилось, как, впрочем, и то, что родители успокоились, и он стал время от времени отсасывать из десен кровь и оставлять плевок на носовом платке. Родители пришли в ужас, и нашли, наконец, толкового врача, который сообразил, что в данном случае можно безбоязненно и достаточно долго доить семью. Все силы были брошены на восстановление Левочкиного здоровья, все внимание было сосредоточено на мальчике, ему была отдана вся любовь, а Дашеньку, не доставлявшую хлопот, отдали в руки русской няньки и особо ей не интересовались: здорова — и слава богу.
Левочка и внешне, и по характеру вырос точной копией своего отца: красивый, избалованный, капризный, требующий к себе постоянного внимания. Ему дали прекрасное образование и через русские связи пристроили на хорошее место в банке. На Дашеньке пришлось сэкономить. Впрочем, какое-то условное образование ей тоже попытались дать, но она рано выскочила замуж за француза. И хотя ее муж был всего лишь небогатым клерком, родители все же посчитали, что удачно сбыли дочь с рук. Лет через пять Дашенька с мужем развелась, но к родителям не вернулась. Потом она еще раз вышла замуж, и еще раз…
Годы шли. Карьера Левочки не задалась. Он, как и его отец, умел шикарно тратить деньги, и наступил такой момент, когда он был вынужден обратиться к матери. Прасковья Васильевна, у которой уже давно произошло отрезвление по поводу сына, денег не дала, сказав, что запасов больше нет. У нее, правда, оставалось три самых больших бриллианта, но она твердо решила оставить их на черный день.
Жизнь ушла на борьбу с мужем, домом, обстоятельствами. Когда Григорий Львович отошел в мир иной, она почувствовала себя никому не нужной старой развалиной, ибо теперь даже поссориться стало не с кем. Вот Левочка уже не молод, а семьей так и не обзавелся и, похоже, не собирается. Дашеньке было уже тридцать пять, когда она в очередной раз вышла замуж и через месяц после свадьбы сообщила, что ждет ребенка. И Прасковья Васильевна обрела смысл жизни.
Давно офранцузившаяся Дарья Григорьевна считала, что раз уж они живут во Франции, а девочка родилась здесь, то и воспитывать ее надо соответственно. Дома разговаривали только по-французски, отмечали только французские праздники, да и весь уклад жизни был французским. Так как мама все время была занята работой в папином ресторанчике, Ани все чаще и чаще попадала к бабушке, и та начинала перевоспитывать ее на русский манер. В доме у бабушки они разговаривали только по-русски, а Прасковья Васильевна старалась успеть рассказать ей как можно больше о былом величии предков с обеих сторон, о России, о том, как они жили до революции. Мама сердилась, но поделать ничего не могла: нянька стоила дороговато. А бабушка только посмеивалась и часто назло Дарье Григорьевне называла Ани Нюркой.
Дети прекрасно разбираются в людях, взрослым трудно обмануть детскую душу. Ани чувствовала, что мама не с ней, а с папой, в ресторанчике и где угодно еще, но не с ней. Папы у Ани, можно сказать, вообще не было. То есть он, конечно же, был, но как-то так, как бывает в доме буфет: в нем стоит красивый чайный сервиз, внизу хранятся банки с вареньем, в выдвижных ящиках лежат столовые приборы и всяческая полезная мелочь. Убери буфет — и сразу станет пусто, на какое-то время порядок в доме нарушится, но потом вещи все равно найдут себе новое место, и жизнь пойдет дальше.
Если уж говорить о мебели, то мама скорее была сродни большому плюшевому креслу. Оно мягкое, уютное, приятное на ощупь. Когда идут зимние дожди и настроение совсем-совсем плохое, в него хорошо залезть с ногами и там уютно устроиться. Оно примет тебя и позволит понежиться, но никогда не спросит: «Что случилось, малышка? Почему ты сегодня грустишь?» — и не погладит по голове, не приобнимет.
И когда ты с него слезаешь и уходишь, оно не крикнет вслед: «Подожди! Куда же ты?! Давай еще посидим, поговорим о чем-нибудь!»
А вот дядя Лева был похож на… был похож… на ящерицу, что ли… Вроде бы и не змея, но как-то дела иметь с ним не хотелось.
Только для бабушки не находилось предметного эквивалента. Она была такая живая, такая настоящая, ей до всего было дело: и с кем Ани дружит, и почему у нее плохое настроение, и какую книжку она читает, и что ей в этой книжке понравилось. Ани любила бабушку самозабвенно, любила ее Россию, ее дом, ее куличи на Пасху, ее грудной низкий голос, похожий на голубиное воркование. Нет, все-таки эквивалент был: бабушка была похожа на незыблемую стену, за которой было безопасно, которая укрывала от невзгод и давала ощущение покоя и уверенности.
Никогда ничем не болевший папа однажды в воскресенье уснул с газетой после обеда в кресле, да так и не проснулся. Маму, которой и так пришлось нелегко, задергала полиция: «Мадам русская… Тут может быть все что угодно…» Было решено, что Ани некоторое время поживет у Прасковьи Васильевны.
После смерти отца открылись многочисленные долги, в основном родственникам. Ресторанчик пришлось продать, и было совершенно непонятно, что же делать с оставшейся после выплат небольшой суммой.
Случай свел Дарью Григорьевну с очень хорошим человеком, ныне американцем, дальним родственником соседей по поместью под Тверью. Он был уже немолод, тоже вдовел, имел свое небольшое дело — реставрировал и продавал подержанную мебель. Он был заботлив, мил, красноречив и после недолгих уговоров убедил Дарью Григорьевну по окончании траура перебраться к нему, объединить капитал, расширить дело и достойно, рука об руку встретить обеспеченную старость. Дарья Григорьевна воодушевилась, а бабка Прасковья просто бушевала:
— Ну, куда ты засобиралась? Куда? Ты же ничегошеньки о нем не знаешь!
— Маман, да успокойтесь же вы! В конце концов, я его не на помойке нашла. Я же вам говорила: он — дальний родственник Ильиных.
Бабушка замахала руками.
— Лучше бы уж ты нашла его на помойке. По крайней мере, не строила бы иллюзий… Ильины… Помнится, не раз Ильин-старший…
— Маман, будет вам старое поминать… Время идет, люди меняются… Мы там отлично устроимся! Америка…
— Мы?! Кто это «мы»?!
— Мы с Ани…
— Ты можешь делать со своей жизнью, что хочешь, но Нюрку я тебе не отдам.
— Я без Ани никуда не поеду.
— Вот и отлично. Вот и оставайся. Хватит уже за кобелями бегать.
— Маман, ну как вы выражаетесь! Как вы можете! Поймите, может быть это мой последний шанс, моя лебединая песня…
— Дорогая моя, лебеди — однолюбы. Вот тебе мое последнее слово. Нюрку я тебе сейчас не отдам. Поезжай одна. Посмотри, как оно там все будет. А потом уже либо вернешься совсем, либо приедешь и заберешь ее с собой.
Решив, что для траура вполне достаточно и прилично будет полугода, Дарья Григорьевна отбыла в Америку. Долго от нее не было никаких вестей. Потом она написала, что в выборе не ошиблась, все у них хорошо, и как только они окончательно завершат расширение дела, она тут же заберет Ани к себе.
Бабушка дочитала письмо, посмотрела на Ани поверх очков и задумчиво произнесла:
— Ну, стало быть, так и будем жить с тобой вдвоем. Ну, и слава богу.