АНДРЕЙ БЛАЖЕННЫЙ. БОЛЬНИЦА

Почему-то подразумевалось, что это были октябрьские праздники, вечер. Безлюдные улицы могли означать только одно: все уже сидят за праздничными столами. И от осознания этого всеобщего празднества его одиночество было щемящим и безысходным. Парк медленно поглощал прозрачной осенью, пустынностью и томил предчувствием смертельной опасности. Ощущение страха разливалось изнутри холодным оцепенением и пониманием полной безнадежности. Он прошел по пустынной дорожке и вышел к огромному металлическому кругу, на котором не было ни цифр, ни стрелок, но это были Часы. Большая красивая бабочка, покружившись над ними, присела на краешек и принялась потирать лапками. И тут произошло нечто ужасное: огромный меч, движимый невидимой рукой, с невероятной силой ударил по кругу и отсек половину, едва не убив бабочку. Она вспорхнула и тут же села на краешек оставшейся половины. Меч медленно поднялся вверх и снова ударил с невероятной силой, оставляя теперь уже четверть круга. Бабочка опять взлетела и опять тут же села на оставшийся сектор. Меч, теперь уже быстрее, поднялся и ударил ровно посередине…. Бабочка вспорхнула и вернулась обратно… С каждым разом места для нее оставалось все меньше и меньше, а меч теперь опускался ежесекундно, каждый раз со страшным грохотом уполовинивая и без того узенький сектор.

Внезапно он понял, что этот крут — та самая божья капля, о которой говорила тетя Муля, и, вместе с этим, его время, которое с каждой секундой уменьшается вдвое, и что бабочке скоро некуда будет сесть, и тогда она погибнет, а значит, он умрет. Он стал лихорадочно соображать, как остановить этот меч, но тело было ватным, а руки и ноги не слушались… Нужно было срочно что-то предпринимать, а он ничего не мог сделать. Меч все рубил, все быстрее и быстрее… Разум метался в поисках выхода, решения, и внезапно его осенило: сколько бы ни разрубал этот меч сектор пополам, всегда будет оставаться пусть ничтожно малое, но реальное пространство, куда бабочка сможет присесть. От найденного решения его охватило блаженство, а потом страшная усталость, из которой очень трудно выходить… Но он будет жить. И тут он услышал голос:

— Просыпайтесь! Пожалуйста, просыпайтесь! Вы слышите меня? Просыпайтесь!

Кто-то стал легонько похлопывать его по одной щеке, потом по другой. Он с трудом разлепил веки. В глазах двоилось. Женщина в зеленом халате и зеленой шапочке что-то ему говорила, но он плохо ее понимал. Внезапно в голове разом возник блок мыслей: «Я в операционной. Я ранен. Руки целы? Значит, я все еще на войне. Теперь точно комиссуют. Слава богу».

Первая ночь в сознании была тяжелой. Болело все. Страшно хотелось двух вещей: пить и переменить положение. Но он понимал, вернее, помнил, что пить нельзя, так что придется терпеть. Менять положение можно было по миллиметру, обманывая боль. Время тянулось и тянулось.

Когда за окном забрезжил рассвет, он понял, что силы тьмы отступили, а день принесет разнообразие. К следующей ночи будет уже чуть-чуть легче, и, может быть даже, он заснет хоть ненадолго. А может быть, ему удастся задремать и днем.

Утренняя суета всех больниц одинакова: медсестра с градусником, санитарка с судном, уколы, капельница, обход врачей… С ним пытались заговорить, задавали вопросы, а он молчал, безучастно смотря синими глазами в одну точку.

День прошел в терпении и экономном расходовании сил. Пить уже не хотелось. Наверное, из-за капельницы.

На ночь молоденькая сестричка всадила ему два терпимых и один очень болезненный укол, потушила свет и ушла. Уснул он быстро и легко, и сон ему приснился яркий, прекрасный. Содержание всего сна в подробностях не запомнилось, но осталось ощущение эйфории. Все в этом сне складывалось так хорошо, так удачно! А под конец он совсем не больно и не обидно упал в грязь, но тут к нему подошел некто, самый дорогой для него человек, протянул ему руку и помог встать. И он, плача от бесконечной благодарности, поднялся, и это было счастье, такое, какого он ни разу не испытал в реальной жизни. Оно было таким огромным и невероятным, что он проснулся. Сияющий шар счастья еще некоторое время плавал в предрассветной темноте палаты, потом стал уменьшаться, уменьшаться и, сжавшись до точки, исчез. И тогда темнота родила нечто еще более темное, чем она сама, огромное, страшное и непоправимое… К нему вернулась память и отчетливо произнесла: «Ну вот ты и откоптил свое, сучара… Оттащите его подальше…»

Собранный по частям, латаный-перелатаный, Андрей то вроде бы начинал выздоравливать, то ему становилось хуже. Врачи делали свое дело, хотя, в общем-то, считали, что шансов выкарабкаться у него мало, да и не известно еще, что лучше — выжить ему или умереть. Пациент молчал, ни на что не реагировал и, скорее всего, так и останется не в себе. За два месяца его никто и не навестил. Пару-тройку раз приходил следователь, но так, для отписки, удостовериться, что потерпевший в очередной раз будет не в состоянии отвечать на вопросы. Безымянный Андрей числился в больнице бомжом.

После Нового года дело явно пошло на поправку, у него проклюнулся аппетит, он стал съедать все до крошечки, и сердобольные медсестры начали его подкармливать в силу своих скромных возможностей. Заведующий отделением с выпиской не торопился, рука не поднималась выкинуть Андрея на улицу, пока на дворе была зима.

В конце января в отделении появился очередной новенький.

Загрузка...