Охватившее Андрея состояние полного отупения и омерзения, а также чувство бесконечной усталости и слабости не оставляло сил на осмысление того, что произошло. Иногда он отчетливо вспоминал тот момент, когда Леха, воровато оглядевшись, посмотрел на его живот и резко выбросил вперед руку. Иногда все это представлялось бредом, и он опять бормотал свое: «Не может быть». Он понимал, что когда-то придется начинать жить, раз уж он не погиб, и тогда нужно будет принимать решение, что же с этим делать. До сих пор ни у кого не возникало вопросов, кто его ранил. Нож Лехи был афганским, трофейным. Кому придет в голову, что его пытался убить кто-то свой? Вот он скажет врачу: «Позовите…» А кого позовите? Дяденьку милиционера? Нет, он скажет врачу: «Меня в бою хотел убить Леха Савельев. Он ударил меня ножом в живот…» Глупо… Не было никаких причин у Лехи убивать его… Почему? За что? А вдруг ему это привиделось? Но тут снова перед глазами возникал Леха и выбрасывал вперед руку, и Андрей проваливался в тоску, выходить из которой было очень тяжело.
Как следствие такого состояния тела и души, появилась жгучая и непереносимая обида на жизнь. Ему все казалось несправедливым: и то, что у него не было отца, и то, что мать, которая никогда никому не сделала ничего плохого, мыкалась практически в нищете всю жизнь, и то, что он, единственный ее сын, был послан в Афганистан… Память наглухо закупорила ячейки со счастливыми детскими воспоминаниями, услужливо оставив открытыми те, в которых хранилось плохое. Вот мама стоит у магазина-стекляшки вместе с тремя бабульками, расположив на корявом ящике несколько мытых-перемытых целлофановых пакетиков с солеными огурцами и квашеной капустой собственного приготовления. Кончик носа покраснел от мороза. Она изо всех сил делает вид, что не имеет к соленьям никакого отношения. Одета она… Господи, как же она одета! Местные алкаши толкутся около нее, явно принимая за свою…
Снег с дождем… Софья Федоровна, его первая учительница, предлагает тем ребятам, у кого промокли ноги, снять чулки и носки и повесить их на батарею просушить. Многие так и делают. Он сидит все пять уроков с мокрыми ногами. Не может же он вывесить свои дырявые носки, практически без пяток, на всеобщее посмешище…
Одинокий недоеденный кем-то бутерброд на столе в школьном буфете. Рука сама тянется к нему… Подходит уборщица и смахивает его кислой тряпкой вместе с крошками и бумажками на грязный поднос. Андрей растет, он самый высокий в классе, он все время голодный… Спазм в горле.
Звонок в дверь. Мама открывает, и входят двое. «Два молодца из одного ларца», — вот как он тогда еще подумал. Бледная мама кричит на Андрейку:
— Иди в свою комнату! Иди, я говорю!!!
Он подслушивает и по обрывкам фраз понимает, что отец совершил побег. Для него это как «совершил подвиг»…
— Короче, если он здесь появится, вы обязаны нам об этом сообщить.
— Да, конечно. Я понимаю. Я сообщу, — покорно, ровным голосом говорит мама.
Спазм в горле. Молодцы уходят, а он вылетает к матери со сжатыми кулаками и начинает молотить ее, куда придется, навсегда зацепив краешком глаза ее трясущиеся тонкие пальцы.
Он так нуждался в поддержке, опоре, в ком-то, кто бы его понял, посочувствовал ему, утешил, так была нужна поддержка, но делиться своими переживаниями с кем бы то ни было, тем более с малознакомыми людьми, он не умел, да и не хотел, и звено обид цеплялось к звену, получалась длинная тяжелая цепь, и в ней никак не находилось места для бога, непонятного, непостижимого, к которому он шел и никак не мог дойти.
Выздоровление шло медленно, да это было и неудивительно. Он не должен был выжить, а вот ведь выжил, и теперь, слегка согнувшись, шагал, шаркая ногами, в столовку вместе с остальными ходячими. Кормили протертыми безвкусными супами-пюре, кашей-размазней, суфле то ли из мяса, то ли из рыбы… Безумно хотелось соленых помидоров и селедки, но на ближайшие полгода ему строго-настрого прописали диету.
Ребята в палате целыми днями перебирали планы на будущее, вспоминали что-то из детства. Из всего пережитого на войне выбиралось только что-нибудь смешное, бытовое, а страшное было негласно затабуировано. Хватало снов, в которых все шли и шли бои.
Однажды Андрею приснилось: они входят ночью в аул, а он пустой. Все двери нараспашку, жителей никого. Один дом, другой… И вдруг откуда-то, как из-под земли, голос: «Помогите! Помогите!» Андрей в ужасе проснулся, сердце бешено колотилось… И вдруг он явственно услышал: «Помогите! Помогите!» Соседняя палата-бокс была одиночной. Все знали, что туда кладут самых тяжелых. Похоже было, что голос шел именно оттуда. Андрей, стараясь не шуметь, вышел в пустой слабо освещенный коридор и прислушался. Кто-то стонал. Далеко, в конце коридора, за столом дежурной сестры никого не было. Тогда он тихо приоткрыл дверь в бокс и вошел. Голос простонал:
— Кто там? Подойди… подойди ко мне…
Андрей подошел.
— Тяжело мне… Сними одеяло…
Андрей помедлил, потом снял одеяло и увидел, как ему показалось, огромную черепаху. Секунду спустя он понял, что на койке лежал парень без рук и без ног. И тут он услышал быстрый шепот:
— Браток, слышь, нет больше моих сил… Не могу я так жить… удави меня… Подушкой удави меня… Пожалуйста, я тебя очень прошу, удави меня… Зачем мне такому жить… Ты же видишь… Удави… Будь другом…
Андрей сделал два шага назад. Парень заговорил громче:
— Не уходи, слышишь, не уходи… Была бы у меня хотя бы одна рука, я бы сам… Я бы дополз… Я бы из окна… Я даже отравиться не могу… Сделай, ну прошу тебя… Не бросай меня так…
Андрей медленно пятился к двери, а он уже кричал дурным голосом:
— Гад! И ты гад! Сволочи! Ну, пожалуйста, удави меня!!! Ну не уходи ты!!! Удави-и-и!
В коридоре послышались торопливые шаги, и в палату влетела сестричка со шприцем, за ней заспанный врач. Врач развернул Андрея и вытолкнул за дверь. Вслед ему понеслась частушка:
— Нету рук и нету ног,
Удави меня, браток…
Андрей, все еще держа одеяло в руках, вошел в палату. Из бокса неслись звериные вопли вперемешку с матом. Никто уже не спал.
— Что там, Андрюх?
Андрей, давясь словами, еле смог произнести:
— Там парень… без рук… и без ног… удавить просил…
Повисло молчание. Потом кто-то сказал:
— Я бы удавил… — и тут же добавил: — Нет, не смог бы…
Остаток ночи Андрей прокрутился без сна. Он прислушивался к звукам в соседней палате, и то ему казалось, что он слышит слабые стоны, то вроде бы разговаривают двое. Он думал о том, что надо было сделать то, о чем просил солдатик, и корил себя за трусость, потом искал себе оправдание и не находил. Еще он думал, что если бы с детства был воспитан в вере, не было бы этих моральных мучений. За все нес бы ответственность бог. Раз с этим парнем такое случилось, значит, он за что-то расплачивается, значит, его наказал бог или послал ему испытание, и он, Андрей, не вправе вмешиваться в свершившееся.
Другой бог, тети Мулин, молчал, оставляя решение на усмотрение Андрея. Но молчал и дьявол, и он мучился, мечась от решения все-таки войти в соседнюю палату и сделать это к решению ничего не делать.
Днем его все время тянуло в коридор. Он ходил то в туалет, то кому-то за кипяченой водой, то слонялся просто так. Начало знобить. Около полудня из бокса вышел пожилой священник и, крестясь и что-то бормоча, большими скорыми шагами пошел к выходу. Андрею показалось невероятным присутствие священника здесь, в госпитале Афганистана, и он решил, что это знак.
Сознание того, что там, за стеной, находится этот несчастный солдатик, не давало Андрею спокойно жить. На что бы он ни отвлекался, мысль упорно шла в одном направлении и в конечном итоге натыкалась на живой обрубок и осознание своей беспомощности перед чужим адом.
«Бог, — думал Андрей следующей ночью, — вот тебе и бог… За что же он так покарал этого парня? Это какие такие грехи надо было совершить, чтобы бог вот так наказал? Чего такого можно натворить в двадцать лет?» — И тут он вспоминал войну, и наплывала следующая мысль: «Можно… Наверное, можно. А ведь я тоже убивал, и вот все-таки жив, руки-ноги целы… Мозги вроде на месте… И все-таки я убивал… Мог дезертировать, отсидел бы свое и вышел, и тогда не было бы на мне вообще крови… Жил бы… Мог бы подставить себя в первом же бою — и все…» Он вспомнил первый бой, вспомнил, как тогда страшно захотелось жить, и как он схватил первый попавшийся пулемет и отстреливался, отстреливался… «Надо было стоять столбом, и меня бы сразу убили… или ранили бы и — в госпиталь… Может, и выжил бы. Выжил же я сейчас, зачем-то бог сохранил меня… Для чего-то… или для кого-то…» Из «кого-то» были только мать и Настя. «Для матери, наверное. Она своими страданиями меня выкупила, вот я жив и остался… Теперь все пойдет по-другому, все должно пойти по-другому… И все-таки этот солдатик…»
Следующая ночь была еще тяжелее, и, в конце концов, Андрей для себя решил, что если вдруг завтра он опять увидит священника, то попросится поговорить с ним. А если поговорить не удастся, то он пойдет и сделает то, о чем просил солдатик. С этим и уснул.
Подкарауливать священника он начал с утра, но только ближе к обеду, несколько подрастеряв бдительность, Андрей выглянул в очередной раз из палаты и увидел в конце коридора его быстро удаляющуюся черную фигуру. Привычно зажав рукой шов, Андрей поспешил за ним. Выскочил на лестничную клетку и увидел его в пролете этажом ниже. Он хотел окликнуть священника, но вдруг оказалось, что не знает, как к нему обратиться. «Святой отец»? «Батюшка»? «Товарищ священник»? Просто «священник»? «Господин поп»? Не кричать же ему: «Эй, подождите!» Соображать было некогда, и Андрей, задыхаясь, бросился бежать вниз по ступеням. Догнав его уже в вестибюле, Андрей, все еще держась одной рукой за шов, другой коснулся руки священнослужителя и выпалил:
— Подождите, ради бога, подождите, пожалуйста! Мне надо с вами поговорить!
Лицо у Андрея было серым, в мелких капельках пота.
— Конечно-конечно, вы только успокойтесь и отдышитесь. Давайте с вами вот так, медленно, пойдем, мне тут нужно кое-что забрать. У меня, правда, еще дела после двух, но мы успеем поговорить.
Они зашли в какую-то каморку, заставленную, заваленную сломанными стульями и креслами-каталками, грудами рваных одеял и еще какими-то вещами. На колченогом столе стояла большая черная спортивная сумка, по всей видимости, принадлежащая самому священнику. Было похоже на то, что он здесь — частый гость. Он указал Андрею на единственный целый стул и сам присел на краешек топчана.
Андрей вдруг пожалел, что затеял это дело. Ему внезапно расхотелось с кем бы то ни было обсуждать произошедшее, но шаг был сделан, надо было что-то говорить, и он быстро-быстро затараторил первое пришедшее ему в голову:
— Понимаете, моя фамилия — Блаженный, и в детстве, да и потом, многие часто связывали ее с «дурачком», юродивым, что ли… И я в одной книге прочитал «Блаженны нищие духом…», не помню, как там дальше…
— «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное». Нагорная проповедь.
— Да-да, именно. Значит, чтобы попасть в царство небесное, нужно быть дурачком, который нищ духом? Блаженным?
Священник сокрушенно покачал головой.
— Видите ли… И Ветхий Завет, и Новый Завет столько раз переводили… Но даже и пусть так: блаженны. Блаженный — это, в первую очередь, человек счастливый, благоденствующий, живущий по закону, угодник Божий. Он не нищ духом, но обладающий духом человек, даже если он нищ, он счастлив, ибо ему будет Царство Небесное. Смысл в том, что нужно заботиться не о благах земных, но о духовном, о чистоте своей духовной. — Священник опустил глаза, помолчал секунду и посмотрел Андрею в глаза. — Но вы ведь не об этом хотели поговорить?
— Не об этом, — сознался Андрей. Врать он физически не мог. — Я убивал на войне. И я понимаю, что это страшный грех.
— Но… — хотел что-то сказать священник.
— Грех, я знаю это, — перебил его Андрей. — Я мог бы дезертировать, я мог бы сам подставиться под пулю, но я этого не сделал. Я очень хотел жить, по-звериному хотел. И понимаю, что мне это не простится. Но вчера я хотел убить человека. То есть я не хотел… Он сам просил меня об этом. Тот калека, без рук, без ног… Вы были у него, я видел. И я поставил себя на его место, и понял, что был бы благодарен тому, кто избавил бы меня от мучений. Но сам я не смог этого сделать, и теперь мне кажется, что я взял на душу еще один грех. И как мне теперь с этим всем жить дальше, я не знаю.
— Все в руках Божьих… — опять начал было говорить священник, но Андрей его перебил:
— Я так и знал, что вы это скажете. Но мне-то не легче от этого, я ношу это у себя в душе и казнюсь и за то, что убивал, и за то, что не убил.
— Знаете что? Это очень долгий, очень серьезный разговор. Поверьте, на все ваши вопросы есть простые и прямые ответы, и мы обо всем поговорим. Путь к Богу — это работа души, и ваша душа не спит. Нам обязательно надо будет поговорить, но только не вот так, на ходу… Я приду к вам завтра, договорились? И мы обо всем поговорим. Только я вас прошу об одном: не совершите того, о чем будете жалеть всю оставшуюся жизнь. Не вы дали ему жизнь, и вы не вправе решать, жить ему дальше или же умереть.
— Да… Наверное, все это так… Но я уже решал, кому умереть, хотя они меня об этом не просили…
Священник разволновался. Ему надо было уже уходить, а он не мог бросить Андрея в таком состоянии. Ему казалось, что парень, выговорившись, только утвердился в своем решении помочь, если так можно выразиться, несчастному. И тогда он нашел временный выход из ситуации. Он еще раз пообещал Андрею прийти завтра и отправил его, а сам, выждав немного, поднялся к главному врачу и, объяснив ситуацию, предупредил, что может произойти непоправимое.
Два последующих дня Андрей не жил. Прячась от священника, молился, как мог, обращался за подсказкой к Богу, пытался выявить в себе нечистого с тем, чтобы проверить, не он ли нашептывает ему страшные мысли, а иногда ему казалось, что они оба, и Бог, и дьявол, только каждый со своей позиции, призывают его сделать это. Его то бил озноб, то бросало в жар…
На утро третьего дня парня нашли мертвым, с подушкой на лице. Следствие провели формально, со всех сняли показания, но конкретно обвинить никого так и не смогли за недостаточностью улик. Виноватым мог быть каждый.
Ближайшим самолетом врач отправил Андрея с обнаружившимся воспалением легких в Ташкент, где он в военном госпитале застрял на целых два месяца. И так малоразговорчивый, он замкнулся в себе, отвечал односложно и ни с кем дружбы не заводил. Он часами смотрел в окно и то казнил себя за парня-калеку, то оправдывал, но вердикта так и не выносил. Его обиды на жизнь теперь казались мелкими и недостойными, и даже собственное ранение и чудовищная подлость Лехи отошли куда-то далеко на задний план, и уже не хотелось ни с чем разбираться: он, живой, возвращался домой к матери.