Андрей пребывал в слепоглухонемом вакууме. Он только выходил на работу и приходил с работы. Машинально жевал какие-то остатки еды из старенького холодильника, который оставила ему в наследство Машка, ибо в ее новой жизни старенькому «Саратову» места не нашлось. Он даже не знал, по кому больше тосковал — по Машке или по Кристинке. Отовсюду вылезали какие-то мелочи, которые приносили с собой воспоминания и этим доставляли почти физическую боль. «Похоже, что больше отнять у меня нечего», — думал Андрей. Потом смотрел на свою правую руку и думал о том, что грех жаловаться, он жив, он может писать. И тут же приходило: «А кому это нужно? Мамы нет… Никого нет. И никому это не нужно, только мне. А кто я такой? И кому я нужен? Никому. Умри я завтра здесь — никто не хватится. Разве что в жэке через неделю».
Он жил машинально. Машинально что-то чиркал на кухне на листах, на которые потом ставил чашку или тарелку, оставляя круги и масляные пятна.
«Все-таки я какой-то не такой. Наверное, и вправду у нас в роду был какой-нибудь дурачок… Все люди живут как-то по-другому, цепляются за жизнь, что-то делают, куда-то пробиваются…» Он вспомнил, как мальчики в штатских костюмчиках под матерный аккомпанемент пилотов грузили в переполненный самолет, увозящий раненых из Афгана, коробки, тюки и тючки… «Нет, я бы все равно так не смог. Никогда… А что бы я смог? Поменять один жэк на другой и сделать карьеру?» Он даже улыбнулся собственным мыслям. «Нет, а действительно, что? Вот что я могу? Только рисовать. Куда я могу с этим пойти?» И Андрей стал представлять себе, как пойдет обивать пороги каких-нибудь рекламных или модельных агентств, где все места либо уже заняты, либо расписаны далеко вперед под подрастающее поколение. И тут на какую-то секунду он увидел себя в небольшом зале, где на стенах висели его картины, сам он, почему-то длинноволосый, с бородой и усами, в строгом элегантном костюме — ну настоящий художник, добившийся признания — с фужером в руке ходит от картины к картине и объясняет свой замысел восхищенной публике. Андрей очнулся и понял, что он, действительно, дурачок: столько лет занимался живописью и только сейчас первый раз задумался о признании и славе. «Ну да, бывают же чудеса на свете… Вот, например, проснусь в субботу, и мне вдруг позвонит Налбандян или Глазунов, и скажет: «Слушай, я видел твои картины. Ты такой талантливый! А давай, я тебе персональную выставку устрою? Просто категорически необходимо, чтобы мир узнал о твоем таланте!» И тут вдруг он подумал о том, что, собственно, никто его картин толком и не видел, разве что только Машка. И его обожгло: «А вдруг она попросту не хотела брать мои картины, а я навязал их ей? Господи, ну и дурак же я… А что теперь делать? Не идти же мне к ней забирать их обратно… Да я и не знаю, где она живет… Ладно, уж как есть. Навязал так навязал».
В субботу он проснулся рано, как от толчка: а вдруг и вправду позвонят? Мозг услужливо выстроил невероятную, фантастическую цепочку — Машка повесила его картины в гостиной, муж у нее крутой бизнесмен, мало ли кто у них бывает в гостях, заметили картины на стене, заохали, заахали, стали спрашивать, чьи они, кто это такой талантливый их написал, ну и так далее… Около двенадцати зазвонил телефон. Андрей рванул к нему, сметая все на пути, и почти закричал в трубку:
— Да! Слушаю!
Это был начальник жэка:
— Андрюх, ты чего так орешь? Слушай, ты до двух дома будешь?
— Буду. А что?
— Забыл тебя вчера предупредить. Жиличку к тебе подселяем, она хотела комнату посмотреть.
Жиличкой оказалась маленькая бойкая квадратная бабенка лет за сорок. Крашенный в ультрарыжий цвет перманент почти не скрывал просвечивающую сероватую кожу головы. Она была в боевом раскрасе, сильно пахла дешевыми духами из парикмахерских его детства и столь же сильно потом, и все у нее было короткое, кроме спины: короткая жидкая стрижка, короткие ручки с короткими пальцами, с короткими широкими ногтями, короткие ноги. И только спина была длинной, мощной и плоской. Проходясь по квартире, она периодически сыпала шутками-прибаутками, на все у нее находился либо какой-то обрывок частушки, либо поговорка, либо крылатое выражение. Алчно оглядев оставшийся после Машки осиротелый нехитрый скарб, она спросила:
— Что упало — то пропало. Забирать не будут?
— Да вряд ли… А там кто его знает, — ответил начальник.
— Ну а мы пока попользуемся. Не мыло, не смылится.
— Валентина, кто это мы? Кто это мы? Ты здесь одна будешь проживать. Я тебя уже предупреждал.
— Ты да я, да мы с тобой… Да мы с Андрюшенькой, будем жить-поживать да добра наживать, — и она хохотнула.
— Ну ты и дурак, — вполголоса сказал начальник жэка Андрею, когда они на минуточку остались наедине. — Надо было перетащить к себе в комнату хотя бы шкаф. Теперь у нее хрена-с-два выцарапаешь.
— Да ладно… — вяло отмахнулся Андрей.
— Не ладно. Слышь, Владимировна, ты на все-то рот не разевай. Шкаф Андрея.
— Да пусть его, не нужен мне шкаф. Обойдусь без него. Пусть пользуется. Не нужен мне берег турецкий… чужая земля не нужна… Андрюшенька, — сладеньким голоском затянула из кухни Валентина, — у тебя холодильничек такой маленький, а у меня такой большой… Твой-то у тебя в комнате как раз в углу вместо тумбочки встанет. А то как мы разместимся? Кухонька-то — не разойтись. Ну да в тесноте, да не в обиде…
«Она не виновата, что господь ее такой создал. Ну не дал он ей ни души, ни ума, ни красоты, — часто уговаривал себя Андрей, и прощал ей и назойливость, и наглость, и лживость, и то, что она постоянно шарила у него в комнате, и то, что из благих побуждений она как-то раз навела у него в комнате порядок и снесла на помойку все те его работы, которые попались ей на глаза. Он хотел было поставить на свою дверь замок, но теперь это делать было неудобно по этическим соображениям. Валентина могла обидеться. Она часто без спросу таскала из его холодильника и без того скудные продукты и, если пропажа была очевидна, говорила:
— Андрюшенька, я тут у тебя разжилась чем ни тем, завтра куплю и отдам. Долг платежом красен, как говорится… — И, конечно же, не покупала и не отдавала.
Андрей только махал рукой: мол, не обеднею.
Несколько раз она делала попытки его соблазнить, но, когда поняла бесплодность своей затеи, оставила его в покое. Довольно скоро Валентина стала без стеснения ходить по квартире в неглиже. Андрей морщился, но так и не решился сказать ей что-либо по этому поводу. Кроме того, выяснилось, что она не прочь пропустить рюмашку-другую, однако не курит, и Андрею пришлось выходить с сигаретой на лестничную площадку.
«Да… — думал Андрей, вспоминая свои размышления после ухода Машки, — оказывается, господь может не только отнимать, но и давать…» Он старался бывать дома как можно реже. Доезжал до какой-нибудь станции метро, выходил и бродил по улицам, ходил по музеям, несколько раз ездил по подмосковным монастырям и церквям, но оказалось, что все эти вылазки довольно ощутимо бьют по карману. Появилось ощущение, что мир вокруг него сжимает кольцо и пытается выдавить его из себя.
Однажды он вернулся вечером домой и нашел Валентину пьющей в одиночку на кухне. Было очевидно, что она ждала гостя, но гость не пришел. Она заканчивала бутылку водки.
— Садись сюда, Андрюха, выпей со мной. У меня ведь сегодня день рожденья… И никто не пришел… Ни одна сволочь не поздравила…
Она расчистила рукой место на столе и налила Андрею в рюмку водки.
— Уважь, выпей за мое здоровье. Живы будем — не помрем…
Андрею стало жалко ее, он сел, взял рюмку, помолчал и потом сказал:
— С днем рожденья тебя, Валентина Владимировна. Желаю тебе здоровья, счастья и удачи, — и потянулся рюмкой к ней, чтобы чокнуться. Они чокнулись и выпили.
— Закусывай, Андрюшенька, не стесняйся. Я, может, готовлю не так, как твоя Машка, но тоже кое-что умею и не продаюсь за деньги.
Андрей вспыхнул. Если бы Валентина оскорбила его, он бы промолчал. Но она оскорбила Машку, и он сказал непростительное:
— Было бы что продавать.
— Ах ты сучонок недобитый! — вскинулась Валентина. — Ты что же о себе вообразил?! Ты кто такой есть? Ты — дворник! Ты убираешь плевки, окурки и собачье говно. И все. И не больше.
— Валюш, прости меня! Прости дурака ради бога!
— Ты художником себя вообразил? Мазилкин — вот какая твоя фамилия. Никогда ты с ней не выйдешь в люди, со своей мазней. Можешь на меня обижаться.
— Да я и не обижаюсь. Я это и сам знаю.
— А знаешь почему?
— Почему?
— Потому что я тебе наврала. Наврала я тебе, Андрюшенька-а… — запричитала Валентина. — Не слушай ты меня, бабу дурную…. Ты — не Мазилкин. Тебе все и всегда будут завидовать и никогда никуда не пустят. Волки, сволочи. И знаешь еще что?
— Что?
Валентина подняла голову, посмотрела Андрею в глаза и трезвым твердым голосом сказала:
— Нет пророка в своем отечестве. Вот что.