На место пополнение прибыло к вечеру. За суетой обустройства Андрей не заметил, как неожиданно быстро стемнело, и в темноте сначала беззвучно расцвел огромный прекрасный огненный цветок, а вслед за ним раздался звук взрыва, потом еще один, и еще, затем затараторили пулеметные очереди, выстрелы, и опять взрывы. Завоняло кислятиной. Кто-то из новичков нырнул под стол, кто-то остолбенело стоял, растерянно пялясь по сторонам… Андрей, куривший на улице, не рассуждая и осознавая только одно — желание жить во что бы то ни стало, рванул в палатку, за оружием, схватил первый попавшийся под руку автомат и выскочил наружу. Кто-то набросился на него сзади и повалил на землю.
— Ложись! Вон они, туда смотри! Вон они!
Андрей увидел в указанном направлении мечущиеся тени и начал стрелять, стрелять, стрелять… Он задыхался от едкого дыма (рядом что-то горело), глаза слезились от попавшего в них песка, звуки проникали в уши откуда-то издалека, в голове образовалось огромное пустое пространство, и он по-звериному ощущал незащищенность спины. Кто-то кричал ему «Сюда!», но у него не хватало духу встать и пройти хотя бы один шаг.
Андрей не уловил момент, когда все закончилось. Вдруг наступила тишина, раздались два последних одиночных выстрела — и все. Кто-то хлопнул его по плечу и сказал:
— С боевым крещением, браток.
Кто-то другой дернул за рукав и коротко бросил:
— Ну-ка помоги…
Андрей помогал оттаскивать убитых, грузить раненых… Потом пили что-то крепкое в палатке, а потом он просто провалился в сон.
Худой, плечистый, высокий, Андрей казался старше своих лет. Темные волосы, аскетичное лицо, длинноватый нос, который, еще немного, — и навис бы над узкими губами, делали его похожим на какого-то гранда со старинных портретов испанских мастеров, но синие глаза выдавали северное происхождение. В зависимости от погоды, настроения, освещения они бывали то светлее, то темнее, цвета свинцовой грозовой тучи. К взгляду Андрея нужно было привыкнуть: пронзительный, проникающий в те глубины души, где хранятся плохие помыслы и нехорошие секреты. Суеверные бабки назвали бы его «глазливым», и людям, не знающим Андрея, трудно было выдерживать этот взгляд.
Андрей никогда не врал, не хитрил, никогда ничего для себя не выкраивал и не выгадывал, его карманы всегда были навыворот, для него не существовало понятия «последнее». Он, не задумываясь, отдавал последнюю сигарету, последний кусок, последний глоток, а сам брал только тогда, когда ему предлагали, и предпочитал перетерпеть, но только чтобы не просить. Шло это не от гордыни. Просто у него было твердое убеждение в том, что другим всегда тяжелее, чем ему. Его внешнее спокойствие, незамутненность и немногословность были истолкованы как мужество и выдержка. Впрочем, глупо было бы отрицать наличие таковых, а то, что он жил в каком-то своем мире, не означало, что в этом, реальном, он был трусом. И было еще в нем что-то такое, что говорило: здесь можно получить отпор, этого человека не стоит доводить до ярости. И если Андрей гневался, что случалось крайне редко, но все-таки случалось, глаза его делались узкими и почему-то наводили на мысль о черно-синей стали восточного кинжала. Довольно быстро каждый солдат, несмотря на внешние проявления характера, получал свою довольно точную оценку: этот — трус, этот много пузырится, этот мягко стелет, с этим можно идти в разведку, этот при случае продаст. Андрей же получил «за дело может и убить».
Собственно говоря, именно на этот образ и купился Леха Савельев еще в самом начале, когда дело дошло до «прописки» новоприбывших, и посему Андрею не пришлось в полной мере испытать все моральные и физические унижения, которыми «старики» изобретательно и щедро одаривали молодняк. Хотя, конечно, что и говорить, и ему обломилось.
Земля слухами полнится: поговаривали, что сам Леха, заводила, балагур, жизнелюб, страшный бабник, подловатый, но вместе с тем и рисковый мужик, по каким-то нехорошим делам ушел с четвертого курса института в армию, чтобы не получить срок. Вот только не рассчитал, лопухнулся и попал в Афган.
Леха никогда, ни в какой ситуации не терялся. Он обладал удивительной способностью быть на плаву, разглядеть то, что плохо лежит, в прямом и в переносном смысле, и употребить это в свою пользу. Он умел делать широкие жесты, но всегда точно знал, перед кем их стоит делать, какой широты и в какой момент. У него не было моральных принципов, типа «воровать грешно», «предавать подло», но их отсутствие он и не афишировал. С тем и воевал, где можно, геройствуя, а где и мародерствуя то по мелочи, то по-крупному.
Время потихоньку брало свое, наладился какой-то быт. Пообжившись, пообвыкнув и пообтершись, Андрей решил матери больше не писать. Одна мысль о том, что мама получит письмо, а его вдруг уже не будет в живых, повергала в ужас. Андрей считал, что в таком случае это будет страшной жестокостью, которую мама никак не заслужила. Вон Сашка Прохоров… Неделю назад послал письмо домой, а сегодня нет больше Сашки Прохорова. А письмо еще идет, и еще придет. И что хуже: придет ли оно до похоронки или после? Андрей хорошо себе представлял, как мама утром и вечером со страхом открывает почтовый ящик. Но он считал, что она будет меньше страдать, оставаясь в неведении, в подвешенном состоянии.
Андрей практически не пил. Курил много, но не пил. Кумарить тоже не стал. Ему почему-то казалось, что если он хотя бы один раз затянется травкой, то ему конец, не в том смысле, что пристрастится к наркоте, а в том, что его назавтра же убьют.