Я люблю ночное звездное небо, а вот астрономию терпеть не могу.
Началось это в высшей мореходке. На лекциях по астрономии нас учили, как по положению звезд на небе определять место судна в океане. Секстантом замеряешь углы двух светил над горизонтом. Делать это лучше с помощником, потому что момент измерения надо знать до секунды. Ошибка в одну секунду времени даст смещение результата по карте на одну морскую милю (1852 метра). С включенным секундомером в руке, повторяя вслух, чтобы не забыть, результаты замера, штурман мчится на мостик, записывает все в журнал и принимается за вычисления.
На наших уроках в классе романтической части этого процесса — звезд и секстанта — не было. Были только толстенные астрономические таблицы со столбцами шестизначных цифр. По этим таблицам, в несколько этапов, надо было делать вычисления. Вручную, с карандашом в руке. Помню, что корпеть над цифирью приходилось минут пятнадцать. Я себя дислексиком не считаю, но эти циферки расползались во все стороны, как тараканы. Держать их в поле зрения и делать бесконечные сложения и вычитания без ошибок у меня не получалось никак.
Преподаватель был этим очень расстроен. Он был поэтом своей профессии, небесную сферу называл не иначе как «Сфера Небесная», при этом голос его становился сладким и умильным. Почему у курсанта, который неплохо понимает теорию, ничего не выходит на практике?
Вопрос был задан мне напрямую. Я разозлился, не подавая виду. Не могу же я объяснить уважаемому профессору, что, во-первых, не надеюсь когда-нибудь применять на практике эти обскурантистские методы, а во-вторых, что на копание в шестизначных столбцах у меня не хватает терпения: не верю я в это дело. Сделав жалостливое лицо, я отвечал, что страдаю от ограниченных способностей и рад бы показать хороший результат, но… При этом я надеялся, что преподаватель поймет намек, хотя бы потому, что дурак никогда не признает, что он — дурак.
Но профессор намека не понял, он принял мое признание в собственной тупости за чистую монету и стал относиться ко мне с сочувствием, как к слабоумному. Этого я не смог простить ни ему, ни его научной дисциплине. Тогда же я понял, что если тебя считают идиотом, то ты и ведешь себя как идиот.
То же самое происходило у меня с Галочкой. Она давно окрестила меня «крокодилом» — видимо, чтобы еще ярче оттенить собственную красоту, — а теперь еще при каждом удобном случае подчеркивала мое жалкое ничтожество.
Я пытался выкарабкаться из этого положения, но увязал все глубже.
Например, мужчина за рулем своего авто — это хозяин положения. Он рулит направо и налево, едет то быстро, то медленно, предлагая спутнице полюбоваться видами за окном. Мы ехали по безлюдной автостраде, в итальянской ночи, под синим бархатным небом, усыпанном алмазами. После жаркого дня природа выдыхала накопленные ароматы. Лицо Галочки приняло мечтательное выражение. Я почувствовал, что у меня есть шанс.
И тут «жучок» начал чихать и сбавлять скорость. Мотор заглох. Фары погасли. На фоне наступившей тишины громко запели ночные сверчки.
— Что случилось? — спросила Галочка.
Мне пришлось, к своему стыду, признать, что в баке кончился бензин.
— Пи*дюк! — сказал Галочка с чувством. — Как же мы домой попадем?
До дому было километров тридцать. На ночном шоссе было пусто, кругом ни огонька, только темные леса и поля. Перспектива ночевки в холодной машине подстегнула Галочкино красноречие. Мой семейный авторитет летел куда-то в преисподнюю под звуки непечатной лексики.
Тут на горизонте блеснула точка света. В нашу сторону ехала машина. Я бросился на середину шоссе, замахал руками. Машина остановилась. Я как мог объяснил итальянцу наше бедственное положение. «У тебя есть буксирный трос?» — спросил он. Буксирного троса у меня не было. Итальянец немного подумал, потом подал назад и встал за нами, бампер к бамперу. «Я буду толкать, — сказал он, — а ты выруливай». Так мы и поехали, километр за километром. Минут через двадцать, которые мне показались вечностью, засветились огни бензоколонки. Итальянец подтолкнул нас прямо к заправке и поехал себе дальше.
— Mille grazie! — кричал я ему вдогонку. Он только помахал мне рукой из окна.
Неведомый итальянский друг! Я помню твою помощь и теперь, сорок лет спустя! Бог даст тебе во всем удачи, хороший человек!
Мы постепенно обрастали итальянскими словами. Ринат каждый день отправлялся в булочную, где произносил свою коронную фразу «mezzo pagnotto!» Mezzo — значит «половина» (полбуханки в день нам вполне хватало), а pagnotto — это традиционный деревенский хлеб, замешанный не на дрожжах, а на закваске. Такую закваску итальянцы называют pasta madre — «материнское тесто». Это продукт, приближенный к вечности. Если закваску регулярно обновлять, она может жить десятилетиями. Есть пекарни, в которых закваске больше ста лет. Хлеб получается ароматный, с легкой кислинкой. Корка у него снаружи толстая и хрустящая, а мякоть упругая, ноздреватая. Нечто подобное я потом встречал только во французской глубинке, в горах на лыжном курорте.
Галочкин лексикон тоже пополнился двумя выражениями: basta cosi и possibile combiare. Первое (basta cosi — «хватит, достаточно») она употребляла в продуктовом магазине, а второе (possibile cambiare — «можно поменять?») — в магазине промтоварном, на дешевых развалах. Перед входом на широком лотке грудой навалены уцененные вещи, обычно по одной цене. Можно приложить к груди, прикинуть, но померить негде. Едешь домой, убеждаешься, что купил не то, снова идешь в магазин и говоришь «possibile cambiare?». Понятно, что все правила грамматики и хорошего тона тут начисто отсутствуют, зато понятно и удобно.
В этом понятном удобстве коренятся основы языка «пиджин». Он зародился на стыке общения англичан с китайцами в Кантоне XVII века. Само слово «пиджин» — это слово «бизнес» в китайском исполнении. Языков «пиджин» — великое множество. Например, русские поморы торговали с норвежцами и выработали так называемый «руссенорск», который до сего дня сохранился на Шпицбергене. Например: «Moja pa tvoja» — «Я говорю на твоем языке», «Kak sprek? Moje niet forsto» — «Что ты говоришь? Я тебя не понимаю».
Английский «пиджин» необычайно расцвел в Африке, поскольку разные племена и народности на нем общались — иначе просто не договориться. Колонизаторы сначала от него отмахивались как от неграмотной тарабарщины, как от варварского коверкания великого языка Шекспира, потом вынуждены были принять его на вооружение, а в 2017 году Всемирная служба Би-би-си начала вещание на африканском «пиджине». Полагаю, что для этого набрали лучших специалистов, а особо продвинутых назначили редакторами, которые теперь указывают молодым журналистам их ошибки произношения или синтаксиса. Наверняка возникают споры — это чистый «пиджин» или нет.
Если бы мы задержались в Италии подольше, то Галочка вполне могла бы стать родоначальником еще одной разновидности «пиджина» — русско-итальянского. Вернее, дальше развивать основы, заложенные в фильме «Бриллиантовая рука» с его бессмертной цитатой «Russo turisto, oblico morale!»
Был свой «пиджин» и в Италии, он гнездился в Трастевере. Мы жили у впадения реки Тибр в Тирренское море, но река также пересекает и Рим. В излучине Тибра, южнее Ватикана, расположен район Трастевере («за Тибром»). Когда-то очень давно, в VIII веке до нашей эры, здесь жили враждебные племена этрусков, потом лет триста спустя сюда устремились рыбаки, ловившие неводом. На стыке тысячелетий из неспокойного ближнего востока в Рим хлынули беженцы — евреи и сирийцы. Поначалу добраться сюда можно было только через деревянный мост на сваях. Беднота строила свои лачуги где и как попало. Общались на смеси латинского со всеми остальными языками. Римляне называли их Trasteverini.
В средние века район был покрыт сетью узких кривых улочек, здесь селились мастеровые, художники. Даже сегодня по многим улицам Трастевере на машине не покатаешься, на тихих пешеходных переходах стоят ресторанные столики, вокруг — старинные, элегантно обветшавшие здания. Места обжитые, намоленные.
Здесь, на крохотной Vicolo del Piede, в низком облупленном доме, был единственный тогда в Риме кинотеатр «Паскуино», показывавший фильмы на английском языке. Проектор был один, так что когда бобина с пленкой кончалась, в зале зажигали свет, пока кинотехник заряжал следующую часть. Последний раз я такое видел в 1951 году в станице под Уманью, куда приезжала сельская кинопередвижка.
Каждое воскресенье я торговал на барахолке «Американо», что-то отдавал на ведение хозяйства, но кое-что заначивал — сугубо на культурные нужды. Галочка обзавелась знакомыми и по вечерам занималась любимым делом — резалась в карты на кухне в табачном дыму. Если честно, я и в эмиграцию-то уехал от такого времяпровождения в Ленинграде, поэтому с чистой совестью уходил, садился в машину и ехал в свое «Паскуино».
Обычно выбирал автостраду, которая начиналась в древней пиниевой роще. Небосвод еще светился пурпуровыми разводами заката, а у дороги, на открытой площадке, местные жрицы любви устраивали театр. Они сваливали в большую кучу ящики из-под овощей, картонные коробки, всякий деревянный хлам и зажигали огромный костер. Языки пламени вздымались до верхушек деревьев, в небо летели искры, а путаны, стоя у огнища, принимали самые зазывные позы.
Вот они, корни итальянского неореализма, дошедшего до нас в СССР через фильмы Лукино Висконти, Роберто Росселини, Витторио де Сики, Федерико Феллини. Режиссеры буквально подбирали то, что валялось под ногами, но снимали свои картины с любовью и сочувствием. Остальное дописали кинокритики.
Я доезжал до Трастевере, ставил «жучка» на каком-нибудь пустыре и дальше шел пешком. На подходе к «Паскуино» всегда проходил мимо ресторана «Grazia e Graziella». Теплыми вечерами столики, накрытые белоснежными крахмальными скатертями, были выставлены на улице. Натертые до блеска бокалы, вилки и ножи, графины с красным вином, неторопливая беседа, сдержанный смех…
Я тогда дал себе слово, что когда-нибудь, когда я разбогатею, приеду сюда и так же, как они, поужинаю. Это я выполнил десять лет спустя, летом 1987 года.
А тогда моим ужином по выходу из душного кинозала был кусок пиццы, которую продавали через окно квартиры на первом этаже. Пиццу делали не круглую, а квадратную, по размеру противня, а потом ее нарезали на куски. Стоила она как билет в кино — одну милле лире. Вкуснее этой пиццы я больше никогда и нигде не ел.