В 1946 году, когда Русская служба впервые вышла в эфир, я, еще этого не зная, готовился к будущей карьере, посещая детский кружок при ленинградском Радиокомитете.
Мы жили тогда в шикарной квартире на улице Ракова, 33 (сейчас Итальянская), напротив Зимнего стадиона, серое массивное здание Радиокомитета было в ста метрах от нашего дома. Мама отпускала меня одного, потому что дорогу не надо переходить. На радио мы готовили пьесу, в которой я играл дерево. Надо было молча стоять и качаться, подняв руки вверх. Поэтому когда я пересек порог Буш-хауса, волнения не было, потому что был опыт.
Мы покидали Советский Союз без гражданства, с визой в один конец, никаких документов не имели и по всем показателям были настоящими беженцами. Как потом писали англичане — Nationality: Uncertain. Еще одно выражение определяло кадровую политику корпорации — fresh blood policy, что по-английски звучит довольно мило и свежо, но по-русски становится устрашающей «политикой свежей крови». Таким вот кровяным тельцем я и вошел в систему бибисейского кровообращения, в коллектив, ставший второй семьей.
У меня перед отъездом из СССР были некоторые проблемы с друзьями. Надо было, во-первых, чтобы человек был близким по духу, интересовался бы западной культурой, знал язык. Во-вторых, желательно чтобы имел высшее образование. Непременно — чтобы не стучал в КГБ.
И вот, прихожу я в Буш-хаус на пятый этаж, вхожу в комнаты и понимаю, что все вокруг интересуются и знают западную культуру, все блестяще владеют английским языком, практически все имеют высшее образование, а то и два, и никто не имеет никакого отношения к Комитету госбезопасности, поскольку это проверено в соответствующих британских инстанциях. Другими словами — дружи с кем хочешь, подходит любой.
Профессиональных журналистов среди нас не было, зато был врач, был мастер спорта по прыжкам в высоту и составитель первого англо-русского спортивного словаря, был инженер по напряженному железобетону, бывшая манекенщица из московского Дома моды, и даже элегантная дама, начинавшая свою трудовую жизнь на резиновой фабрике «Красный треугольник» с профессией «обрезчица вручную».
Все мы чувствовали себя как сказочный Колобок, который и от дедушки ушел, и от бабушки ушел, и упивались вдруг открывшейся свободой, которая просто висела в воздухе. Но работа… Никакой отсебятины, собственного мнения или даже авторского текста тогда еще не позволялось.
Русскоговорящие сотрудники, так называемые «вернакуляры» (vernacular — носитель языка, человек, говорящий на родном наречии), носили титул «программный ассистент», и их основной обязанностью был перевод с английского всего, что редактор даст, с последующим зачтением в эфире.
В два часа дня в большой комнате новостей, вход в которую украшала большая цветная карта СССР, устраивали собрание, «летучку». Дежурный редактор знакомил с общей картиной событий дня, а потом раздавал сотрудникам распечатки из телетайпа на перевод. Бумажная лента могла быть короткой, если повезет, но бывало, что в руках оказывался пространный опус, так называемый «диспатч», какого-нибудь словоохотливого корреспондента.
Печатали себе обычно сами, но для срочной работы — например, бюллетеня новостей, обновлявшегося каждый час, — шли к машинисткам. Была среди них весьма престарелая дама из старой эмиграции, она еще до революции училась в Институте благородных девиц. Годы высушили ей тело, скрючили ревматизмом пальцы, но глаза ее сияли голубым светом, как в молодости. Все, что ей диктовали, она воспринимала как нечто личное, радовалась хорошим новостям и глубоко переживала происшедшие несчастья. Слезы лились у нее из глаз, а изуродованные старостью пальцы с воспаленными суставами с огромной силой колотили по клавишам пишущей машинки.
Насколько я знаю, во всем Иновещании над чужими бедами никто больше слезы не лил. Журналистов можно понять: их жизнь и работа происходят на фоне ежедневных аварий, пожаров, землетрясений, финансовых катастроф, войн и терактов. Природа новостей такова, что в них сообщают, в основном, о плохом и ужасном.
Это происходит изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. Душа журналиста черствеет, покрывается коростой цинизма. «Вот, — думает он, услышав о внезапной смерти знаменитости или об ужасном крушении пассажирского самолета, — на обед теперь уж вряд ли удастся сходить».
Работала тогда у нас Наташа, молодая смелая женщина с открытым крестьянским лицом, которая и коня на скаку, и в горящую избу — вы знаете этот тип славянок, идущих по жизни победным шагом, всегда и во всем уверенных, в себе и в своей абсолютной правоте. Наташа обычно опаздывала на работу на час-полтора, но однажды пришла на два часа позже. Редактор несколько раз заглядывал в дверь, интересовался, а потом деликатно оставил в Наташиной пишущей машинке лист на перевод. Она ворвалась в комнату, как порыв морского ветра. «О! — сказала Наташа. — Гляди, уже, суки, подложили!»
Механическая монотонность работы, рутина, в которой прошлое сливалось с будущим, требовали выхода. Он был в кантине, в подвале Буш-хауса, где никогда не гасили свет и не выключали титан с кипятком для чая. К половине первого выкатывали еду. Тут уж почти вся служба шла подкрепиться перед летучкой. Сдвигали столы, садились вместе, и начинался сладкий треп людей, ухвативших час свободы.
О широком, философском понимании свободы тогда говорили много, понятно почему — все вырвались из советского рабства и теперь примеряли на себя смирительную рубашку английского капитализма. Например, система контрактов. Меня приняли на работу по временному контракту на 3 года, из которых первые шесть месяцев были испытательным сроком. Не пройдешь этот срок, окажешься непригодным или сделаешь что-нибудь совершенно недопустимое (нас предупреждали, что есть два поступка, за которые увольняют сразу — уклонение от покупки лицензии Би-би-си на просмотр телевидения и секс в студии) — и все, иди на все четыре стороны. А моя семья — беженцы, nationality uncertain, куда деваться? Понятно, все это жарко обсуждалось. Заветной мечтой был постоянный контракт, но его давали только на третий раз, то есть после шести лет беспорочной службы.
Часто в самый разгар интереснейшей беседы над кантиной раздавался малиновый звон — динь-дон! — и приятный женский голос, без малейшей нотки раздражения, объявлял: Would Miss Kuritsky contact the Russian Service, please? Или называли какую-нибудь другую фамилию. В переводе на понятный язык нашего общего прошлого это означало: «Где вы шляетесь, работа стоит!»
Говорили, конечно, о жилье, о дорогом транспорте, о зарплате, которой вечно не хватало. И, наконец, — магнитофонные записи мы редактировали, разрезая и соединяя пленку под 45 градусов, так, чтобы стыки под клейкой лентой были не слышны. Опечатки и ошибки в переводе закрашивали белой краской «Типпекс», она мгновенно высыхала, позволяя печатать поверху новые правильные буковки.
Я тогда увлекался Высоцким раннего периода и сочинил песню, как мне казалось, в этом стиле. Читая текст, воображайте его неповторимый охрипший баритон.