На тридцать восьмом году странствий сынов Израиля по пустыне состоялось сражение при Эдреи[91]. Среди пленников-эморийцев, захваченных израильтянами в тот день, оказался юноша-иноплеменник, сын мидийки, высокого роста и прекрасноликий, по имени Дишон. Целый день просидел он на вещах в военном лагере царя Ога, а к вечеру, когда еще светили лучи закатного солнца, был взят в плен. Израильтяне сжалились над ним, над его красотой и юностью, и не убили его вместе со всеми другими жителями Башана, включая женщин и детей, еще и потому, что он был мидиец[92]. Поэтому они взяли его с собой и привели в пределы Земли Израильской, поблизости от Ией ха-Аварим, и поселили его в среде своей, в колене Гада. Тогда пришла к нему в стан мать, Кетура. Возвели они небольшой шатер и поселились в нем вдвоем.
Весь стан, от края и до края, знал юного мидийца с мечтательными глазами и неизменной печалью в нежных чертах лица, обрамленного летучими рыжими змейками кудрей. Всегда он бродил по стану, будто во сне. Наверху горело нестерпимо-жаркое солнце, способное любого свести с ума, внизу обжигал, словно раскаленная лава, отупляющий чувства песок — но юноша как будто ничего не чувствовал и ни на что не обращал внимания. Днем он спускался к ручью Арнон, поблизости от деревни Ароэр, и ловил там рыбу на удочку, которую сам сделал. Целыми днями просиживал он там, мечтая о чем-то, а к вечеру поднимался из долины Гада на вершину горы ха-Хор, где насвистывал на свирели, которую сам смастерил из камышового стебля. Он играл до самой первой стражи[93] — и внимала нежным звукам вся пустыня кругом, и замирала вся пустыня в напряженном внимании. Будто долгая трепетная тоска пролетала на крыльях ветра, такая печальная, как задохнувшийся плач, — и слушали небеса, и содрогались звезды на своих орбитах. И мужчины, и женщины выходили из своих шатров у подножья горы, стояли и слушали, потрясенные. Но бывало, что вдруг забрасывал юноша подальше и удочку, и свирель и бродил целыми днями по степям Моава, целыми ночами — по безлюдным пустошам; и когда слух его улавливал в ночном безмолвии одинокий вой голодного волка, — он вдруг оживлялся и шел навстречу опасности. Мать не запрещала ему этих прогулок, он бродил всюду, куда влекло его сердце.
Лишь однажды запретила она ему поступить согласно велению сердца. Празднество великое должно было состояться в Авель-Шиттим, где собираются девушки перед Баал-Пеором[94], танцуют и приносят ему в жертву свою девственность, и народ сходится туда из близких и дальних мест. Потому и Дишон собрался пойти в Шиттим, а мать ему запретила, говоря:
— Не ходи, сын мой! Не ходи! Если жизнь тебе дорога, сыночек, — не ходи туда. Там танцевать будут девушки, прекраснейшие из всех дочерей Евы, ступавших когда-либо по этой земле…
Юноша выслушал слова матери, но не понял их и не знал, почему она их произнесла. Но все люди вокруг поняли сразу и перешептывались между собой, покачивая головами и говоря:
— Теперь все ясно! Он происходит из доданитов…
О маленьком племени доданитов рассказывают удивительное: для его мужчин любовь смертельна. Любят они иначе, чем все другие люди: не суматошно, не шутя и играя, но всем духом своим, всеми жилами сердца, всей кожей, плотью и кровью. Любит в них каждый ноготь, каждый волос. Любовь охватывает их внезапным пламенем, и сердце пылает, как сухостой. Сжигает их любовь, истощая их плоть, пока не уподобится догорающему угольку, но не перестают они любить и угасают, и гибнут, как истаявшая свеча в светильнике. Несчастная женщина все это знала. Так умер и ее муж, полюбив ее двадцать лет назад; так умер и брат ее, совсем еще молодым. Дишону же сейчас двадцать один год, и до сих пор еще не приходилось ему видеть женского лица, не скрытого покрывалом ниже глаз.
Расхаживает юноша по стану и грезит наяву. Днями удит рыбу, а вечерами играет на свирели. Однажды, сидя на дереве высоко среди ветвей, где он заметил голубиное гнездо и намеревался, отпустив горлинку, взять ее птенцов, — юноша внезапно увидел девушку. Она стояла под деревом, и в то мгновение словно окатило его дурманящим огненным зельем, и заструилось оно по жилам его. В ту секунду сердце его замерло, но когда он спустился с дерева — девушки уже не было.
Не сказав никому ни слова, он отправился в путь. Так прямо и пошел, никого ни о чем не расспросив. Знал он только одно — что искать ее следует с той стороны гор, ибо прекрасное лицо ее ничем не было прикрыто, а без покрывала ходят лишь девушки, живущие за горами. С закрытыми глазами он мог ясно видеть ее облик, но стоило их открыть — как она исчезала. Он все шел и шел, огибая горный кряж, не останавливаясь ни на минуту. Полагаясь на свое чувство, как собака на силу своего обоняния, он ни днем, ни ночью не прерывал пути, зная наверняка, что в конце концов достигнет жилища девушки.
Дойдя до одного из шатров, он остановился, поняв внезапно и без посторонней помощи, что она где-то поблизости. Он высматривал и ждал ее и днем, и ночью, утром забирался на вершину соседней горы, а вечером сидел в кустах позади ее шатра. И наконец однажды Дишон разглядел ее, ни о чем не подозревающую, в предзакатных сумерках, когда она купалась обнаженной в ручье Зеред. Тогда лицо его сделалось бледнее, чем мел Иерихонской долины.
Когда, по прошествии сорока дней, вернулся он в свой шатер в Ией ха-Аварим, мать с трудом узнала его. Он шел неровно, словно тень, поминутно спотыкаясь от безмерной усталости. Несколько мгновений постоял он безмолвно, а потом бросился в объятия матери и громко зарыдал. После этого пролежал в шатре на земле три дня, а к ночи четвертого дня, когда на землю сошло безмолвие, он попросил свирель. Заиграл — и скрылись звезды небесные, и замерли деревья земные, и плакала мелодия, изливаясь, будто не из уст человеческих, а прямо из разбитого сердца. Кончив играть, он изломал свирель и выбросил обломки, лег ничком на постель в углу шатра и больше не вставал. Плоть его медленно таяла, словно воск, а душа мерцала, будто огонек гаснущей свечи, — и он не знал, что с ним происходит.
Но мать его знала.
В те дни, на сороковом году после исхода сынов Израиля из Египта, когда народ разместился станом на широком пространстве пустыни, раскинув редкие шатры на песках ее, — один край стана в Ией ха-Аварим, а другой его край — в Цальмоне, и в Пуноне, и в Овот, а остальные — в Дивон-Гаде и в Альмон-Дивлатайме, одно колено здесь, другое — там, когда они далеко были рассеяны по своим жилищам, шатрам и шалашам, в месяце пятом, в день третий этого месяца, в полдень, человек из Овот пришел в Ией ха-Аварим. Не снимая верхней дорожной одежды и головного убора, не омыв усталых ног, ибо очень спешил, он рассказал торопливо, с жаром и поминутно сбиваясь, обо всех тех чудесах, что случились сейчас в Овот, обо всех тех чудесах, которые он видел своими глазами только сегодня утром: медного змея водрузил Моисей на высокий шест, и виден он со всех концов пустыни, и всякий болящий и страждущий, кто придет туда и поднимет глаза свои и обратит их на змея, — немедленно излечится от своего недуга и будет здоров[95]…
Люди стояли с разинутыми ртами и слушали рассказ о чуде. Женщину, варившую манну в глиняном горшке на костре из горсточки щепок, охватила крупная дрожь, горшок опрокинулся, и драгоценное его содержимое пролилось на землю, а она так и застыла с деревянной ложкой в руке. И стотридцатилетний старик, который целыми днями сидел на камне под жгучим солнцем, тщетно пытаясь согреться и крича, что ему холодно, грузно встал на ноги и двинулся по направлению к Овот.
И юноша из Левитов, услышав о чуде, внезапно рухнул на колени и распростер руки — и весь народ, глядя на него, тоже пал на колени или ничком на землю.
И мать Дишона, Кетура, тоже слушала жаркие речи странника, слушала и жадно внимала им. Новая надежда пробудилась в ее сердце, вдохнула в него новую жизнь…
В Овот, что в пустыне Моав, собирается народ. На скалах и в расселинах скал расположились люди со своими семьями, а на горе, что пред горой Нево, развевается пурпурный флажок, привязанный к высокому шесту, вкопанному в землю, а на вершине — медный змей, которого выковал Охолиав бен-Ахисамах, из колена Дана. Мастер придал ему форму летучего дракона. Брюхо дракона — двух локтей в длину, шкуру его составляют круглые кольца, покрытые блестящей чешуей, и высоко и прямо вздымается шея длиной в локоть. Голова у него округлая, два полированных зеленых глаза блестят ярко-ярко, пасть разинута, раздвоенный язык свисает наружу, в общем, весь этот змей-дракон выполнен весьма искусно. Ярко сияет отполированная медь в пламени солнца, и далеко-далеко в пустыне видно это сияние…
А люди, собравшиеся внизу, смотрят вверх — и священный страх, и трепет веры и великих таинств охватывает весь стан. Или вдруг объемлет их священный гнев и неизъяснимый ужас — и все они падают ниц или преклоняют колени из страха перед ослепительным великолепием.
У подножья горы на семи возвышениях возведены семь жертвенников, и кохены, и сыновья кохенов, и левиты, и сыновья левитов беспрестанно расхаживают по стану, громогласно возглашая: «Всякий болящий, кто воскурит на жертвеннике, — избавится от недуга, выздоровеет и будет жить!» И народ приводил болящих своих, и гнали они впереди себя быков, и баранов, и коз, и овец, несли голубей и горлинок, и отборную муку, и масло несли они с собой — каждый принес в жертву то, что было ему по средствам. И вначале народ подводил к жертвенникам лишь ужаленных змеями — так повелел Моисей, и только потом подводили всех прочих — больных всевозможными другими болезнями.
Тогда вышел к народу кохен Пинхас бен-Эльазар бен-Ахарон, и все другие кохены выступили вместе с ним. Двинулись кохены строем, ровными рядами, семеро в каждом ряду, и Пинхас впереди всех. Пинхас нес совок с курением огненным и облачен был в длинное пурпурное одеяние, поверх которого был надет льняной эфод и хошен, и белый головной убор украшал его чело, а позади него рядами шагали кохены, по семеро в каждом ряду, словно воинство великое, все облачены были в белое, и в руках у них факелы огненные, и звенят колокольчики на краях их одежд[96], и все нарастает этот звон, и полощется пламя факелов, и все они двигаются по направлению к жертвенникам. С песнопениями обошли они жертвенники семикратно, и дым курений сгустился в тяжелое облако и закрыл на мгновение все это зрелище, а когда облако рассеялось — весь народ уже стоял на коленях, и все болящие и страждующие распростерлись на земле, устремив глаза ввысь, к медному змею, и глаза их были искажены болью, а уста что-то беззвучно шептали.
Но все идут и идут болящие со всех становищ сынов Израилевых, со всех концов пустыни, из дальних мест и из ближних, а тех, кто сам идти не может, ведут и несут на руках. И так изо дня в день — идут и идут несчастные, ведут и несут болящих: из Эцион-Гевера и из пустыни Цин, с горы ха-Хор, из Цальмона, из Пунона и из Ией ха-Аварим, из Дивон-Гада и из Альмон-Дивлатайма, и еще из Бет-Иешимот. Ужаленные змеями и укушенные собаками, пораженные болезнями новыми и давними, слепые и увечные, хромые и глухие… И все, кто пришел сам и кого принесли на руках, возносили курения на одном из жертвенников или передавали жертвенных животных кохенам, и люди стояли или падали на колени, или бросались наземь, а глаза свои возносили ввысь к медному змею, смотрели на него неотрывно — и излечивались от недугов.
В месяце пятом, в день седьмой этого месяца, в полуденное время пришла и Кетура, мать Дишона, в Овот к медному змею, и сына своего привела с собой.
Овот плавился в жгучем полуденном зное, и песок под ногами, словно раскаленная печь, обжигал ступни, иногда отдельные песчинки вспыхивали жарким сиянием, превращаясь в огненно-желтый жемчуг. Народ скрывался от невыносимого зноя в шатрах, под кустами и в расселинах скал. И оба прохладных ключа, что били там из одной могучей скалы, высохли, обратившись в белый, тающий в воздухе пар. Старый ленивый пес стоял у одного из пересохших источников, и глаза его, пораженные трахомой, беспрерывно слезились, а язык, свесившись далеко наружу, истекал слюной; но вот он внезапно разразился заливистым лаем, который был оглушительно страшен и наводил неизъяснимый ужас, в особенности, когда трескучее эхо отражалось от окрестных гор, прокатываясь раз, другой и третий по земле. Вдруг пес стал кататься по песку, а потом, в ядовитой своей злобе, внезапно вцепился мертвой хваткой в ствол соседнего деревца. А на вершине горы, что пред горой Нево, высится над всей пустыней медный змей, укрепленный на высоком шесте, и сияющие глаза его созерцают жуткое безмолвие и зной.
Но вот женщина ведет сына, поддерживая его под руку, ибо тот не в силах идти без посторонней помощи, и лицо сына мертвенно бледно. Она подводит его к жертвенникам и осторожно усаживает на землю.
Обессиленный юноша возносит усталые свои глаза ввысь, к медному змею; взор его останавливается, глаза наливаются слезами и из груди рвется внезапный вопль, нет, это лишь сдавленное рыдание.
Но вот уста его начинают беззвучно шептать: «О, змей! Не жизни прошу я у тебя, но любви. Я был одинок, о змей, и в жизни своей добра я не видел. Ничего у меня не было, кроме свирели, голосом которой говорила моя душа, и кроме рыб, обитающих в потоке, которые ничего не могли мне ответить, ибо они немы.
Но однажды я увидел девушку и не знал, и не ведал, что за удивительное зрелище пред взором моим.
Было это так, будто внезапно вонзила в меня змея ядовитые свои зубы, и яд ее пропитал постепенно всю мою кровь, проникая все дальше — в плоть и в душу мою.
Излечи меня, змей, если только сумеешь! А если не сумеешь — я умру. И вместе со мной — о, если бы я только знал наверняка, что не умрет со мной любовь моя!
Нет, жертвенник я не возведу для тебя, змей, ибо лик той девушки стал для меня священным жертвенником; и не курения вознесу я для тебя, о змей, но всю кровь мою и всю плоть мою на огне воскурю для тебя. Излечи меня, змей, если сумеешь.
О, если бы знать мне наверняка, что вместе с жизнью не уйдет и любовь!»
И, проговорив эти слова, он погрузился в безмолвие.
День клонился к вечеру, народ выходил из своих жилищ, и явились кохены во главе с Пинхасом, который нес совок с куреньями; с совка растекался клубами тяжелый медленный дым — а болящие и страждущие распростерлись на земле и воздели глаза свои к змею.
Когда над вершинами гор показался багровый огненный шар, глаза Дишона смотрели из орбит не мигая, прямо на восходящее солнце, и тогда все увидели, что юноша мертв.
И женщина тоже смотрела на змея, смотрела долго и неотрывно. И лишь спустя некоторое время отвезла она своего мертвого сына в долину у подножия горы Нево и похоронила его в той долине.
(1917)
Перевел Петр Криксунов. // Д.Фришман. В пустыне. 1992, Иерусалим.
На горной вершине, где цепью гигантской
Поднялись граниты,
На каменном ложе покоится старец,
Прекрасный, маститый.
Хоть взор его ясен, и кровь не застыла
Но он умирает,
И грозная Смерть над своею добычей
Незримо витает.
И муж умирающий шепчет со вздохом:
«Великий мой Боже!
Мой труд был напрасен, весь век я трудился,
Трудился — и что же?
«Я вывел любимый народ из Египта,
Из чуждого края,
Но в Землю Священную все ж не привел я
Его, умирая…
«Я вывел народ мой из тяжкого рабства
У племени злого,
Но к жизни свободной еще не привел я
Народа родного!..
«Огромна пустыня, ужасна пустыня
Меж краем и краем,
Но пропасть меж рабством и волей огромней
И больше страшна им!..
«И грех мой огромен, и грех мой ужасен,
Что я возмутил их,
Что вывел в пустыню невольников слабых,
Усталых, унылых,
«А новой отчизны не дал им доныне…
О, лучше б к народу
Совсем не прийти мне, когда я не в силах
Дать братьям свободу!..»
(1917)
Перевел Павел Берков. // П.Берков. От Луццато до Бялика. 1919, Одесса.