Века, забыт и одинок,
как древний мамонт, спал песок.
Его безмолвных троп
и вех
давно не трогал
человек.
И лишь по вечерам над сумраком пустыни
случайный ястреб, закружив,
застынет.
И караван верблюдов под луной холодной,
мелодией дремотной
тишь баюкая,
поет:
«Спи, песчаная подруга,
спите, камень и гранит».
И по ветру тонким звуком
бубенец звенит.
То царь пустынь шагает, покоряя
бесплодный край — от края и до края.
Вдруг заступ засверкал, дробя оков тиски,
и заревели камни и пески.
«Кто он, дерзнувший
стальной рукой
встревожить наш
седой покой?!»
И рев и свист по дюнам поседелым,
и закипело дело:
«Ссыпайте гравий! Мамонт нем —
зажат в бетонной западне!»
Вонзенный заступ глухо пел.
Песок ползучий свирепел.
К стенам лестница прямая
льнет со стоном.
Руки мечутся, вздымая
груз бидонов.
Весь в пыли, куда ни стань я —
стану твердо.
Бунтари, послы восстанья —
эти ведра.
Я сломил тебя, свободный
царь пустыни.
Принесешь цемент сегодня
также ты мне!
Чтоб унять шакалов стоны,
ветра вой,
силу цепкую бетона
ты удвой!
В испуге диком с высоты холмов
шакалы видят призраки домов.
Сыпучая масса
застыла, осев.
Песок опоясан
веселым шоссе.
Асфальтом распорот,
из дверей и ворот
построенный город
стремится вперед.
Шакалы умчались, тоскливо крича:
— О горе!..
И мамонты, вздрогнув, сгрудились, ворча:
— Хоть в море!..
Владыка степей, спасаясь, рычал:
— В пустыню, в горы!..
«Ведра массу льют и льют!
Ты спеши, спеши, верблюд!
Руки строят — хоть малы —
Я-хай-ли-ли-амали[193]!»
Так месили руки тесто из цемента и песка.
И пустыня отступала, пригрозив издалека.
Мы не знали, где засада, где застигнет нас аврал,
а верблюд верблюду тихо тайну мести поверял.
«Ведь посмели!
Что ж, истопчем их, губителей пустынь!»
И сухой петлей удушья заарканил нас хамсин[194].
Я ночью у окна — бессонный узник лета —
сквозь черное стекло увидел:
из песка
огромный призрак в образе скелета
хохочет, обнажив зубов крутой оскал.
Я вышел — никого.
Вернулся — он за мною.
Спросил я: «Ты — к кому?
Ответь, исчадье зноя!»
Молчит. И лишь
скелет качался, стоя,
как камыш.
Я повторил: «О, кто ты, кто ты?
Ты бред иль человек живой?»
Вдруг —
свист,
и взмах,
и хруст, и топот
песчаных масс по мостовой.
И шорохи — ниц.
Пески, колесом
кружась, расстелились
наносом густым.
В сиянье зарниц
стою я лицом
к лицу с властелином
гордых пустынь.
Настиг меня твой знойный гнев,
пустыни грозный повелитель!
Вовек простить не сможешь мне
вторжения в твою обитель.
Твоя краса — дремота сил,
колючих кочек сыпь и хвоя.
Я песней всходов золотых пронзил
твое бесплодье вековое.
Я знаю, ночью ты без слов
молитву мести раскаленной сплюнешь
и в глубине небесных куполов
наточишь нож кривого новолунья.
Но мне не страшен
час расплаты,
я здесь на страже
стою с лопатой!..
…И снова руки месят жижу, снова пламенные лица,
а столица веселится — все б ей песней бунта литься:
Город, сыну
дай лопату!
Ливнем синим,
счастье, падай!
Выше, к небу,
тверд и горд!
Была небыль —
будет город!
Асфальтом распорот,
из дверей и ворот
построенный город
стремится вперед.
(1930)
Перевел Александр Пэн. // А.Шлионский. Горы Гильбоа. 1980, 1991, Иерусалим.
Стены комнат — пергамент: пугающ, ветвист,
глас пророка сокрыт в каждом миге.
Плоскость каждой стены, словно титульный лист
за семью печатями Книги.
Кто пылинки твои может счесть, прах времен?
Стрелки хрипнут в натужности бренной.
Вдруг сойдет (о наивное детство мое!)
чей-то облик из рамы настенной?
Вечер входит на цыпочках в сумрачный зал.
О, как давят меня стены эти!
Реб Моше бен Маймон строго смотрит в глаза
Бакунина — на портрете.
Что вдруг полем вечерним запахло? И где
тайна прячется солнечным бликом?
Два крыла, два сиянья-нимба: Эс Де[196] —
видит мальчик над маминым ликом.
Среди стен, среди тайн — полумрак, полусон,
хор «Эй, ухнем» — раскатисто-ровный…
А в углу — голоса, и дядя с отцом:
Ха-шилоах[197].
Хабад[198].
Центр духовный…
Все так странно. Таинственно.
Трепет в груди —
мальчик слышит (навострены ушки):
спорят в книжном шкафу Мохарар из Ляди
и Александр Сергеевич Пушкин.
(1934)
Перевел Ефрем Баух. // А.Шлионский. Горы Гильбоа. 1980,1991, Иерусалим.
Этот ноздри раздувший простор-великан.
Эта высь по тебе загрустившего неба.
Этот белый огонь — белизна молока.
Запах шерсти и запахи хлеба.
И под тихие всхлипы забулькавших вод,
жажду пеньем ручья утоливших как будто,
вместе с овцами и человеком идет
к полудню утомленное утро.
Первобытное утро!
Клубится земля,
испаряя росу и запревшую заваль.
И от края до края — человек и земля.
И от края до края — стадо и Авель.
(1938)
Перевел Александр Пэн. // А.Шлионский. Горы Гильбоа. 1980, 1991, Иерусалим.
За плугом — верблюд, и железный клин
терзает земли пересохшие плиты.
Никогда еще мир не был так един,
и вечность в единственном миге отлита.
То признак убийства. Железа тиски.
То Каин единство сечет первобытное в небыль.
Никогда еще так не бывали близки
Человек,
Верблюд и
Небо.
(1938)
Перевел Александр Пэн. // А.Шлионский. Горы Гильбоа. 1980, 1991, Иерусалим.
Грустно на последней строчке.
Наступает тишина.
Буква в букву, точка в точку
В книге жизнь воскрешена.
Это будни без печали,
Это радость дышит вновь
Через девять лет молчанья —
Девять месяцев родов.
Это робких распрямленье,
Это мужество твое,
Это снова погорелец
Роет землю под жилье.
(1938)
Перевел В.Корнилов. // Поэты Израиля. 1963, Москва.