Миха Йосеф Бердичевский (1865-1921)


Товарищ Пер. А. Кучерский

Она не была красива в обычном смысле слова, но чрезвычайно мила. В тонком своем черном платье, смуглолицая, легкая, она прямо глядела из-под сбивающихся волос в сердце каждого. И печальная грация отличала ее, когда она появлялась в университетских аудиториях и покидала их. Среди слушателей отделения естественных наук она слыла одинокой, и ведь, конечно, была одинока ее душа во все дни познания. Она не искала войти в круг студентов-мужчин, но избегала и сверстниц. Она прибыла с балтийского побережья, чтоб довершить образование в университетском городе. Родители ее умерли, и дядя, ее содержавший, — не стало теперь и его. Каких-нибудь несколько сотен оставил он ей, и этого доставало лишь на скудное проживание. В ее комнатке на окраине была лишь кровать. Да стол, да стул, чтобы сидеть. Рядом со связкой книг — самовар, бутыль для воды и полоскательница. На спинке кровати висели ее немногие платья, прикрытые белым фартуком. Безмерно любила она чистоту. Восстав ото сна и отходя ко сну, она мыла тело. Перед трапезой омывала лицо и руки, утром и вечером чистила одежду и ежедневно сменяла салфетки на стенах, как бы чисты они ни были.

Она изучала экономику и этику, в свободное время читала поэтов, чьи сочинения удостоились выйти собраниями, и грезила об освобождении человека. О, если б ей было дано, она бы провозгласила свободу каждого в человечестве; о, если б ей было дано, она написала бы множество книг…

Кто познал ее душу? Кто переступал порог ее комнаты, где сидела она, полная трепета и томлений? Как часто она оставляла чтение и глядела в окно на хранящие молчание дубы… Блюдущие высоту свою и достоинство…

А вечерами иная забота. Хозяйка не станет уже хлопотать, чтобы она платила ей в срок: она ходит теперь в дом Василия, секретаря рабочего объединения, и дает уроки его маленькой дочери. Жена его умерла, и он не женился снова. Василий обычно не говорит с нею, а знает он многое. После дневных забот он принимается за сочинения Маркса; она же весьма опасается, как бы не возобладало ученье Бернштейна…

А молодой еврей Тувья всегда усаживается на лекциях у нее за спиной, и он ее любит. Он не говорил еще с нею, разве что самую малость, но она чувствует неизменно его присутствие… Ведь и у них есть религия и молитвы, только они не веруют в крест. В книгах по философии пишут, что Спиноза был еврей, но соплеменники изгнали его из общины.

Касательно же Спинозы, она не совсем понимает: что такое субстанция? Мир — он и есть мир, в обществе имеются труд и капитал… И можно обойтись без богатых… Прежде патриархата был матриархат, как сказано в книге Моргана…

Недавно она прочитала «Ткачей» Гауптмана… Будь поэтом она, верно бы написала еще одну пьесу в дополнение этой…

Владимир, поляк, который сидит с нею рядом, не замечает ее. Он всегда погружен в свои мысли и красив лицом. Он не просит прощения, когда, вставая, касается ее платья, так как склоняет свой слух к тому, что говорит профессор. И делает быстрые записи в лежащей перед ним тетради. Имярек был в Испании, где занимался Платоновой философией.

Есть в альма-матер также студент из Румынии, который, как говорят, написал целую книгу. Было, искал он ее внимания и говорил, что станет ей братом, она же ему сестрой. Она не может взять в толк, почему он так говорил.

У входа в университет поджидал ее смуглый болгарский студент. С ним еще ничего не было сказано. Но однажды она сидела в аудитории со свернутою брошюрой в руке, и, приблизившись к ней, он попросил дать ему почитать это…

То было в те дни, когда она стала питаться в вегетарьянской столовой — ибо нашла, что поедание мяса есть большая жестокость.

Иной раз туда приходил и Владимир, этот поляк. Однажды ели они за одним маленьким столиком, и он стал говорить, как если бы был уже с нею знаком. В понедельник он провожал ее после обеда. Он говорил с нею о греческих мудрецах… Ими одними постигнуто все, прочие же мыслители и философы существуют единственно как толкователи их…

Так шли они вместе до улицы, где он квартировал; и у порога своего жилища он спросил, не угодно ли ей войти и выпить с ним чаю. Кажется, она на мгновенье лишилась слуха. И пошла. Ступенек было немного, он отворил дверь, она последовала за ним. У него прекрасная комната, в окна глядят вершины заоблачных гор…

Он развел самовар и стал ей показывать книги… Был здесь полный Платон на языке подлинника, в переплетах зеленой кожи. Портреты великих писателей были здесь. Он отдает предпочтенье Словацкому перед Мицкевичем. Он бы советовал ей изучить польский. Он подсел к ней и без церемоний положил свою руку ей на плечо.


(1903)


Перевел Александр Кучерский.

Двое Пер. А. Кучерский

В русско-польской студенческой братии, квартировавшей в большом предместье столицы[112], этих троих девиц всегда видели вместе. Вместе ходили они гулять и ели в столовой, вместе являлись в библиотеке, на диспутах и собраниях. Но разными были они. Одна, красивей своих подруг, была мягкой и томной, носила тонкие платья. Видно было, что она дочь богатых родителей и науки не главное для нее — она здесь только затем, чтобы не оставаться в Сруцке. Мечтательницей была она и лелеяла в своем сердце златые руна, райские кущи, несущихся лошадей, к стопам ее повергаемых графов. Хороша и мила была также вторая; склонная к размышлению об отвлеченных предметах, она находила приятность в том, что подруги называли ее философом. Она сошлась коротко с одним молодым мыслителем, и вместе они погружались в логику и гносеологию и всякий твердый орешек разгрызали вместе. Так, незаметно, и слюбились они. Третья, крупнее своих подруг, с первого взгляда могла показаться совсем некрасивой, но уже со второго в ней находили нечто, и наконец она даже нравилась. Короткие волосы, не прикрывавшие шеи, намекали на некую силу, а приоткрытые полные губы влекли. Ее звали Анна Малкина. «Я Анна», — запросто представлялась она.

Что их сближало, таких различных между собой? В природе женщин сбиваться вместе. Произрастать рядом, как сосны, пока не явится лесоруб и не повалит ту или эту.

Анна была девушка добрая и прямая. Навещала всякого заболевшего, не затруднялась сбегать в аптеку, а то и заночевать при больном, если была нужда. Готова была услужить новой товарке, ссудить деньгами и не напомнить, если забудут вернуть. Могла явиться в дом несколько раз кряду и не сердилась, если не приходили к ней. Иной раз, бывало, весь день у кого-нибудь просидит, при ней уж и заниматься начнут, как будто и нет ее тут, а ей хоть бы что. Что ей с того, говорят с ней или нет? На улице, где она проживала, о ней были неважного мнения, поскольку, как правило, возвращалась за полночь и всегда утомленной. Но какое ей дело до этого? Не прибудет ей и не убудет, если она кому-то не нравится, прочат ей некое будущее или нет. Так же ведь и науки: как ни важны, ни полезны, а не занимают души… Экономика, народное просвещение, идеи общественного переустройства — вещи, бесспорно, глубокие и справедливые, каждый обязан к ним приобщиться, и она ходит на лекции, и говорит, и спорит, но не насыщают они ее… Ее родители, просвещенные литваки[113], ежемесячно присылают ей из России некую сумму, к коей прилагается и письмо с обыкновенными изъявленьями чувств, но и они не занимают ее ума и сердца. Положим, они родители — она их дочь. Элементарно, как дважды два четыре. А что ей эта сумма? Неужто обогатит и расширит душу? Тургенев — большой писатель. Достоевский был гигант. Михайловский — великий современник. Она читает последние выпуски русских журналов, но что там находит? Много чего там написано, но все как бы стороннее для нее… Вот кинется она через эти перила, а журналы останутся там, где их положили. Может себе постелить на кровати, а лечь, на столе. Или может вечером пообедать и отправиться спать на рассвете. И ничего не переменится в мире… Глядите! Часы, кругляшок этот с некиими колесиками внутри, упрятанный в карман, безраздельно властвует в жизни, и все покорны ему: царь и служанка, вельможа и раб.

И одежда, наденет ли то, заменит ли чем другим — не насытится этим душа. А будь она так хороша собой, как ее подруга, или если б она была красивее всех, — то разведалась бы со всеми, кто есть вокруг: зажгла бы любовью каждого и перед каждым захлопнула дверь, без разбору… Ни один из студентов не нравится ей. И некий черный студент, которого она посещает чуть ли не каждый день, образованный и в науке сведущий человек, — ни он сам, ни его дела нисколько ее не трогают. И все же она сидит у него и слушает, что он ей говорит, и видит его волнение. Она видит и слышит, но в душе ее нет ничего. Она болтает, стряпает у него, бегает в лавочку за сластями, маслом и хлебом, скачет по лестнице вверх и вниз, прибирает во всех углах, хлопает по плечу приходящих знакомых, дескать: будем все братья! Но она одинока… душа со затворена.

И кто отворит ее? И что отворит ее душу? И небеса, и деревья в лесу, и зоосад, отделяющий это предместье от центра столицы, и текущие медленно реки — все это чужое и отдаляет от жизни.

Дом, если его поджечь, — сгорит. И лес, и колосья в поле. И человек. Ее сердце примет великий огонь и, прекрасный, сияющий свет…

Танец — тоже воспламеняющее видение. Парень обнимет девицу и пойдет с нею в пляс. И все они пляшут вместе, все, кто собирается в зале. И не час-другой, а ночь напролет, и назавтра днем, и еще ночь, и все пляшут и буйствуют, и пылает огонь, и трубят музыканты.

А порой она одиноко плачет у себя в комнате: ничего этого нет, только пропасть вокруг нее. Что она делает в этом мире? Почему не родилась принцессой или бааловой жрицей? Или: надеть бы ей платье мужчины, подняться на сцену и говорить возвышенно, как Лассаль, говорить громко пред тысячами, сомкнувшимися плечом к плечу, и тревожить сердца, покуда каждый из них не исправит свой жизненный путь и не разделит с бедным свой хлеб. Нет! И этого мало ей. Дщерью богов желала бы она быть. В доме ее отца есть Пятикнижие, и там говорится о человеке по имени Моисей… Что это за еврейский вопрос, о котором слышно время от времени? Евреи — они и есть евреи и живут себе там, где живут, и сердце ее пусто, пусто…

И он явился. Не из евреев, из христиан был этот парень, с Урала. Два года провел на каторге, потому что водился с разными, — а после оставил эти дела и вернулся к точным наукам и химии. Худой, высокий, рыжий. В синей рубашке и грубых штанах, малоречивый, он казался рабочим и оставлял странное впечатление. Сидя среди людей, он разглядывал свои пальцы и думал: чего ради они распаляются оттого, что называют идеями? В книжках вычитывают! А ведь эти, писатели их — они хищники без зубов. Приобщается к жизни единственно тот, кто умеет пить, пить, пока не упьется, пока не загорятся сердце и мозг, и закачается столки лампа под потолком не брызнет светом. Крокодил живет в море и потому плавать умеет. А мозг Галилея сам по себе был законом природы и элементом[114]. Когда бредете вы по горам, знаете ли о сокровищах у вас под ногами? О железных горах, которые раскопать хотите?

И овладевала им ненависть ко всем этим мягким духовным людям. Он растолок бы их в ступе. Не однажды хотел прийти к ним, сидящим и спорящим, и наплевать им в физиономии — то было страстным его желанием.

Неясно, с чего ему вздумалось ехать в столицу и грызть там гранит науки, коли он не верил наставникам. Он подобрался поближе к городу, такому же нереальному, как если бы это был какой-нибудь из городов Китая. Чужды были ему эти люди, дворцы, башни, музеи, памятники и обелиски. Он жил один и, подобно каменотесу, сам вырубал — себя. Иной раз весь день не поднимался с постели и без единой мысли глядел в потолок, а то, бывало, с утра оставлял город, проводил ночь в ближней деревне и возвращался спустя день-другой. Получив письмо от близкого человека, мог оставить его нераспечатанным. Своей матери он не знал. Отец был женат и имел девятерых сыновей. Поднявшись однажды утром, он ушел от него и не видал по сей день.

В юности был лесорубом. Потом столяром. После еще изучал язык и литературу, служил в канцелярии и, огрев начальника по спине, бросил службу. Тринадцать месяцев скитался из города в город, из уезда в уезд, и наконец прибился к наукам. Натура — единственное ручательство, все иные предметы и верованья — только уловки.

Что такое народы со всем их многострадальным наследием? Ну, пусть по-немецки многие говорят, а все-таки русские покорят мир. И он устал от всего. Вот бы проспать сорок дней кряду, и чтобы без снов, и тогда уж взять все в свои руки. Дайте же помереть Василию Николаевичу, дайте клочок земли, и прочь от него люди и всякая тварь.

Прожив месяца два в столичном предместье, однажды вечером он познакомился с ней. Собрались у одной из ее товарок, где и она толковала с некиими молодыми людьми и девицами о системе Каутского. Гости один за другим отламывали от калача, лежавшего на столе, и намазывали маслом кусок за куском. Густо висел папиросный дым. Юный студент с длинными, ниспадавшими на шею волосами, признанный авторитет в этой компании, держал важную речь. Щеки студенток горели, блестели глаза, как будто найдено было уже решение. Анна сидела в углу безучастно, и вот отворилась дверь и вошел некто. Он не назвался, а только взял табуретку и сел; полемика продолжалась.

Анна вся встрепенулась. В ней пробудилось нечто, чего она прежде не знала. Уж не греза ли это? Отворяются ворота, невидимая рука касается ее плеча — и она, всплеснув ладонями, закусывает губу… Будто живые картины являются на стенах. Сейчас она вскочет с места и выкрикнет: «Слушайте меня, товарищи!»

Она поднялась, думая, что он подойдет к ней. Он, однако, расхаживал по комнате вдоль и поперек, пока не остановился у столика и открыл лежавшую на нем книгу. Вот под зеркалом безделушки… Где она? Воспоминания уносят ее. Она в деревне, где родилась. Помещик на огромной лошади, рядом бегут две большие собаки. Там она слышала песнь пастуха; бодливый вол вырывался прочь, и горе было тому, кто попадался ему на пути.

Василий возник перед ней и спросил, как называется улица, где проживают новоприбывшие студенты. Она рванулась. «Эта улица, улица… неподалеку от зоосада; если подойдете с левой стороны, то сверните направо!» Он посмотрел на нее в упор. Что-то слетело с его уст. Где он видел ее впервые? Хотелось схватить ее и унести прочь. Было уже двенадцать часов, собравшиеся поднялись. Студентка, хозяйка комнаты, со свечою в руке проводила гостей вниз по лестнице и заперла за ними ворота. Разбрелись парами. Анна уходит с этим человеком. Он провожает ее до улицы, где она живет. Не говорят ни слова. Тепло; летний ветер разносит ночной туман; на улицах пусто.

Они у ворот ее дома. Ее рука дрожит, вставляя ключ в замочную скважину. Дверь поворачивается на петлях. Она медлит еще мгновение. Почти готова броситься ему на шею. Она открывает, входит в коридор, и он за ней следует. Ворота затворены. Безмолвная темнота на пороге. «Направо, поднимайтесь сюда.» Безмолвие! Как будто в монастыре.

Вошли! Она засветила лампу в своей просторной комнате; белая простыня покрывает кровать; сегодня хозяйка мыла полы и стены, сложила все, что было навалено на столе. Он сел на стул отдохнуть. Одиноко и долго они брели по пустыне и вот — нашли друг друга. И обретает сердце простор, как море, вздымается сердце.

И был день Господень. Сильной десницей и простертою мышцей привел Он рассеянных от моря и севера, с востока и запада[115], крокодилы в море отверзли пасти, взмыл орел небесный, и закричал осел, и лев вышел из чащи, ибо жизнь вознеслась от духа до плоти. Всплыл левиафан, и затрепетала вселенная.

И вышло назавтра солнце, пролило свет на дома и крыши, проникло в комнаты людей. Анна поднялась ото сна, и новый дух снизошел на нее; встав, она умыла лицо и руки, поторопилась прибрать постель и принялась стряпать. Ее друг сидел за столом и ломтями ел хлеб. То и дело она обнимает его, как брата. Она открыла сундук и, достав тканую шаль, распростала ее на кровати. Блаженство разливается в ее сердце.

С этого дня она начинает жить. Расставила в ряд свои немногие книги. Вымыла лампу, взяла ботинки своего гостя и вычистила их. С легкостью сделав эту работу, села у порога и глядела не него ласковым взором. В ее сердце свет! Свет от того света, что заповедан всем людям[116]. — Воспойте, восхвалите веселым голосом пробуждение мира. Бог вас избавит и даст вам имя и славу. Воспойте, о люди, и восхвалите милость Всевышнего!

Ясен мир и ясна жизнь; сорвите скрывающий их покров. Уберите завесу с их живой сути и воззрите истинно.

Он спросил: «Ты откуда приехала, Анна?» И она сказала: «Я пришла, чтобы узнать тебя, ты дал мне мое добро». — «И во мне широта и добро», — отвечал он. И отлучился, чтобы перенести к ней свои пожитки. Жизнь ее развернулась пред нею, как свиток.

Обратился день к вечеру, и был вечер, и было утро, день второй, третий день, день четвертый. Неделя сменяла неделю. Оба трудились и согласно смотрели на жизнь. Опьянена любовью она, и он прилепился к ней[117].

Боже мой, давший мне душу мою, создавший ее, сотворивший, вдохнувший дыхание в ноздри мои, Ты хранишь душу мою, Ты и возьмешь ее у меня[118]!

Однажды Василий вернулся пьяным. Смятение охватило ее — и в некий миг она от него отложилась… Нечто оторвалось в ее сердце, ушло. Ибо что оно, сердце? Довольно ему самомалейшей прорехи, чтобы разорвалось. И она обнаружила, что тот думающий студент, которого повстречала на днях, не забыт ею так скоро… Она еврейка, а этот — гой. При таковой мысли смех сорвался с ее губ. И все же она находит, что он поступает дурно. Юношеские бредни? Она одиноко сидела и плакала в своей комнате. И опять рваный смех… Уж не тронулась ли умом, как ее старший брат? Боже небесный! Для чего ты играешь людьми?

Василий стал ее ревновать, начатки любви запылали в нем, но к языкам пламени примешались искры ненависти и желания мести[119]. «Василий! — сказал он себе. — Если ты эту девушку тронешь, то вот тебе нож, и воткни его себе в брюхо». И все же точило его желание вздернуть ее за волосы или избить. Что она ему сделала? Он желает ласкать ее, ее губы так его и влекут… Но что-то и вынуждает презирать ее… Ему открывается пропасть, лежащая между ними, хотя душа его и влечется к ней. И именно потому ненависть нарастает.

Он стал ее мучить. Ее тело поникло и исхудало. И еще иной раз она примечала, что он укрывает деньги — у них ведь был общий котел — и ни слова не говорит.

Она не могла стерпеть и упрекнула его. То было в воскресенье, после полудня. Она пеняла ему, и он вскочил и бросился на нее. Сам испугавшись этого, он продолжал ее бить. Жестокость взяла над ним верх. Оттолкнув ее ногой, хотел уж топтать. «Оставь меня, я беременна!» — закричала она. Лицо его исказилось. Он оставил ее и сел на кровать, потрясенный… Она поднялась, оправила на себе одежду, надела пальто, отворила дверь и спустилась вниз. Он шел за ней.

Молчат улицы: воскресенье! Они идут вдоль одной. На колокольнях церквей истошно трезвонят колокола… Вышли на площадь, откуда, направо-налево, снова расходятся улицы. Она свернула в одну, он в другую.


(1903)


Перевел Александр Кучерский.

Загрузка...