Иеудит Гендель (p. 1926)


Внизу, у самой земли Пер. З. Копельман

На этой неделе, когда я окончательно распрощалась с хайфской квартирой, в ателье, на одной из полок, обнаружилась старая фотография мамы. Годами она висела в доме отца. Однажды, придя домой, я увидела на месте фотографии светлое пятно на стене. Я ни о чем не спросила, отец ничего не сказал, но мы оба знали, откуда это светлое пятно. На следующий день в доме появилась вторая жена отца. Потом стену покрасили, и светлое пятно исчезло. А еще какое-то время спустя, когда я зашла его навестить, он протянул мне перевязанный бечевкой сверток. Я ни о чем не спросила, отец ничего не сказал, но мы оба знали, что находится в том перевязанном свертке, который, говоря по правде, я так и не открыла, а положила, как есть, на полку в ателье. Иногда мы ездили на кладбище, я и сестры. Отец с нами не ездил. Потом и мы перестали. Со временем чертополох разросся, каменная плита осела. Прошло десять лет. Двадцать. Чертополох, наверное, совсем заглушил могилу, и надгробия не видно. Оно с самого начала было невысоким, а потом и вовсе сравнялось с землей.

Тридцать лет спустя, вечером, я сидела рядом с отцом. Лицо его покраснело от слез.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал отец, не переставая плакать.

— Поговорим, — сказала я в ответ.

— Пойдем в маленькую комнату, — сказал он.

— Пойдем, — согласилась я.

Его голубые выцветшие глаза были неподвижны, и из них все катились и катились слезы.

— Не знаю, что мне делать, — сказал отец.

Я спросила, о чем он.

— Я не знаю, где мне сделать могилу, — сказал он.

— Но, папа…

Он все плакал.

— Я не знаю, где мне сделать могилу, — повторил он сквозь плач.

Его глаза блестели — оставаясь по-прежнему неподвижными — ни дать ни взять, два синих камушка.

Он сказал:

— Мне сказали, рядом с Батьей есть свободное место.

Батья была его второй женой. Это было на следующий день после ее похорон.

— Купи это место, — сказала я.

— Я не могу, — возразил он.

— Почему?

— Я не могу поступить так с мамой, я не могу предпочесть одну жену другой.

— Но папа, — начала было я.

Его лицо вдруг посерело.

— Нет, — сказал он. — Пусть уж меня похоронят отдельно. Я не могу предпочесть одну жену другой.

Мне было неловко на него смотреть. Я думала о том, что за тридцать лет он ни словом о ней не обмолвился.

Он сказал:

— Они говорят, я должен сделать, как мне лучше. Что я должен выбрать могилу, где мне больше нравится.

Мне было неловко на него смотреть. У него дрожал подбородок.

— Что они понимают, — начал он опять.

— Да, — согласилась я.

Его лицо все еще было серым, древесного цвета, и лишь глаза горели, словно две фары, укрепленные на деревянном ящике.

— Пусть меня похоронят отдельно, — повторил он, — я не могу предпочесть одну жену другой.

Я напомнила, что он прожил с Батьей тридцать лет. Он возразил: что они значат, тридцать лет!

У него стучали зубы.

— Тридцать лет мне ее не хватало.

Голос стал чужим, надтреснутым, а пальцы он стиснул так, словно это были клешни.

— Уж лучше пусть меня похоронят отдельно, — отрезал он.

Его зубы все стучали, и тогда он сунул обе руки в рот и долго сидел так, обжав челюсти черными клешнями.

Мне было неловко на него смотреть. Пальцы с обгрызанными ногтями заслоняли лицо. Я подумала: мой отец, старый человек, грызет ногти. Подумала: он не заговаривал о ней тридцать лет. Его ногти были твердыми, тупыми, короткими, и мне пришло в голову, что тот же кальций, те же вещества образуют и кровь и землю. Я вспомнила, как он приходил, садился и молчал — о, отец мой, как много ты молчал, — подумала, что дух человека таится у него внутри, и мысленно сказала: о, отец мой, ты сумел меня удивить. Его лицо было серым, усталым. Он закашлялся, из горла вырывались булькающие звуки. Он словно пробудился, и глаза горели теперь отдельно от лица. Они были холодны и тверды, как минералы.

— Да, пусть уж меня похоронят отдельно, — повторил он уверенно. Кашель усилился, он поднялся и кашлял, стоя посреди комнаты. От кашля его качало из стороны в сторону, словно он был подвешен в пустоте. — Пусть меня похоронят отдельно, — повторил он, ища опору в стене.

Несколько месяцев спустя я услышала, как отец, тяжело дыша, поднимается по деревянной лестнице. Он был очень бледен, когда вошел.

— Я ходил узнать, — сказал он.

Я спросила, о чем.

Его сухие потухшие глаза смотрели на меня в упор.

— Так, ходил узнать. — Он мрачно ухмыльнулся.

— Купи ее, — сказала я.

— Я не могу.

— Купи ее, — сказала я снова.

Я сделала кофе. Долгое время прошло в молчании. Он сказал: трудно решиться. Руки его дрожали. Он сказал: я не могу лежать в земле один. Кофе выплеснулся ему на брюки, отец поставил стакан на стол и принялся осторожно промокать пятно.

Теперь он говорил с горячностью: нет, не могу я быть в земле один. Его руки по-прежнему дрожали, и он пил медленно, крепко сжимая стакан обеими руками.

Через несколько дней сестра нашла его на полу. Он лежал, свернушись калачиком, и был мертв.

Свободное место на кладбище оказалось записанным на его имя.

Нам сказали, что надо сделать два одинаковых надгробия и две однотипные надписи на них.

Когда на этой неделе я окончательно распрощалась с хайфской квартирой, на полке в ателье обнаружилась мамина фотография, все так же обернутая и перевязанная бечевкой. Я взяла ее с собой в Тель-Авив и развернула.

Моя мать смотрела с нее совсем молодой.

Я протерла стекло, вбила гвоздь и повесила ее низко-низко, у самой земли. Поскольку дверь всегда открыта, она посматривает оттуда будто искоса. С каждым днем она кажется все моложе.


Мой отец умер в декабре. Шел сильный дождь. В этом году мы не поехали на кладбище.


(1988)


Перевела Зоя Копельман.

Загрузка...