Авраам Б. Иехошуа (р. 1936)


Три дня и ребенок[248] Пер. Н. Сергеева

Я был уверен, что откажусь. Но все так перевернулось, запуталось. Перед самым концом отпуска — стояли первые дни иерусалимской осени — я оказался временным опекуном трехлетнего сына любимой мной женщины.

Поначалу он доставлял мне массу хлопот, позже посетила даже мысль — а не убить ли мне мальца? Не сложилось. И что меня остановило? В этом предстоит еще разбираться и разбираться. Во всяком случае, место и время позволяли. Время: конец лета, пора самых изнуряющих, поздних хамсинов, небо — сейчас голубое, и тут же облаками затягивает. Тщетные упования на дождь. На душе тоска по поводу нового учебного года.

Место: Иерусалим, город тихий.

А как начинался отпуск! Можно сказать — пробуждение всех надежд. Почти жениться собрался. Яэль, подружка моя, тоже намекала на что-то в этом роде. Потом мы оба замотались, не проявили должной настойчивости. Как раз колючки поспели, и Яэль все чаще отлучалась в экспедиции — выкапывала клубни, сушила стебли, растирала колосья, производила анализы почвы. Это для последних разделов ее дипломной работы по ботанике. Тема: «Терновники нашей Родины».

В моей магистерской по математике конь не валялся. Пишу я ее один, небо и земля мне не в помощь. С самой весны застрял в противоречии, которое сам же и выстроил — неком логическом противоречии, так некстати обнаружившемся в моей диссертации. Необходимо мне вдохновение, как для романа. Свет в конце тоннеля. А без него каждое следующее уравнение доставляет мне муки.

Нещадный суховей методично убивал Иерусалим. Цветочки, что посадила Яэль под моими окнами, превратились в безжизненную солому.

И тут — она. Она с муженьком. В середине отпуска я получил от них одно за другим два письма. Просят совета и помощи. Если не трудно, конечно. В Иерусалиме им больше не к кому обратиться. Вот, решили выйти из своего киббуца в Галилее (причины не сообщаются), собираются вместе поступать в университет. Не буду ли я так любезен… выслать кой-какие бумажки… узнать кой-какие подробности… заполнить кой-какие анкеты…

Эти длинные косноязычные письма писал ее муж. Будто он — мой друг, будто это ему я что-то должен.

Первой мыслью было: знаете, ребята, а идите-ка вы… Но любое воспоминание о ней вызывает во мне трепет. Уже пять лет как я покинул киббуц, уже три года не видел ее, но и по сей день уверен, что влюблен.

Я сделал все, что от меня требовалось. Четко, быстро. В отдельных случаях могу быть на редкость полезным.

Пошел на гуманитарный факультет и, хотя это было нелегко, довольно скоро сориентировался в тамошних порядках и выяснил все, что нужно. Мне сказали, какие экзамены им предстоит сдавать, и вручили брошюру с требованиями. Я упаковал документы в бандероль, от себя же вежливо, по-деловому приписал несколько полезных советов, чтобы знали, что на меня можно положиться. Обращался к ним обоим, в равной степени.

Пакет послал экспресс-почтой.

В ответ даже «спасибо» не дождался.

Допустим, ее сомнительная вежливость и полная безалаберность мне хорошо известны, но он-то! Не мальчик уже, мог бы проявить элементарную учтивость.

Яэль явилась из Галилеи загорелая, пыльная и исцарапанная. Колючки из рюкзака она вывалила на пол моей кухни и утром уже отправилась в другое место за следующей порцией.

Той ночью мы здорово «пропотели» постель. В предрассветных сумерках мокрое белье казалось серым.

Я не поставил ее в известность о возможных гостях. Ее это не касается. Она мне пока что не жена.

Отпуск обреченно доживал свое. Поджаренные на солнышке, пропитанные морской солью иерусалимцы возвращались в город. Вдруг набежали облака и начало накрапывать. И все, очухавшись от жары, как по команде, отправились в магазины за новыми тетрадями, календарями, карандашами. Я тоже взбодрился, почти забыл об этой парочке. В почтовом ящике меня ждало письмо.

Университет известил их, что в нынешнем году вступительные экзамены проводятся досрочно. Поэтому они заспешили в Иерусалим — придется засесть в библиотеке денька на два-три, подготовиться, ну хоть получить представление о том, что они будут сдавать. Вот только сын… Куда девать на это время их маленького сына? (В киббуце они почему-то оставить его не соизволили…) Если бы я согласился приглядеть за ним. Просто, кроме меня, они здесь никого не знают… А все расходы — это, конечно… Они были бы мне так признательны…

Ведь я сейчас в отпуске, не так ли?

Ой, им страшно неудобно обременять меня, но я — единственная душа во всем городе, к которой…

Короче, я согласился.

Не скажу, что во мне проснулись былые надежды. Право, не настолько я наивен. Пять лет назад я был влюблен в нее тяжелейшим, мучительнейшим образом, до одурения. Но это было давно. Я отступился. Порой мне кажется, что поспешил это сделать.

Я не твердолобый упрямец, не из тех, кто, столкнувшись с препятствием, готов прошибить его лбом. Нельзя же, в самом деле, изо дня в день терзать себя одной и той же любовью. Я бежал из киббуца, поступил в университет, пять лет зубрил математику, выдержал труднейшие выпускные экзамены. И кое-чего достиг. Все, что при мне — при мне и останется.

А то, что сейчас не ладится с магистерской, так это просто легкое затмение. Не больше.

По инерции, безусловно, по инерции я продолжаю считать себя влюбленным в нее. А на самом деле даже черт ее лица на помню. Приходится прилагать усилия, чтобы припомнить, какого цвета у нее глаза, ее рост, манеру говорить.

По инерции, конечно, по инерции я до сих пор влюблен в нее.

Первый звонок

Дня через три, чуть за полдень, соседи с первого этажа зовут меня к телефону.

Грубый несимпатичный голос ее мужа:

«Здравствуйте. Мы приехали в Иерусалим».

«Хорошо. Очень хорошо. И сынишку привезли?»

«Да… (секундное замешательство) положились, так сказать, на ваше обещание и взяли его с собой».

«Конечно, я присмотрю за ним, как обещал. Надеюсь, он не слишком шаловлив…»

В трубке молчание. Взвешивает ответ, чтобы рассеять ненужные подозрения. Наконец отзывается:

«Нет, он не шалун. Мальчик живой, но не распущенный. Он будет вас слушаться».

Молчу, охваченный тоскливой вялостью. Ой, шли бы вы, ребята…

На том конце провода — явное беспокойство по поводу затянувшейся паузы:

«Просто… мы бы хотели знать… когда его можно привезти к вам?..»

«О, в любое время».

«Тогда завтра? Прямо с утра?»

«Договорились»

«Пораньше утречком?..»

«Как вам удобнее…» (до чего же мне это надоело).

«Честное слово, мы вам так благодарны. Нет слов…»

«Пустяки».

«Ну, до завтра. Всего хорошего».

«До свидания… (тон неуверенный) Горячий привет Хае».

«А она тут. Рядышком. Тоже передает привет».

Ребенок…

Для меня «утречко» — часиков девять. Ну, восемь. Для них, как оказалось, это ни свет, ни заря с невысохшей росой и звездами на рассветном небосклоне. Явились вдвоем — ее муж и ребенок, и, конечно, разбудили меня. Звонок был дикий, с оттенком бешенства, и, пока я, путаясь в собственных ногах, плелся открывать, дверная ручка дергалась и прыгала как сумасшедшая. Он смерчем ворвался в квартиру. Все-таки киббуцник в городе — все равно что слон в посудной лавке. Очевидно, и на учебу он собирался обрушиться так, словно речь идет о битве с сорняками за посевные площади.

Не успел я толком проснуться и сообразить что к чему, как посреди комнаты расположился чемодан и на нем уже восседал ребенок. Человеческий детеныш лет трех, крошечный и бледный, одетый во что-то синенькое. Я, нечесаный, с кислой рожей и сонным расфокусированным взглядом, подошел к нему на деревянных ногах и нагнулся, чтобы рассмотреть его получше. Лицо мальчика тонуло в яркой волне света, заливавшего комнату через восточное окно.

Сходство ребенка с матерью оказалось поразительным, почти пугающим. Таким детям на роду счастье написано. Тот же склад лица, тот же, словно выточенный, чувственный рот. И глаза, те же глубоко посаженные глаза. Еще не избавившись от остатков сна, но уже взволнованный, я топтался вокруг живого воплощения моей любви.

Наконец беру себя в руки и начинаю с главного: что он ест? Что он пьет? Как его моют? Когда он спит? Короче, что с ним делать?

На эти простые вопросы получаю такие же простые ответы: все ест и пьет, только заставлять не надо. Могу брать его с собой всюду. Если он скажет, что у него болят ножки, не верьте. Просто он любит кататься на шее. Днем лучше не укладывать, тогда ночью не будет неприятностей. С этими словами отец снимает малыша с чемодана, роется в нем и вытаскивает с самого низа резиновую пеленку. Смущенно улыбаясь, объясняет, что ее следует подложить под простыню, потому что мальчик все еще писается.

Душу переполняют радостные чувства. Я даже пошутил насчет коллективного киббуцного воспитания и заверил папашу, что приму к сведению все его указания. Теперь мне не терпится остаться с малышом наедине. Зато отец глядит на меня с явным недоверием. В самом деле, в столь ранний час мой вид, пожалуй, этого заслуживает: неухоженный, в драной пижаме, в доме типичный холостяцкий кавардак. Спешу выпроводить его. Мальчик, как собачонка, увязывается за нами в прихожую. Папаша останавливается, присаживается перед ним на корточки, крепко целует, треплет по щеке. Достает из кармана расческу, проводит по его кудряшкам. Отдает последние распоряжения сыну:

чтобы вел себя как следует,

чтобы не доставлял лишних хлопот,

чтобы не приставал к дяде с просьбами — надо-не-надо. Потому что бросать его здесь не собираются. Но если он будет капризничать, то тогда за ним никто не придет и обратно в киббуц не возьмет.

Подходим к двери, но ребенок, серьезный и упрямый, не желает отпускать отца. Тому приходится вернуться в комнату, опять перевернуть все содержимое чемодана и высыпать на пол игрушки из киббуца: деревянные трактора, плуги, сенокосилки, маленькие фигурки землепашцев, застывших в нелепых, смешных позах.

Усыпив ими бдительность малыша, потихоньку выбираемая из комнаты. Договариваемся, как держать связь. (Способ только один — телефон.) Тут, к моему величайшему изумлению; выясняется, что в игру «подержите младенца» мне придется играть целых три дня. Желаю им «ни пуха ни пера» на экзаменах — ничего другого не остается. Как человек искушенный в таких делах, даже даю на прощанье несколько ценных советов насчет подготовки к экзаменам. Прощаемся. Но вдруг отец начинает мяться, медлит, словно сомневается, оставлять ли ребенка на меня. Понизив голос до шепота, сообщает, что накануне вечером, уже здесь, в Иерусалиме, им показалось, что мальчик не совсем здоров. Хая даже решила готовиться к экзаменам прямо в гостинице, чтобы он постоянно был на глазах. Но он, отец, настоял на своем. Болен? С чего вдруг? Ребенка просто укачало в дороге, вот и все.

Всматриваюсь в его лицо. Смуглая, огрубевшая от ежедневного бритья кожа. Солнечные зайчики прыгают между зубами, точно играют в прятки. В окна льется утренний свет. Никакого сомнения — всех нас ждет еще один трудный хамсинный день.

Нежно прикрываю за папашей дверь, мысленно отсылая его подальше — прямо в горы, что вздымаются за нашим кварталом.

Вернувшись в комнату, немедленно ныряю в еще не остывшую постель. К «жаворонкам» я себя не отношу. Ребенок тем временем успел запрячь плуг в трактор и теперь молча и сосредоточенно пахал кафельную плитку. Смотрю на него и дивлюсь. Бывают похожие люди, но такое сходство. — уму непостижимо. Сама Природа решила зло подшутить над моим разумом. Как ей удалось произвести на свет собственное отражение?

Малютка продолжает пахотные работы, украдкой бросая на меня взгляды. Я подзываю его. Тот мгновенно оставляет свои игрушки и молча встает у кровати. Какое милое, обезоруживающее послушание. Видно, и он понимает, что родителям сейчас не до него, что в этом большом незнакомом городе он обречен на чужого дядю, то бишь на меня. Стоит и молчит. Бледная, немножко обветренная мордашка. Радостно, почти восторженно гляжу в его глаза… в ее глаза, глубокие, прекрасные… Та же мечтательность, тот же таинственный зеленоватый цвет. Ласково провожу рукой по волосам мальчика. Потом… неожиданно для самого себя… судорожно, слишком судорожно хватаю его, поднимаю, прижимаю к себе. Он трепыхается в моих объятиях, а я целую его в один глаз, в другой, опять в первый, в щеки. Наконец отпускаю ребенка. Спрашиваю, как его имя.

Оказывается, его зовут Яали.

<…>

Планы

И смех и грех. Битых полчаса пытаюсь выяснить у мальчишки, как его полное имя, да не тут-то было. Предлагаю рассуждать логически, и мы с ним начинаем перечислять: Йовель, Эяль, Элиэзер… Упрямец решительно отвергает все до одного. Только молча мотает головой. Хороши родители — даже не потрудились сообщить ребенку, как его зовут по-настоящему. Пробую тысячи способов, выдумываю самые хитроумные наводящие вопросы. Яали — и все тут. Под конец он вообще перестал отвечать.

Солнце заглядывает нам в глаза.

Он стоит передо мной и молчит. Изучает меня серьезным пристальным взглядом. Этакий человечек, почти настоящий, только очень маленький. И не разберешься, что он такое — личность со своим собственным мнением или оболочка одна. Между нами молчание. Улыбаюсь ему, корчу смешную рожу. Он глядит на меня все с той же серьезностью. Напяливаю подушку себе на голову — мгновенная улыбка, зажглась и погасла. Отползаю в угол кровати, заворачиваюсь в одеяло с головой — и вот уже зловещая рычащая палатка двинулась на малыша.

И тут он расхохотался. Плотина прорвана, упрямство позабыто. Он начинает мне рассказывать быстро-быстро на своем детском языке что-то такое, очень важное и совершенно бессвязное. Дело заключалось в тракторе, который наехал на большой камень, потом с него съехал. Дальше возник папа одного мальчика, «каколе раненый». Я не совсем понял, кто раненый — папа или мальчик. И в довершение всего появилась «узасная змеюка», она ползла к столовой «злослых».

Многих слов я просто не понял. Честно пытался, но это требовало слишком больших усилий, и мне это очень быстро надоело. В его повествовании не было ни завязки, ни кульминации, ни резюме. Случайный набор фактов. В конце концов он иссяк. И произнес последнюю фразу: «Дичка пить». Но тут я почти сразу догадался, чего он просит.

Вместе мы отправляемся на кухню, и я спрашиваю, не желает ли он попробовать замороженной воды. Изумлению его нет предела. Долго колеблется. Наконец все-таки решает рискнуть. Наливаю в стакан немного воды, вынимаю из морозилки ванночку, выламываю несколько кубиков льда и бросаю туда же. Обеими ладошками он берет стакан, осторожно отпивает, затем облизывает плавающие льдинки — и снова поражен. Лед кусается. Но парень не спасовал. Заговорщически подмигнув, аккуратно ставит стакан на стол, пальцами выуживает оттуда один кубик и принимается его грызть.

К тому времени, как я принял душ, побрился, оделся и выпил чашечку кофе, Яали сгрыз пять кубиков подчистую.

В глубине души я не был уверен, что такой способ закаливания детей — наилучший, но это меня не слишком заботило. В то утро я твердо для себя решил, что буду баловать его, позволять все, что он ни пожелает.

А то он что-то грустный.

Если бы, например, мне пришлось опекать любимую женщину, нет, по-настоящему любимую, неужели я бы в чем-нибудь отказал?

На скорую руку прибираю комнату, и вместе с Яали, который сидит у меня на коленях, мы разрабатываем план предстоящего дня чудес.

Во-первых — зоопарк. Львы, обезьяны, медведи, волки.

Во вторых — порция мороженого.

В-третьих — плавательный бассейн.

В-четвертых — еще порция мороженого.

В-пятых — игрушечный танк, мы купим его в магазине. Без танка никак не обойтись, он будет прикрывать огнем деревянные трактора Яали от неприятеля.

В-шестых — сказки перед сном.

И в-десятых — если найдем настоящие качели, хорошие качели, покачаемся на них.

Он выслушивает все эти планы с завидным хладнокровием. Потом сползает с моих коленей и молча встает рядом. Как две капли — ее поза, так же непринужденно ведет плечиком, спина тонкая, гибкая. Движения изнеженные, чуть неряшливые. Немножко «портретная» задумчивость.

Опускаю руку ему на макушку, достаю гребенку, расчесываю тугие кудряшки малыша. Вдруг он обхватывает ручонками мои ноги, прижимается к ним… так по-детски. Наверняка решил, что родители бросили его здесь насовсем и теперь у него есть только я.

Опять я расчувствовался. На сей раз едва не до слез. Я подхватил его, поднял над головой и снова поцеловал в оба глаза.

Может, как раз в тот миг пришло приятное понимание того, что мальчик целых три дни будет в полном моем распоряжении.

Наконец отпускаю его. Легкая дурнота подступает к горлу. Надеваю солнцезащитные очки, короткий взгляд в зеркало — все в порядке — и отворяю дверь. Весь мир тонет в потоках солнечного света.

Вдвоем мы выходим в Иерусалим, застывший в знойной молчаливости.

<…>

Иерусалимский зоопарк

Поход в зоопарк оказался зряшной потерей времени. Яали еще слишком мал, и все мои попытки заинтересовать его ничем не увенчались. К животным за решетками он остался равнодушен. С полным безразличием взирал на жирафов и слонов. По-моему, он разглядел у них только ноги, а все, что выше, не заметил. Волки, львы и медведи нагнали на него скуку, крикливая стая обезьян — ленивое недоумение. Орешки, что я совал ему в руку, он выбросил в канаву. Затем едва не на час задержался у клетки с самыми обыкновенными курами. Живейший интерес вызвала маленькая собачка, которую тащила на поводке одна дама. А раздавленный черепаший трупик на одной из дорожек привел его в трепет.

Три часа кряду мы крутились по аллеям парка. С самого детства я не бывал здесь, не знаю почему, но во мне проснулось любопытство. Я не пропускал ни одного вольера. Вволю налюбовавшись ливийским тигром, я повлек мальчика к негевской лани, потом к синей трясогузке. От тяжкого зноя многие звери попрятались, кто в пещерах и норках, кто в домиках, и как я ни вопил, стараясь их растормошить, они не показались. В какую-то минуту я вдруг почувствовал, что отношения с ребенком, налаженные с таким трудом, начинают давать сбой. Возможно, отчасти и я был в этом виноват — он мотался за мной по всему зоопарку, хотя ему это не доставляло ни малейшего удовольствия. Но и он ничего не сделал для того, чтобы наладить со мной контакт. Молчун, весь в мать.

В конце концов, звери мне надоели. За одним из вольеров я нашел себе тихую прелестную гавань — в тени сосен, рядом с загоном пожилого зубра. Устало развалился на скамейке, а Яали принялся бегать вокруг, выискивая в хвое под забором что-то одному ему известное. Спустя некоторое время он подошел и спросил разрешения пойти посмотреть, что там за овраг. Я разрешил, но с условием, что Яали не убежит слишком далеко.

Его мгновенно след простыл. Я — за ним, цепко схватил за руку и отвел обратно к скамейке. Ребенок даже не пикнул. Тут же разжился какой-то железякой, напоминающей игрушечную машинку, и стал гонять ее перед самым моим носом. Между досками скамейки я обнаружил газету и углубился в чтение.

Тяжелый хамсин. Время умерло.

Голова моя бессильно клонится набок. Яали возбужденно бегает вокруг, бросая в мою сторону быстрые взгляды. Ему хочется отойти подальше — к оврагу или хоть к тому забору. Мне уже все равно. Да пусть себе бегает, где хочет. Ну что может с ним стрястись? Животные в клетках, весь зоопарк огорожен, а потеряется, так найдут. Кто-кто, а я доверяю нашим властям. Газета мне надоела, оказывается, она вчерашняя, и я ее уже читал. Для меня рано вставать — смерть номер один. Впрочем, я это говорил. Руки мои висят как плети. На веко села сонная мушка, но нет сил ее смахнуть.

Наверно, я отключился на считанные минуты. Разлепляю глаза — ребеночка нет. Не сходя с места, поискал его взглядом и вскоре заметил. Яали вышагивал позади трех ребят по ребру соседнего забора.

(Описываю забор: собственно, это даже не забор, а грубая каменная кладка, плавно повышающаяся по мере удаления от оврага и принимающая вид крепостной стены. Подножие ее заросло крапивой и терном. Ох, уж эти колючки! В моей биографии уже живого места от них нет. Куда ни глянь, всюду валяются обломки кирпичей, пустые консервные банки и прочий мусор. Очковтиратели — самое рыльце отмоют, а кругом!..)

Яали тишком крался за троицей отпетых уличных подростков. Они храбро шли по ребру стены. Несомненно, он уже давно следил за ними, сам оставаясь незамеченным. Мальчишки продвигались вперед, раскинув руки для равновесия и не отводя глаз от узкой полоски камня под ногами. На некотором расстоянии от них вырисовывался упрямый силуэт Яали, который вышагивал с размеренностью и прилежанием лунатика. Я следил за происходящим со своего места.

Он сутулит плечи, острые лопатки торчат под тонкой рубашкой. Походка неверна, ему страшно, но парень продолжает идти дальше, очень медленно, коротенькими шажками. Мальчишки добрались до конца стены и с ловкостью акробатов попадали вниз. Их славный переход благополучно завершен. Яали остается наверху один. Останавливается, оглядывается по сторонам. Одно неосторожное движение и… Но мне плевать.

Я даже хотел, чтобы…

Жара раскаленной сковородкой давит на голову. Серо-белесый мир осеннего хамсина. Ни души. Звери дремлют за решетками. Я сижу на скамейке и, как из засады, слежу за моим подопечным, который, так легкомысленно вступив в единоборство с забором, топчется теперь там один. Вот расшибется сейчас ее чадо, тут-то она меня навек и запомнит. Пусть даже дремлющим на скамейке в заброшенном уголке зоопарка. Память на всю жизнь.

Ребенок делает еще несколько неуверенных шагов и останавливается — в том месте кладка резко повышается, образуя высокую, слишком высокую для него ступеньку. От страха он начинает реветь.

Хватаю прочитанную от корки до корки вчерашнюю газету и разворачиваю во всю ширь.

Главное — самообладание, пусть даже напускное и мне совсем не свойственное.

Ребенок звал меня.

Я был глух. Сидел, точно примороженный, рисуя в воображении ту босоногую девушку, которую знал три года назад. Яали орал во всю глотку.

И вдруг — тишина. Зажмуриваюсь. Солнечные лучики осколками рассыпаются меж игольчатых сосновых лап.

Нашелся кто-то сердобольный и снял его с забора, спросил, как его зовут, и он сквозь слезы прохныкал свое идиотское: «Яали!»

Вокруг уже собирается небольшая толпа. Даже пожилой зубр поднимает свои мудрые глаза. Подбежали двое зоопарковых рабочих, допытываются, где он потерял папу и маму.

Тут уже мой черед вмешаться, пока они не увели его неизвестно куда. Встаю со скамейки, аккуратно складываю газету и, растолкав собравшихся, забираю мальчика. Молча. Без «спасибо».

У выхода из зоопарка ссаживаю его с шеи и начинаю подбрасывать в воздух. Раскачиваю из стороны в сторону, бодаю головой. Яали смеется. В глазах еще блестят слезинки, но происшествие забыто.

<…>

Обед

Кормежка Яали заранее была погублена преогромной порцией мороженого, которую я купил ему при выходе из зоопарка.

Во всяком случае, я приложил все старания, чтобы он поел. Мы пошли с ним в кафе. Я усадил его, повязал салфетку на шею, даже дал в руки меню и огласил весь список. Он терпеливо слушал, глядя в листок с величайшей серьезностью. Официантка, подошедшая обслужить нас, умиленно потрепала его за подбородок. Признаться, Яали способен вызвать у окружающих самые нежные чувства — своей миловидностью, умным внимательным взглядом, здоровым смугло-бронзовым загаром.

Мы держали с ним маленький совет, но предварительно достигнутое ценой таких трудов соглашение малыш незамедлительно нарушил. К еде даже не притронулся, только играл вилкой, гоняя гарнир с одного края тарелки на другой. Никакого аппетита. Вконец отчаявшаяся официантка уговаривала ребенка и так и этак, суетилась и приплясывала вокруг. Все напрасно. Она даже намекнула мне, что мальчика надо заставить есть. Но я запротестовал.

То есть как это? Насильно? Кто? Я?

С соседних столиков уже поглядывали на меня с подозрением. Решили, наверно, что я похитил ребенка и теперь веду продавать неверным.

Без труда управляюсь со своей тарелкой, пододвигаю к себе порцию Яали, съедаю ее тоже. Вытаскиваю сигарету и сыто закуриваю. Пускаю колечки дыма и молча смотрю через открытое окно на горизонт, туда, где колышутся синеватые Идумейские горы. За столом клюет носом ребенок, снаружи дует горячий ветер.

Гашу окурок, расплачиваюсь, поднимаю с места Яали, и мы выходим на улицу. Возле киоска с мороженым вновь останавливаемся, я покупаю две порции — для него и для себя, после чего отправляемся пить холодную газировку. Я даже несколько удивился — ребенок пил с такой жадностью, словно хотел потушить пожар, вспыхнувший в его маленьком горле.

Он плетется еле-еле. Ни с того ни с сего вдруг просит, чтобы мы пошли домой спать. «Да ты что! — говорю я. — На дворе день-деньской, и нам еще столько предстоит!» Он просится ко мне на плечи, потому что «нозки больно». Поднимаю, усаживаю его на закорки. Но очень скоро снимаю. Иерусалим безмолвствует. Мы медленно крадемся за жирными ленивыми голубями, на которых Яали безуспешно пытается охотиться. Раскаленный асфальт плавится под подошвами. Наконец добираемся до городского парка с белыми аллеями и маленькими уродливыми цветами на клумбах. Тяжелое солнце покачивается над нашими головами. Я веду его куда глаза глядят, без плана, без цели, сворачивая с одной безлюдной дорожки на другую. Яали с трудом тащится следом, весь красный от жары и усталости. Выхожу из парка, пересекаю небольшой пустырь, сплошь утыканный колючками, и направляюсь к старому мусульманскому кладбищу. Утопая и теряясь в высоком бурьяне, Яали из последних сил старается не отстать от меня. В кладбищенской изгороди отыскиваю брешь. Сперва пролезаю я, за мной ребенок. И вот мы уже в чаще масличных деревьев, под которыми тихо стоят большие надгробные плиты.

Брешь

Сразу после окончания школы нас направили в одно из хозяйств на практику, в трудовой лагерь. Туда же прибыл отряд из другого киббуца — ожидался богатый урожай, требовались свежие силы. Мы были рады новеньким: знакомиться с людьми всегда здорово. Очень скоро мы заметили ее. Ее нельзя было не заметить. Среди других девушек она выделялась своей сутуловатой, чуть неряшливой походкой, не совсем обычной красотой. Совсем еще дети, мы все разом по-детски влюбились в нее. Наш объединенный отряд насчитывал около сотни душ. Она внесла разобщенность в наши ряды. Нет, работали мы с огоньком, в едином порыве, но в сердечных делах — каждый сам по себе.

Я, понятно, помалкивал про свои чувства, не упуская случая поиздеваться над теми, кто пытался заигрывать с ней. Но по вечерам, ближе к ночи, ноги сами несли меня к корпусу, где жила она. Ходила эта девушка только в спецовке, обуви не признавала вообще. Даже на вечеринки являлась босоногой. Истинная дочь полей. Я не мог оторвать глаз от этих ног, которые необъяснимым образом были грязными — от налипшей грязи, и чистыми, в смысле, идеальными одновременно — к таким никакая грязь не прилипнет.

Тогда, за исключением «привет» и «пока», мы с ней и пары слов не сказали. Лишь немного позже, в конце лета, мне посчастливилось пообщаться с ней по-настоящему. Считанные дни оставались до призыва в армию. Почти весь киббуц работал на виноградниках. Бригадир назначил ее мне в напарники.

И мы вместе принялись обрабатывать куст за кустом — она с одного боку, я — с другого.

Внезапно налетевшие тучи, порывы осеннего ветра, скорая мобилизация и она, такая близкая, все вместе ударило мне в голову. Ловко работала, гроздья так и мелькали в ее руках. Стоило немалых усилий угнаться за ней. Тут-то меня и прорвало.

Не мог остановиться, все говорил и говорил. Что придет на ум, то и выкладываю. О ребятах наших, о хозяйстве, о друзьях близких и не очень, даже о выдающихся открытиях в области математики.

Она молчала, но, похоже, слушала меня. Я не видел ее лица. Только тихий, еле слышный шепот иногда долетал ко мне сквозь кусты. Как всегда, она работала босиком. Грязь толстым слоем налипла на нежных ступнях, они мелькали почти рядом с моими грубыми рабочими башмаками, между нами лишь гибкие тонкие лозы.

Дело спорилось, и вскоре мы оставили всех далеко позади. С жадностью и страстью набрасывались на новые ряды лоз, сгибающихся под тяжестью щедрого урожая, вдоволь напоенных водой и снисходительно терпевших тесное соседство сорных трав. Пустые ящики лежали на влажной земле, и мы наполняли их спелой янтарной продукцией. Сладкий сок застывал на руках черной коркой. Нам бы следовало вернуться, чтобы подсобить тем, кто не справляется на своих участках.

Рабочий день подходил к концу.

А я все говорил и говорил. Временами даже останавливался, чтобы произнести очередную короткую, но пламенную речь. Меня устраивало, что я не вижу лица молчаливой слушательницы.

Но брешь все-таки образовалась. В одном месте стена перевившихся лоз расступилась, образуя воротца. Четыре крупные спелые грозди лежали на земле. Мы оказались друг перед другом. Она сидела на перевернутом ящике и держала в руке садовые ножницы. Ветер ласкал наши лица.

Недостижимая, легкая, тонкая, стройная. Я нес какую-то чепуху, ничего не значащие вещи, а она внимательно слушала, подперев свободной рукой щеку.

Помню — не могу оторвать глаз от ее ног, облепленных грязью. Мне вдруг стало больно видеть их. Постепенно нить мыслей истончилась, стала рваться, я все больше запинался. Маленькая кисть недозрелых ягод повисла у самой земли и вяло билась по ветру об ее щиколотку. Я наклонился, чтобы состричь эту хилую гроздь.

И не было тишины. Громко разговаривал ветер, за высокими кустами раздавались голоса, где-то подальше жили своей жизнью ремонтные мастерские — их домики белели у подножья горы.

Нагнувшись к самой земле, я начал когтями соскабливать с ее ног засохшую грязь. Слой за слоем, пока не ощутил под рукой гладкую кожу.

Она молчала. Продолжала молчать. И не шевелилась, как будто любое движение могло причинить ей боль. Но ногу не отнимала. Даже когда я, отчаявшись, выпрямился, она все так же продолжала сидеть с ножницами в руке и смотреть в никуда широко раскрытыми глазами.

Вдалеке, возле упаковочного цеха, ударили в гонг к окончанию работы. Все возвращались уставшие, с трудом таща ноги. На обратном пути мы тоже общались. Я нес ерунду, она даже что-то отвечала. Дорогу нам перегородила глубокая темная лужа, и она специально прошла по самому глубокому месту.

И ноги вновь покрылись жирной коричневой грязью.

Бассейн

Яали взобрался на большую надгробную плиту и улегся, вытянув свои маленькие ножки. Я примостился рядом. Где-то в вышине шумели кроны деревьев. Погруженный в раздумья, я выкурил подряд три сигареты. Я отшвырнул окурок и поглядел на малыша — лицо его заливал подозрительный румянец, — потом пощупал пульс. Он был странный, неровный, с перебоями.

Удивительно, но ребенок до сих пор не поинтересовался, куда девались его родители. Нет их, а ему хоть бы что.

Я предложил ему поиграть в прятки.

Сам отвернулся к плите, а он пошел прятаться. Первое, что бросилось мне в глаза, когда я их открыл, это было пол-Яали, стоящего за ближайшим памятником. Но я сделал вид, что не вижу его, и пошел «искать» в другую сторону. Он тотчас выскочил из укрытия и бросился ко мне.

Потом он водил, а я прятался. По всем правилам. За двумя огромными дубами я обнаружил высохшую канаву, мелкую и узкую. Я втиснулся в нее и прикрылся лопухами. Минут десять он искал меня, кричал, звал, даже хныкал. Малыш бегал совсем рядом и вопил: «Товалиссь, эй, товалиссь!»

Я забыл при первом знакомстве представиться ему.

Выждав еще немножко, я вылез из канавы. И первым делом сообщил ему, что меня зовут Дов. Он был бледен, как полотно. Ребенок стал допытываться, как мне удалось так ловко спрятаться. Я отвел его к канаве. Он с тревогой заглянул в нее, но все-таки спустился на дно и, сжавшись в комочек, присел.

Потом мы представили себе, как будто вернулись в киббуц. Каждая могила у нас имела свое назначение. Под тихий шелест листвы мы не спеша прохаживались между «жилыми корпусами», от «столовой для взрослых» к «столовой для маленьких», наведались в «ясли», а оттуда к «тракторному ангару». Не забыли и про «столярную мастерскую» — проверить, хорошо ли идет работа. Мы побывали на всех «объектах» и пошли по второму кругу. Я попытался рассказать Яали правду обо всех этих «яслях», «мастерских» и прочем, но он ничего не понял и остался к усопшим мусульманам совершенно безучастным.

А еще через некоторое время проснулся кладбищенский сторож. Увидев нас, он начал орать, улюлюкать и кидать камнями. Мы спаслись бегством, воспользовавшись тем же проломом, через который прибыли сюда.

Яали поглядывал на меня с испугом, но поняв, что все обошлось, успокоился.

В Иерусалиме продолжал править хамсин.

На автобусе мы доехали до плавательного бассейна. Я раздел Яали и бросил в воду. От удовольствия и холода он завизжал.

Я развалился в шезлонге возле «лягушатника» и, чтобы меня ничто не отвлекало от резвившегося подопечного, вынул ноги из туфель.

Среди детей он был самым маленьким.

Прошел лоточник с засахаренными орехами. Странный флажок хлопал по ветру. Подростки затеяли соревнования по плаванию. Неожиданно из-за угла появилась компания ребят постарше. Это были мои собственные ученики, моей средней школы, все в купальниках. Заметив меня, остановились, сбились в кружок и зашептались. Насплетничавшись, гуськом направились в мою сторону.

«Здравствуйте, господин учитель!» — проворковали они.

Этих хлебом не корми, дай только лишний раз со мной поздороваться.

Опустив веки и чуть растянув губы в улыбке, разглядываю своих бездельников и с горечью размышляю о том, как тесен мир.

В компании преобладают девчонки. Они пристают ко мне с назойливостью мух: как мое здоровье? Что я поделываю на каникулах? А я очень (!) по ним соскучился? А почему я сам не купаюсь? (Многозначительный взгляд в сторону Яали). И главное — останусь ли я у них преподавать в следующем году?

На небе появляются первые облачка.

Самые нахальные не без удовольствия разглядывают мои бледно-голубые волосатые щиколотки.

Выясняется, что одиннадцатые[249] классы нынче сговорились пойти в бассейн и, так сказать, вместе оплакать всегда несвоевременную кончину летних каникул.

Мне-то что — пусть развлекаются. Я их не боюсь. Иногда меня просто изумляет та легкость, с какой они способны врать и верить в собственное вранье.

Ласковый ветерок путается у меня в волосах. Самым непринужденным образом расстегиваю рубашку, как будто каждый день демонстрирую перед учениками свою грудь. Ладони засовываю под мышки. Они вьются вокруг меня, как стая ос над медовой булкой, я буквально задыхаюсь в их любопытстве и «хорошем ко мне отношении», граничащем с откровенной, не слишком умелой лестью. Им непременно сегодня надо знать, что они будут проходить в новом учебном году. В ответ отшучиваюсь, говорю коротко и туманно, но постепенно им удается вытянуть из меня все, что они хотят знать.

Две девицы даже залезают в «лягушатник», окружают Яали заботой и вниманием, гладят по головке и спрашивают, как его зовут.

Всей компании страсть как интересно, что это за малыш и какое он имеет отношение ко мне. Не сын же, а?

Наконец вся шайка разом снимается с места и отправляется по своим делам. Мелкие щупленькие мужчинки в окружении рослых грудастых одноклассниц. Все ушли.

Мне, как всегда, скучно.

В опустевшем бассейне Яали в торжественной обстановке отправляет в далекое плавание деревянную дощечку. В выси крайне ненадежно болтается одуревшее солнце. Люди начинают потихоньку вылезать из воды, одеваются, расходятся. Мы с Яали остаемся в числе немногих последних. Он приходит ко мне сообщить, что замерз. Действительно, дрожит крупной дрожью, все тело в пупырышках. Я посылаю его обратно в воду.

Одна купальщица, загорающая в полном одиночестве, до того разбередила мои мужские чувства, что мне стало неудобно сидеть. Срам. Вытягиваюсь в шезлонге почти горизонтально и, запрокинув голову, со всей невостребованной страстью принимаюсь созерцать торжественный хоровод облаков вокруг перезревшего светила.

Входя в класс

Не могу сказать, что они вовсе не учат математику.

В пределах программы справляются, но решают задачи, что называется, без аппетита. Лишь бы побыстрей накатать и начать галдеть, как это принято на уроках литературы.

В обеих аудиториях, где я провожу занятия, учительская кафедра расположена напротив окон, голых окон без занавесей. Солнце встречает меня с порога и преследует, куда бы я ни направился. Я потребовал у завхоза шторы, но у него, видите ли, на это «не отпущено». Три «ха-ха»! На горы мела, который всюду валяется нераспечатанными свертками, у них отпущено! Будь во мне деловая жилка, я бы неплохо заработал на школьных мелках.

Я прохожу в класс и становлюсь около доски. Несколько минут солнце и я пялимся друг на друга, после чего поворачиваюсь и начинаю писать. Когда от природы зрячий человек пытается сделать что-то вслепую, из этого, как правило, ничего путного не получается. На доске появляются кривые припадочные цифры, треугольники с явными симптомами полиомиелита, у которых стороны сходятся где-то в бесконечности. Вдобавок ко всему выясняется, что я перепутал исходные теоремы.

В классе воцаряется тишина, и кто-нибудь из девиц, с наслаждением потягиваясь, как после зимней спячки, тыкает меня носом в ошибку. Иногда они удостаивают меня сдавленным, полным томления смешком.

Что до их девичьего томления, то этот выстрел мимо цели.

Они наверняка что-то там себе воображают на мой счет, но тщетны ваши мечты, о ученицы средней школы!

Граница

Выйдя за ворота плавательного комплекса, мы с Яали с удивлением обнаружили все признаки смены сезона. Облака плотным одеялом тянулись с горизонта, отчего освещение стало тускло-белесым, листья обрывались с деревьев, порывы холодного ветра ерошили нам волосы и заставляли поеживаться. В город пожаловала, как всегда внезапная, Иерусалимская Осень. Яали опять затрясло. Его киббуцная одежонка — коротенькие штанишки и тонкая рубашка — не спасали от холода. Слегка тронув его лоб, я сразу все понял. У ребенка был сильный жар. Волосы его еще не просохли, с них срывались капли и растекались по щекам.

Вдруг он остановился и начал кашлять. Он стоял посреди осеннего иерусалимского мира и надсаживался, разрывая легкие. Я топтался рядом, руки в брюки, и внимательно на него смотрел. Прохожие недоуменно оглядывались.

Нельзя не отметить — он действительно обаятельный малыш.

Красавчик.

И вот этот красавчик стоял теперь и перхал по-стариковски.

А я просто стоял и смотрел.

Наконец кашель прошел. Он обтер рот рукой, поднял на меня заискивающий взгляд. Я улыбнулся ему и наклонился. Еле слышно он спросил, можно ли ему сейчас пойти к Дворе.

«А кто это?» — поинтересовался я.

«Двора… ну… Двора…» — упрямо твердил он имя.

С грехом пополам удалось выяснить, что Двора — это маленькая девочка, наверно, его ровесница, и живет она в киббуце. Может быть, его первая любовь. Я сделал задумчивый вид. Затем решительно заявил малышу, что это невозможно. Я разговаривал с ним, как со взрослым. Честно и прямо, без сюсюканья.

Я хотел расстроить его, привести в отчаяние.

Он внимательно слушал и молчал. О родителях по-прежнему ни слова.

Погруженные каждый в свои думы, мы свернули в один из тихих иерусалимских переулков, где вдоль растрескавшихся тротуаров стояли заколоченные дома, многие из которых уже превратились в руины. Узкий проход между двумя покосившимися домами, прислонившимися друг к другу верхними этажами, словно немощные старцы, чтобы не упасть, вел к холмистой гряде с редко натыканными оливковыми деревьями. Там граница. Черта страха, разделяющая Иерусалим[250]. На секунду в голову пришла идея незаметно пробраться туда и оставить ребенка прямо под оливами, где-нибудь среди камней в высоком бурьяне. Яали как будто подсмотрел мои мысли, ножки его подкосились, и он чуть не упал. Мы остановились, молча глядя друг на друга.

Я присел и спросил, как он смотрит на то, чтобы покачаться на качелях.

Яэль

С Яэль я познакомился в походе, летом между первым и вторым курсом. В отряде «друзей природы» я оказался случайно, просто от нечего делать. Увы, свою ошибку я понял слишком поздно. Мне представлялось, что это будет нормальный поход, похожий на те, что организовываются в рамках молодежных и студенческих клубов. Но здесь все было шиворот-навыворот. Во-первых, мы продвигались по-черепашьи и с величайшей осторожностью, чуть ли не ползком. Во-вторых, «друзья природы» осматривали и обнюхивали каждую травинку-былинку, преисполненные святых принципов защиты окружающей среды. Не хочу сказать, что местность была некрасива (горы к западу от Иерусалима), но я-то привык к нормальным походам, когда идут бодрым шагом, карабкаются на горы и неприступные утесы, на вершине которых дух захватывает, и, затаив дыхание, с полчасика любуются внезапно открывшимися взгляду неповторимыми красотами, а потом, как все приличные люди, спускаются вниз, приходят домой и ложатся спать в собственную постель. Во всяком случае, в моем представлении два жалких холмика и линия горизонта — это еще не природа.

Яэль тоже была из этой компании, такая же одержимая и чокнутая. «Друзья природы» — это сборище палеонтологов-зоологов-ботаников и прочих вегетарианцев, а также примазавшихся к ним блаженных поэтов, у которых всякое лыко в строфу. В руках у каждого, как молитвенник, пухлый том «Атласа растений». Познакомился я с ними на лекциях по курсу «Введение в математику». И хотя вся эта братия вроде бы числится на естественном факультете, к цифрам они относятся со священным ужасом.

Просеменив несколько метров, они вдруг падают на колени в мох и застывают так надолго, следя за букашками, или запрокидывают голову под немыслимым углом, чтобы в безмолвии Вселенной внимать пению скрытой от взоров птахи. Каждый, кроме меня, чем-то занят — один собирает растения, другой — окаменелости, третий ловит скорпионов или снимает слои почвы.

Яэль, например, специализируется на колючках. Нелегкое дело она себе избрала. В диких зарослях терновника она выкорчевывала голыми руками нужные ей растения и пускалась в обратный путь, с трудом вырываясь из цепких джунглей и размахивая над головой очередным неизвестным науке чертополохом.

В конце концов мне смертельно надоела эта увеселительная прогулка в темпе похоронного марша.

Я принялся расхаживать взад-вперед у них под носом, топтать бесценные с научной, то есть их, точки зрения, мхи и лишайники, давить редкостных букашек и швырять камни в птиц. Ближе к вечеру я наметил своей жертвой собирательницу терновников и вцепился в нее, как репей. Засунув руки в карманы, я глядел, как она воюет с этой живой колючей проволокой, и осыпал ее градом колкостей.

Когда стемнело, «друзья природы» разбили лагерь и собрались вокруг костра петь хором. Яэль расположилась чуть в стороне, возле огромного валуна, где сортировала и раскладывала по кучкам, чтоб не сопрели, свои неласковые трофеи.

Красавицей ее не назовешь. Фигура, в общем, ничего — высокая, тонкая, спортивная. Сухие спутанные волосы, сильные мускулистые руки и вечно изодранные ноги.

Все пели, а она сидела и трудилась. Я растянулся на земле как раз между нею и остальными. Я не посылал ей зазывных улыбок, просто лежал и смотрел, как она возится со своим урожаем. Уверен, она заметила меня, но, сосредоточенно подобрав губки, делала вид, что занята работой.

Наконец резво вскочила на ноги и одной спичкой подожгла все, что несколько минут назад с таким тщанием раскладывала. От неожиданности поющие перестали петь и завопили: «Ты чего?!» Она, освещенная язычками пламени, только улыбалась.

Огонь ли пробудил во мне страсть, или сработала обычная мужская предусмотрительность, — ночь обещала быть холодной, — но я, недолго думая, шагнул к ней прямо по тлеющим останкам недавней коллекции.

Ночью, под бриллиантовым куполом неба, мы упивались сладостью соития, и ничто не в силах было оторвать нас друг от друга. Со всех сторон доносился переливчатый храп «друзей природы». Они и во сне продолжали фанатично повторять непослушным языком названия любимых лопухов и сороконожек.

Поскольку в наших отношениях телега оказалась впереди лошади, нам предстоял великий труд шаг за шагом пройти все сначала — говорить о погоде, находить общих знакомых, а найдя, ахать от восторга. Как честный человек, я теперь обязан был помогать ей дергать колючки, терпеливо выслушивать ее лекции, тупо глядя на очередной экземпляр, словом, проявлять чуткость…

С тех пор мы друзья. Любовь в истинном смысле этого слова нас так и не посетила. Зато понимаем друг друга с полуслова. Вот, например, случайно сталкиваемся на шумных улицах Иерусалима, в послеполуденный час: только вчера наши тела сплетались, а сейчас, не обменявшись и словом, мы расходимся, каждый в свою сторону. Встречаемся глазами — и расстаемся безмолвно. И такое сострадание испытываем друг к другу иногда…

<…>

Первый вечер

Он не плакал. И не пытался заплакать. И то сказать, с чего бы ему капризничать? Я предупреждал малейшие его желания, доставлял такие удовольствия, о каких он и не мечтал. Интересно, кем я был в его глазах?

А никем. Глаза Яали были закрыты.

Он бессильно опустил голову на руку, словно думал о чем-то важном.

Сколько этому мыслителю отроду? Три года. Три с небольшим.

И правда, почему он не ревет? Будь он плаксой, только бы он меня и видел. У меня на подобные дела терпение короткое.

Он открыл глаза. Я улыбнулся ему, шепнул: «Яали». Я уже говорил, что его глаза — это ее глаза. Они не просто открываются, они распахиваются.

По пути домой мы заскочили в игрушечный магазин. Зелененький танк с пушкой в красивой упаковке торжественно вручили Яали, чтобы он сам нес свою покупку. Мы шли полями, низинами, навстречу закатному солнцу. Когда подошли к дому, ног под собой не чуяли. На площадке между этажами ребенок остановился, отдал коробку, согнулся пополам, судорожно вцепившись в поручень, и его вырвало. Я схватил его под мышку и дунул наверх. Дома я первым делом вытер ему рот полотенцем, которое выудил из большого чемодана, и только после этого тщательно вымыл мальчику лицо. У меня все задатки образцовой няньки.

Нехорошие позывы прекратились. Он весь как-то обмяк в кресле. Стоя перед ним на коленах, я распаковал новую игрушку. Ребенок взял танк, развернул на меня пушку и молча стрельнул. Я бухнулся на ковер и закатил глаза, но он не засмеялся.

Я не стал включать лампу. Солнце еще посылало последние предзакатные лучи.

Я раздел его, сунул под душ, растер полотенцем. Вдел в смешную полосатую пижамку, причесал ему локоны и отправился на кухню приготовить что-нибудь поесть. Сварил яйцо всмятку, вскипятил какао, намазал хлеб маслом и тоненько порезал помидор. Красиво и аппетитно.

Есть он не стал, только все испортил. Яйцо размазал по помидору, хлеб утопил в какао, расплескал, раскрошил и бросил на пол.

Не хочет — не надо, сказал я себе. Аккуратно убрал его «художества» и отнес в мусорное ведро. Яали попросил пить и почему-то только воду (хотя я предлагал молоко), и медленно, но верно одолел целых три чашки. От шоколада отказался наотрез, даже из рук не взял. Солнце все ниже опускалось за горизонт, и настроение у ребенка все больше портилось: он не отвечал на вопросы, капризничал, делал назло.

Я устроил его на своей широкой кровати. Подложив резиновую пеленку, расстелил чистую простыню и взбил самую большую подушку. Малыш тем временем ползал на четвереньках по полу и стрелял из пушки во все, что попадалось на пути. Но танк ему скоро наскучил, он отправился на балкон, сам придвинул кресло вплотную к парапету и забрался на него, чтобы хорошенько обозреть открывшийся перед ним мир.

На западе небо еще переливалось багряными отсветами.

Осторожно, чтобы не испугать его, я подошел и встал сзади. Яали даже не обернулся плотнее прижался к парапету, стараясь заглянуть вниз. У поворота шоссе, на кольце, стояли автобусы, рядом о чем-то оживленно болтали водители, время от времени пиная со смехом большие колеса. Туда Яали и глядел, позабыв обо всем на свете. Глазенки сверкают, голова свешивается все ниже. Оно и понятно, малыш скатился из задрипанного киббуца, затерянного где-то в горах Галилеи, прямо сюда, а Иерусалим хоть и тихий, вечерами в нем бывает шумно.

Я придерживал его за пижаму, чтобы не кувырнулся. Его так и тянуло туда, к рокочущим моторам, хлопающим дверям и людям, входящим и выходящим на конечной остановке. А в сумерках все так привлекательно…

Сейчас темно, возьму и «упущу» ребеночка. С бесплатного сторожа какой спрос?

На широкий лист куста, что Яэль посадила в прошлом году, шлепнулась темная капля, потом другая, третья. Я пригляделся. Капала кровь из носа Яали.

На небе еще светлел последний нежно-розовый мазок, но и он вскоре затянулся пеплом сгущающейся темноты.

Яали машинально подтирал нос кулаком и не отрываясь следил за автобусами. Внутри уже зажглись огоньки, и малыш был чрезвычайно взволнован этим зрелищем.

«Хватит», — шепнул я, снял ребенка с парапета и, нащупывая ногами путь, понес его к постели.

Удивительно, но он даже не пытался сопротивляться. Он был болен, измучен, его морил сон. А у меня сердце выпрыгивало, должно быть, от счастья.

Я осторожно уложил его в кровать, промокнул кровь салфеткой (кровотечение остановилось), накрыл одеялом. Придвинул стулья к кровати, чтобы он не свалился во сне. Затем запер балконную дверь и опустил жалюзи.

Вечерние сказки явно не влезали в намеченную программу.

Одиночество

Нет, Яали, сейчас твое одиночество — ничто в сравнении с моим.

Звонок в дверь.

Звонили долго. Бесконечно долго и требовательно. Я вжался в кресло и застыл, стараясь слиться с темнотой.

Это Зеэв, твердил мой внутренний голос, пришел проведать сына. Я встал и бесшумно проскользнул в кухню.

Тихо.

И снова длинный звонок, и два коротких. Внутренний голос: ни фига, пусть высаживают дверь. Не двигайся с места. Сидя за столом в кромешной тьме, я на ощупь намазывал медом хлеб и ел.

Протекло полминуты, и опять длинный, отчаянный звонок. Я нахохлился. Хлеб с медом раскисал между зубов. Еще звонок. Вот ведь упрямство. И еще. И звук шагов. Человек спустился на несколько ступенек, постоял и снова поднялся. Зашелестела бумага. Тишина. Пишет. Отрывает листок. И долгая тишина.

Вдруг легкий стук в дверь. Еще. Последняя отчаянная попытка. Топчется в нерешительности. И все стихло. Совсем стихло.

Ушел. Я подождал. Опять подождал. Подошел к входной двери, приоткрыл, с опаской высунул голову — интересно, что он мне там написал.

Неуклюже согнувшись и продев ноги между прутьями перил, на лестнице сидел Цви и в глубокой задумчивости подпирал кулаками щеки.

Почувствовав, что дверь открывается, он проворно вскочил на свои ходули и подхватил под мышку картонную коробку, лежавшую у стены. Его очки сверкали отраженным светом луны, холодно глядевшей через окно между этажами.

«Так это ты?!» — прошептал я.

«А Яэль дома?» — осведомился он.

Цви

Цви — из того же дикого племени «друзей природы», отличающихся от нормальных людей своими короткими шортами цвета хаки, истрепанными сандалиями и рыжей от длительного пребывания под солнцем шерстью на икрах. Он смертельно влюблен в Яэль. Не понимаю, что он в ней нашел, но по-своему даже рад, что кто-то испытывает к ней это чувство. Если и было у них что-то, то потом, когда появился я, он получил отставку, но продолжает сохнуть по ней и по сей день.

Цви — зоолог. Его карманы всегда полны тем, что прыгает, бегает и ползает по дорожкам и тропам славного города Иерусалима. Однажды он притащил ко мне двух кошмарных скорпионов, которые радостно скакали в стеклянной банке две недели, пока не издохли. С величайшей нежностью, чтобы, не дай бог, не повредить, он ловит своими тонкими пальцами пауков, а маленькие цикады засыпают у него на ладони. Его любовь и жалость к любой твари поразительны, но самая главная его страсть — змеи.

Положительно нравится мне этот Цви.

Парень с головой. За учебу он не платит, наоборот, ему платят стипендию за отличную учебу. Не в пример другим «друзьям», он в ладах с математикой. В моей дипломной он подсказал решение на десять действий короче моего. Еще извинялся, что случайно заметил на столе тетрадку и осмелился указывать знатоку.

Ей-богу, он мне симпатичен.

С ним легко говорится на любые темы: о протуберанцах и взрыве сверхновой звезды или о световой энергии. О теории относительности тоже. Он знает массу всякой всячины, а чего не знает, хватает на лету, а уж в зоологии настоящий корифей. Однажды такого мне порассказал из жизни ползающих насекомых, что я потом неделю темноты боялся. Всем взял парень, одно худо: зрение у него минус сто. Двойные окуляры помогают как мертвому припарки. Когда мы с Яэль берем его с собой в кино, приходится садиться в первый ряд, и он весь подается вперед, чтобы разобрать, что происходит на экране.

Иногда я прошу его снять очки и спрашиваю: что, с его точки «зрения», есть мир? И Цви отвечает: мир есть пятно. Мы с Яэль покатываемся. Он не обижается.

Цви — настоящий друг.

Не знаю, как он ко мне относится, но вынужден терпеть мое общество, поскольку всюду таскается за Яэль, в глубине души продолжая питать какие-то надежды. Мы частенько собираемся втроем у меня и треплемся допоздна. Кончается одним и тем же. Яэль, всегда вареная от недосыпа, начинает отчаянно зевать и в конце концов стелет себе, у меня не спросясь, на единственной имеющейся кровати. Цви, уютно угнездившийся в глубоком кресле, тоже не собирается уходить, а выставить его среди ночи — бесчеловечно. Идите спать, идите спать, не стесняйтесь, я тоже остаюсь, твердит он.

Что тут сделаешь?

Гасим в доме все лампы, потом снимаем с носа Цви очки и прячем в один из ящиков шкафа. Яэль в темноте раздевается и ныряет под одеяло. Бывает, что мы засыпаем сразу, как убитые, но чаще нам не спится, а совсем рядом Цви, тихий такой, почти слепой, свернется клубочком в кресле и… спит ли?.. Наутро, выбравшись из-под сбившихся простыней, одеял и подушек, мы обнаруживаем, что его и след простыл, и каждый раз поражаемся, каким образом ему удается отыскать в шкафу свои очки.

Змея

Несмотря на мои клятвенные заверения, что Яэль нет дома, он все-таки пролезает в дверь. Картонка под мышкой, долговязый и нескладный, с торчащими, как сучья, локтями и коленками, он пробирается по темной прихожей, опрокидывая все, что попадается на пути. Но вход в комнату он «проглядел» и попал туда только со второго раза. Беру его за руку и веду прямо в маленькую кухню, пока он не разбудил ребенка и не разнес квартиру в щепки. Он немедленно вытаскивает из подмышки свою коробку и опускает ее на стол, точнее, на мои недоеденные бутерброды. Мы стоим почти впритирку друг к другу.

«А где Яэль?» — повторяет он вопрос.

«Нет ее. Говорят же тебе — Яэль „в поле“».

Цви склоняет голову набок.

«А когда придет?»

«А бог ее знает. Во всяком случае, уже не сегодня».

Он снимает очки, быстро протирает их и напяливает снова.

«А ты чего в темноте-то? Что случилось? Перегорело? Так это я мигом…»

«Нет. Со светом все в порядке», — сухо отвечаю я.

«У тебя кто-то есть?» — шепчет он.

«То есть кто — кто-то?»

«Ну, я думал…» — промямлил он и заткнулся.

Меньше всего сейчас мне хочется поддерживать с ним разговор. Он только ищет предлога, чтобы остаться. Единственное, что от него требуется, — это оставить меня в покое. А он стоит и молчит. Главное, знает, что надо уходить, но не может себя пересилить. Меланхолично жует губами. Вдруг молниеносно выбрасывает вперед свою километровую руку, сгребает со стола огрызок бутерброда и отправляет в рот.

Я меряю его испепеляющим взглядом.

Но Цви этого не замечает. Его глаза прикованы к последнему ломтику хлеба, одиноко лежащему рядом с картонкой.

«У тебя… пожевать не найдется?» — сомнамбулическим голосом вопрошает он.

Не буду включать лампочку, раздраженно думаю я. Лично мне и луны за окном хватает, а он пусть как хочет. Нарезаю ему толстые куски хлеба, намазываю их медом. Отодвигаю в сторону таинственную коробку, кладу хлеб перед Цви. Тот, ссутулившись, осторожно пристраивается на стуле и застенчиво принимается за первый бутерброд, придерживая его своими печальными губами. Я стою рядом и пристально смотрю на него.

«Видал, какой сегодня хамсинище? — говорит он, откусывая понемножку. — А дни, и правда, стали укорачиваться».

И, набив полный рот, продолжает:

«Это последний хамсин, готов спорить на что угодно».

Глотает кусок:

«Вот уже и птицы потянулись на юг».

Молчу.

«А знаешь, Дов, — продолжает он с лирической ноткой, — эта твоя темнота мне даже нравится».

Не нахожу, что ответить.

«Кстати, ты с коробкой поосторожнее. Там змея».

Отшатываюсь.

Почти физическое ощущение, что между мной и Цви пролегло что-то скользкое и холодное. Легонько касаюсь коробки. Так и есть, там кто-то шуршит.

«Не ядовитая?»

«Конечно, ядовитая! — Цви даже обиделся. Самец гадюки, но он еще совсем маленький».

И тут же принимается рассказывать.

Он нашел змею спящей полчаса назад, прямо на шоссе, в двух шагах от моего дома. Как видно, малютка потерялся. По правде говоря, самому Цви он ни к чему, просто девочки из лаборатории взяли с него честное слово, что он притащит им парочку.

Короче, подкрался он — змей ему ловить не впервой, — прицелился, но промахнулся. Чертово зрение! Кстати, он сегодня был у окулиста, послезавтра ложится в клинику на срочную операцию. Отслоение сетчатки. Вот, пришел повидаться с Яэль. Попрощаться перед долгой разлукой — канитель-то минимум на месяц. С забинтованными глазами.

Ох, уж мне это постоянство, ох, уж эта непобедимая любовь к Яэль!

Итак, Цви промахнулся, а змея проснулась, сползла на обочину и опять свернулась. Цви — за ней, и снова промах. Последние закатные лучи уже скрывались за горизонтом. Змееныш тем временем спокойненько перетек на нагревшийся за день голый валун. Цви наконец удалось схватить его за хвост. Змея попыталась ужалить, но теперь она промахнулась. Только ты не думай, что она не ядовитая, она как раз очень ядовитая. Потом нашел эту коробку и… О, господи, где же коробка, темень, ни черта не видно…

Я не зажигаю.

Из комнаты доносится слабый стон.

Цви вскакивает как ошпаренный:

«Яэль?»

Приходится рассказать ему о ребенке.

Цви желает взглянуть на него.

(Да, он слышал от меня кое-что о моей прежней любви.)

Прицепился намертво — покажи да покажи.

Веду его в комнату. Душегубка. Раздвигаю шторы, поднимаю жалюзи. На кровати лежит Яали и тяжело дышит. Лунный свет разлит по его лицу, ласкает беспомощно раскинутые в стороны ручки, рядом с подушкой прикорнул маленький зеленый танк. Цви вынужден почти лечь на малыша, чтобы разглядеть его. Всматривается сосредоточенно, как будто это препарат под микроскопом.

Наконец выпрямляется и застывает на месте, устремив взгляд в пространство.

«Он тут приболел немножко, — признаюсь я, — даже не понимаю, что с ним…»

Цви молчит. Трогаю его за плечо.

«Может, все-таки смерить температуру…»

Цви продолжает стоять в величайшей задумчивости. Приношу градусник и осторожно засовываю под мышку спящему Яали. Через пять минут вынимаю, выставляю Цви из комнаты, плотно закрываю дверь и зажигаю свет на кухне. Пришлось.

Тридцать девять и четыре.

Отольются тебе, Хаечка, мои слезки, за всю мою несчастную любовь! Только перед ним не выдать своего злорадства.

Тут неожиданно подает голос Цви:

«Ты, главное, не волнуйся. Ничего страшного. У детей это бывает, вдруг раз — и температура».

Я тоже про такое слышал.

Я удобно располагаюсь на стуле. Цви следует моему примеру. С минуту мы улыбаемся друг другу. Нам хорошо. Мой незваный гость понял, что выставлять его не собираются, и сразу повеселел. О том, что там, в комнате, больной ребенок, мы благополучно позабыли.

Теперь самое время отдохнуть. Зажигаю сигарету. (Цви, разумеется, некурящий), вытягиваю ноги и с удовольствием выслушиваю очередную поучительную и захватывающую историю из жизни пресмыкающихся.

Второй звонок

В половине одиннадцатого меня позвали к телефону.

Мои соседи — не так, чтоб очень молодые, и в этот час уже готовятся ко сну. Аппарат у них в спальне, и пока я, в сущности — посторонний человек, стою между раскрытыми постелями, супруги в собственном доме должны прятаться от чужих глаз — она в ночной сорочке сидит на кухне, он в коридоре ходит как потревоженный тигр.

Со мной они ладят. Я их иногда выручаю, остаюсь присмотреть за маленьким сынишкой, пока они сбегают в кино на последний сеанс.

Поднимаю трубку и слышу ее низкий, с хрипотцой, голос:

«Это Дов?»

«Да, я. Хая, ты?» — с трудом сдерживаю волнение.

«Ну как, жив еще?»

У меня отнялась речь и выпрыгнуло сердце.

«Кто?»

«Ты, разумеется».

«Да, разумеется».

«А Яали как ведет себя?»

«Хороший парень. Ведет себя мужественно, только ничего не ест».

«Ничего страшного».

«Я его уже обмыл, то есть помыл, и сейчас он спит. Мы были в зоопарке, потом в бассейне…»

Я чувствовал, что говорю в пустоту. Ее не интересовали никакие подробности. Они не имели для нее никакого значения.

«Тебе, наверно, скучно», — вдруг сказала она.

«Вовсе нет. Что-то даже вроде испытания… полезно… надо…»

«Испытание?»

«Ну нет… ну просто… — (пауза) — кстати, он за весь день не вспомнил о вас».

«Понятно. Решил, что мы просто испарились».

Ее смех. Мой смех. Молчание. Надо что-то говорить.

«Ну, как там у вас в библиотеке?»

«Непривычно. Столько книжек, и все их надо читать. Думали зайти, вас проведать, но на Зеэва напала учебная горячка. Ужасно боится экзаменов. Мы только полчаса назад из читалки вышли. Последние. За нами дверь заперли».

«Как вам Иерусалим?»

«Непривычно. Учебный какой-то. Все чего-то зубрят».

«Да, здесь босиком не очень-то…» — нечаянно вырвалось у меня.

Ее смех. Молчание.

«Знаешь, — еле слышу собственный голос, — ребенок на тебя похож… Господи, как же он похож на тебя… Лицо, все… Я когда утром его увидел, жутко стало…»

Молчит.

«Ты слушаешь? Алло?»

«Да».

Ее склоненная головка. Ее щиколотки, ступни. Прекрасные глаза, глубокие. Стоит где-то там и держит трубку. Все уже давно сказано. Соседи, хозяева телефона, изнывают от нетерпения поскорее забраться в свои постели. Звезды за окном в вышине. Больной ребенок этажом выше. Что же это у меня за дар такой особенный? Вечно всем мешать, причинять неудобства, тянуть разговор и не вешать трубку только потому, что в ней — ее голос; продолжать говорить, когда уже говорить нечего, только лишь бы не потерять ее. Задавать пустые вопросы. Вызывать недоумение. Сосед не выдержал, ворвался в комнату и яростно завертелся вокруг меня. Короткие гудки в трубке.

Ночной обход

Домой не хочется, а хочется проветриться. Перебравшись через горы щебенки и песка, обогнув яму с цементом, иду вверх по крутой тропинке, туда, где на широкой ровной площадке застыли трактора и бульдозеры, а рядом высятся леса, внутри которых должен подняться новый иерусалимский музей. Я, ночной инженер-инкогнито, почти каждую ночь наведываюсь сюда — проверить, как продвигается строительство.

С горечью отмечаю: медленно, преступно медленно.

Ловко взбираюсь по ступеням огромного подъемного крана — ноги быстро перебирают железные перекладины — и, изогнувшись, протискиваюсь в кабину крановщика. С комфортом устраиваюсь на сидении.

Передо мной как на ладони скудно освещенный ночной Иерусалим. Тускло мигает огоньками университет, чуть дальше — слепые окна «Дома Нации». Тяжеловесно-самодовольные правительственные здания словно схватились за ребро холма, боясь соскользнуть на шоссе. Рассеянные по иерусалимским горбам кварталы постепенно погружаются в сон. И мой Неве-Арим тоже спит. В окнах темно. Даже уличные фонари притушены. Муниципалитет плюет на своих граждан. А вон там я живу, окно моей комнаты, потом коридор, кухонное. Возле него сейчас сидит Цви и думает.

Сторож стройплощадки неторопливо обходит свой объект в сопровождении малюсенькой кривоногой шавки, типичной «дерьмовочки». Остановились. Сторож зевает громко, от души, сразу на несколько голосов. Он и не подозревает, что в эту минуту прямо над его головой сижу я и слежу за каждым его действием.

Летний ночной ветерок, умытый лунным светом, так и просится в сонет. Начинаю скучать.

Ищу глазами гостиницу, где живут Хая и Зеэв. Прикидываю в уме расположение окрестных улиц, взяв за ориентир уличные фонари. Но там лишь темное пятно. Они, наверное, уже легли. Знали бы милые родители, что их чадо в эту минуту сгорает в болезни, небось не спали бы так сладко. Для киббуцника в порядке вещей — подкинуть ребенка на чужой порог и безмятежно давить ухо.

Тридцать девять и четыре. Но он не умрет. То, что делали дети сотни лет назад, сделает и Яали — сам справится с болезнью. В конце концов, что я, доктор?

Над Иерусалимом тяжелым булыжником висит зрелая луна. Чуть дрожа, она заливает небо призрачным светом и наполняет сердце сладкой тоской.

Бросаю последний взгляд на свой дом… Это еще что? Во всей квартире горят лампы и окна настежь.

По-моему, Цви спятил!

Мигом соскальзываю по железным ступеням вниз, стрелой несусь мимо дремлющего у трактора сторожа и бдительной «дерьмовочки», смерившей меня пристальным взглядом, духом взлетаю на свой этаж и дергаю дверь.

Так и есть: в квартире полная иллюминация, а Цви ползает по полу, как паук-переросток.

Причем ребенок продолжает спать как ни в чем не бывало. Только перевернулся на другой бок и скинул ногой одеяло с кровати. Дышит тяжело, с хрипами и свистом.

Силы небесные! Что стряслось? Я склоняюсь к Цви, моля Бога только об одном: чтобы Он не отнял у меня последнюю каплю милосердия к этому малохольному.

Все выяснилось: из картонной коробки сбежала ядовитая змея.

Бегство

Цви стоит бледный, как перед казнью.

После моего ухода, пребывая в тоске, одиночестве и кромешной темноте, он начал возиться с коробкой, чтобы получше рассмотреть гаденыша — вдруг ему попался представитель редкого вида. Змея преспокойно лежала в углу, свернувшись кольцом. Увы, она оказалась самой прозаической «гадюкой обыкновенной». Он считает, что положил крышку на место, потом отодвинул картонку. А вскоре послышались странные шорохи, как будто что-то упало и поползло. Змею он заметил уже на пороге из кухни в коридор.

Теперь он ее ищет.

Теперь мы оба ее ищем.

Сколько в моей квартире укромных уголков и потайных мест!

До часу ночи мы пытаемся найти змееныша. Безрезультатно.

Пришлось даже разбудить Яали: пока Цви двигал кровать и обшаривал белье, я держал его на руках. Ребенок пылал, что-то неразборчиво бормотал, скорее всего, бредил.

Ноги мои подкашиваются.

Не исключено, что змея давно удрала через открытое окно — ах, как хотелось в это верить!

Цви проверяет каждый закоулок, его слепые глаза от напряжения вылезают из орбит.

Еще через час силы окончательно оставляют меня, и я, как есть в одежде, плюхаюсь на диван, предварительно осмотрев и ощупав его тысячу раз.

Самое поразительное то, что, несмотря на яркий свет и тарарам, который мы устроили, Яали так и не проснулся. Пару раз я слышал от него: «дичка пить», — так это от жара. (Вторично смерил ему температуру: тридцать девять и шесть.)

Итак, в два часа ночи силы покидают меня и я говорю: будь что будет. Ложусь рядом с ребенком и проваливаюсь в сон. Цви тоже засыпает. Свет в квартире я оставил гореть.

Утро

Просыпаюсь. Разлепляю глаза. В комнате царит специфическое, болезненно-тревожное хамсинное освещение. В квартире все вверх дном, окна настежь. Иллюминация, оставшаяся с ночи, потерялась в могучем свете дня. Яали в застиранной полосатой рубашке тихонько играет на ковре в свои игрушки. Движения его замедленны и тяжеловаты. Всю деревянную технику он выстроил в караван, двигая трактора один за другим на пару сантиметров. Танк встречает колонну, угрожающе направив на нее пушку, вместо того, чтобы защищать.

Вскакиваю с кровати, наклоняюсь над ним и молча оглядываю «театр военных действий». Малыш склонил голову набок. Личико отекло, глаза под набрякшими веками заплыли, в уголках собрался желтовато-восковой гной. Пробую губами его лоб — жар есть, без сомнения. Велю ему открыть рот.

Как я и предполагал, горло воспаленное.

Спрашиваю, не хочет ли он есть.

Отрицательно мотает головой.

«Ну, хоть яичко с хлебом…»

Мотает головой.

«Болит что-нибудь?»

Не отвечает.

«Горло не болит?»

Не отвечает.

«Яали!»

Поднимает на меня взгляд.

Оплывшие глазки-бусинки делают его похожим на ежонка. Сидит на полу в своей нелепой полосатой рубашке, сверкая ярко-красными пятками.

Тогда я говорю:

«Вот расскажу Зеэву и Хае, как ты ведешь себя, они не заберут тебя обратно. Что с тобой делать? Хочешь на улицу, к хулиганам?»

Угроза не производит на него ни малейшего впечатления. Оказаться на улице он не боится, а по детям, наверно, даже соскучился. Яали глубокомысленно покусывает губу и ничего не говорит.

«А попить?»

Никакого ответа.

«Сейчас принесу молока».

«Не!»

Ну наконец-то, хоть одно словечко.

«А что?!»

«Дичка пить», — шепчет он.

Вот когда я по-настоящему ощущаю, до какой степени не безгранично мое терпение. Я ли не выполнил свой долг до конца? Одариваю Яали нехорошим взглядом и велю отправляться в постель.

Как всегда безропотно, он оставляет игрушки, забирается на кровать и сам накрывается одеялом. От белья, в бурых пятнах от крови, исходит изысканнейший аромат — смесь мочи и пота.

Вытянув руку, насколько хватает суставов, подаю ему чашку с водой.

Он приподнимается, берет у меня чашку и, держа одной рукой, как взрослый, начинает пить. Вода проливается на пижаму, впитывается в белье, капает на ковер. Квартира смахивает на разбойничье логово. Всюду валяются какие-то вещи, одежда, опрокинутые стаканы, детские вещи постоянно путаются под ногами. Пол… мой бедный пол! И электричество до сих пор горит.

Хоть электричество погасить!..

Хамсин неистовствует. В носу как наждаком прошлись. Слоняюсь по комнате, раздраженный, босиком, в одних трусах. Не будь тут ребенка, скинул бы и их.

Пора будить Цви.

Открываю дверь на кухню и с изумлением обнаруживаю, что тот исчез. Ушел через балкон, заваленный сосновыми ветками и хвоей, оставив после себя полнейший разгром. Он приготовил себе завтрак, использовав всю посуду, которую нашел. Теперь в раковине громоздилась гора грязных тарелок. Дверца холодильника открыта. Рядом с раковиной на мраморной подставке он написал: «Извини, я тут насорил немножко (!). Иду в больничную кассу устраивать свои дела. Змею не нашел, наверно, она давно пасется на лужайке. Если придет Яэль, скажи ей, чтобы она не забывала обо мне. Пусть навестит меня в больнице. Вечерком заскочу, вдруг уже вернется. Цви».

И как ему удается всегда ускользнуть незамеченным?

Случайно задеваю рукой горку нарезанного хлеба. Судя по черствости, Цви ушел на рассвете.

В мире царит тяжелое, выжидающее затишье.

Третий звонок

Соседка зовет меня к телефону. Спускаюсь, вхожу в залитую светом ухоженную квартиру, в спальню, благоухающую сухими духами. Их сын, весь в белом, как первосвященник, неприветливо зыркнул на меня из-под балдахина кроватки.

Беру трубку.

«Да, слушаю?»

«Это Дов?»

«А, Зеэв, здравствуйте!»

«Как прошла ночь?»

«Все нормально».

«Где Яали?»

«Наверху. Игрушками занимается».

«Как он себя чувствует?»

«Хороший мальчик. И такой молодец».

«Не плачет без нас?»

«Ну что вы! Как вам в голову могло прийти… Хотите с ним поговорить?»

«А это вас не затруднит?»

«Отнюдь!»

Кладу трубку на столик, возвращаю суровый взгляд мальчишке, следящему за мной с беспокойством. Поднимаюсь к себе, вытаскиваю все еще сонного и горящего Яали из постели и несу.

«Папа хочет с тобой поговорить».

Он лишь поднимает на меня усталый взгляд. С трудом удерживаю его одной рукой, — какой он сегодня тяжелый, — а другой беру трубку и приставляю к маленькому уху Яали.

«Это папа», — говорю я.

Яали внимательно слушает. Потом нараспев произносит:

«Зе-эв».

И молчит.

В тишине лишь далекое приглушенное бормотание папаши. Ни слова не разберу, сомневаюсь, чтобы и Яали что-нибудь понимал. Но он продолжает очень внимательно слушать, его ресницы мерно опускаются и поднимаются. Наверно, его спрашивают, как он себя чувствует, чем занимается, как ведет себя. Ребенок молчит. Трубка бормочет все более сердито, по нескольку раз издает одинаковый набор хрипов. Папаша повторяет вопрос еще и еще. И тут Яали вдруг отвечает со странным спокойствием:

«Да».

И через паузу потеплевшим голосом:

«Холесе».

И отмахивает трубку от уха.

Я понимаю, что ему трудно говорить. Горло обложено, распухло. Не понимаю другого: почему он не закричал, не пожаловался отцу на жестокое с ним обращение, не воззвал о помощи!

Беру трубку сам. Малыш на руках.

«Не очень-то он разговорчивый», — усмехаюсь я.

«Нет, нет… — натянуто смеется Зеэв. — У вас есть к детям подход. С вами Яали такой спокойный…»

«Вы-то, вы-то как? Подготовка?»

«Горы книг. Все наверняка не успеем. Но Хая держится молодцом, а у меня давно душа в пятках…»

Подбадриваю его как могу.

«… У вас и так времени в обрез, не тратьте его на звонки».

Зеэв смущается:

«Да неловко как-то. Взвалили на вас такой груз, ребенка подкинули и…»

«Так он подкидыш?» — недрогнувшей рукой подливаю я масла в огонь.

«Ах, нет… то есть, извините… Мы вам очень благодарны. Завтра после экзаменов мы его заберем… сразу…»

«Ну что вы. Ни к чему. Я сам приведу его».

(Завтра вечером, одолев пешком холмы Иерусалима, я явлюсь к ним и скажу: ребенка нет в живых.)

«Большое спасибо, Дов. От всей души спасибо!»

Яали так и уснул у меня под мышкой. Кладу на рычаг трубку и не торопясь выхожу из комнаты, ехидно улыбнувшись напоследок соседскому мальчишке, похожему на первосвященника. Тот удивленно пялится на меня и ни с того ни с сего разражается громким ревом, пугая мирную тишину дома.

Тут же откуда-то появляется встревоженная мамаша, откидывает балдахин и прижимает орущее чадо к сердцу. Несколько минут мы стоим друг против друга, каждый со своим ребенком.

«Спасибо. Извините за беспокойство», — бурчу я себе под нос.

Она кивает, с голодным любопытством вглядываясь в висящего Яали. Явно непрочь поговорить со мной на детские темы.

Стоим. Я рассказываю о родителях малыша, об их экзаменах, о болезни.

«Вы сообщили им?»

«Нет».

«Ну вы боевой! И правильно, не стоит волновать. Может, лекарства надо?»

«Благодарю, у меня их целый ящик. Никак не соберусь выкинуть».

Она хихикает. Ее сын опять заводит рев. Я откланиваюсь и медленно поднимаюсь по лестнице.

В темной квартире

<…> Квартал — вымершая пустыня. Даже коты исчезли. Снова прохожу между домами и вступаю на «тернистую» тропу. Очень высоко, за слоем непрозрачного воздуха, плавятся небеса. Жаркое дрожащее марево поднимается от холмов.

Я еле тащусь. И вдруг — порыв ветерка. Совершенно особый «ветер ниоткуда», какой бывает только в Иерусалиме. Ветерок ласкает мне лоб, холодит под рубашкой тело.

Я стою как вкопанный, боясь пошевелиться, пока живительное движение эфира не замирает.

Возвращаюсь в полутемную квартиру, готовлю себе поесть. Беспрестанно прикладываюсь к водопроводному крану. Подсаживаюсь к столу. В голове какая-то ерунда. Иду поглядеть на Яали — тот силится натянуть своими маленькими ручками сползшее на пол одеяло.

Знать бы, чем он болен, можно было бы рассчитать свои действия. Нет, я не строю иллюзий. У него ничего опасного. Какая-нибудь детская хворь, которая проходит сама собой.

В любом случае — ждать.

Поднимаю и веду его в туалет. Он кряхтит и ноет, с трудом переставляет ноги. Потом сто лет стоит над унитазом и в конце концов нацеживает жалкую струйку. Возвращается обратно в кровать. Я насильно впихиваю ему в рот ложку меда и накрываю одеялом.

Вглядываюсь в нежное разгоряченное личико, а вижу ее тогдашнюю, давнюю… Эта сладостная боль внутри — я снова как будто влюблен. Без устали мерю комнату мягкими шагами, перекатывая ступню с пятки на носок. Сердце бешено колотится. Сбрасываю с себя успевшую пропитаться кислым потом одежду, доверху наполняю стакан кубиками льда, потом пододвигаю большое кресло вплотную к кровати, не глядя хватаю первую попавшуюся книгу и усаживаюсь. Пробегаю глазами строчку-другую, прикладываюсь к ледышке, пробегу — приложусь…

Если он сейчас проснется, я спрошу: «Яали, может, холодненькой водички?» — и заботливо напою его из моего заиндевевшего фужера.

А теперь отстаньте от меня все! Пусть по ту сторону клокочет раскаленная лава дня и рушится мир, мне на это плевать, потому что сижу я в своей сумеречной прохладе, держу в руке стакан со льдом и готов ответить за все. По всей строгости. Даже если придется отвечать на очередной телефонный звонок.

<…>

Великий плач

Перед тем, как проснуться, Яали что-то неразборчиво лепечет и садится в кровати, протирает покрасневшие глаза, облизывает спекшиеся губы. Во сне он описался, и в комнате стоит острый запах мочи. Вечер только вступает в свои права. Неожиданно малыш вытягивает нижнюю губу и издает короткий звук — предвестник большого плача. Собравшись с силами, встает на ножки и разражается настоящим ревом. Из души, из самых глубин сердца идет этот крик, полный жалости к самому себе, несчастному, которого никто не любит, не жалеет. Он зовет папу, маму, всех вдруг вспомнил. Мокрое личико еще больше опухло, вместо глаз щелочки, голос срывается и хрипит.

Яали взывает к потускневшим небесам.

Зелененький танк, мой подарок, он со злостью швырнул на пол. От него тут же отскакивает пушка. Яали сползает с кровати и мечется по комнате, дрожа и рыдая. Пинает босыми ногами свои любимые игрушки. Он хочет к маме! Именно к маме! Где мама? Он взвизгивает, если я пытаюсь дотянуться до него. Потоки слез извергаются из его глаз, и нет этому конца. И все-таки у него болит! И горло «ззет», и даже маленький пальчик болит, «вот етот». Господи, при чем тут его мизинец? Он хочет в киббуц, хочет домой! Немедленно! И жизнь его не удалась, и горько ему, маленькому! Он бросается к входной двери — заперто. Пытается дотянуться до замка — слишком высоко. Тогда он возвращается в комнату и, не глядя на меня, из последних сил тащит в прихожую стул. Взбирается на него и обеими руками трясет и дергает замок. Им владеет одна мысль — бежать прочь, бежать в киббуц, прямо сейчас, как есть — пусть больной, с температурой, в ночной полосатой пижаме!

Поняв, что проклятая дверь не откроется, он слезает со стула и принимается лягать ее то одной, то другой голой пяткой. А я, единственный зритель этого бурного спектакля, сижу в глубоком кресле, уронив голову на кулаки. Застывший, охваченный печалью, я слушаю в сгущающихся сумерках, как он там пытается высадить дверь, и терпеливо жду, пока он успокоится или устанет. Слышу его слабеющие рыдания, переходящие в редкие всхлипывания, вижу, как он возвращается в постель, забирается, натягивает на себя смятое одеяло, различаю сквозь плач его невнятное бормотание.

Теперь можно уже встать и слегка прибраться. Возвращаю из прихожей стул и ставлю его туда, где ему надлежит быть. Поправляю на Яали сбившееся одеяло — он пристально смотрит на меня, не говоря ни слова. Нагибаюсь и собираю вместе все трактора. Бережно поднимаю зелененький танк, ищу глазами отвалившуюся пушку. Очевидно, она закатилась под кровать.

На темном полу что-то блеснуло, и тонкая светлая лента пересекла ковер и молниеносно исчезла под шкафом.

Гадюка?!

Она все еще здесь?!

Немедленно поднимаю все жалюзи, распахиваю все окна, раскрываю все двери. Последние предзакатные лучи вонзаются в меня раскаленными кинжалами, вязкий зной лениво заполняет пространство комнаты.

Опять Цви

А в одиннадцатом часу пожаловал неожиданно и сам Цви. Он появился совершенно бесшумно, я заметил его, только когда он вырос передо мной, как из-под земли. Он устал, казался абсолютно выжатым и каким-то поникшим. В кулаке держал помятые бумажки, которые выдали в больничной кассе. Нетрудно догадаться, что целый день бегал от окошечка к окошечку.

Не дожидаясь, пока он заговорит, и задыхаясь от гнева, я буквально набрасываюсь на него:

«Твой гад!.. Ты хоть знаешь, что он все еще тут?..»

Он не испуган, даже не удивлен. Напротив, на устах его расцветает блаженная улыбка, как при воспоминании о любимом существе.

Это уже слишком. Я хватаю его за грудки, чуть не порвав рубашку.

Сообщаю ему все, что думаю о нем и о его визитах — причем в самых ясных и недвусмысленных выражениях.

Говорю о его мерзком эгоизме, о его безобразной беспечности, которая хоть кого с ума сведет. Он будет отлеживаться в больнице, а этот гадючий сын останется бесчинствовать в моей квартире?! Мне-то его все равно не найти, да я и искать не стану.

Хорошенькое дело! И он, и Яэль дружно превратили мой дом в лужайку и от души резвятся там — этот с гадами, та — с колючками! Если они не могут жить без природы, то пусть отправляются на природу и оставят в покое частную квартиру!

Только по их милости моя магистерская окончательно зашла в тупик — теперь это уже ясно, и мне не остается ничего другого, как принести венок на ее могилу. Я места себе не нахожу, но им на это плевать. А я-то думал, что живу в тихом уединенном квартале, на вершине голого холма, зато мои знакомые уверены, что мой дом — не что иное, как перевалочный пункт, и каждый тащит сюда свое — колючки, цикад, ребенка, змею или что там еще…

Цви превратился в собственный памятник, из опасения, что, если он хоть чуточку шевельнется, то останется не только без рубашки, но и без растительности на груди. Лишь почувствовав, что мой словесный поток иссякает, а хватка ослабевает, он позволяет себе тонкую печальную улыбку. Осторожно переведя дыхание и заикаясь на каждом слове, он клянется, что немедленно, сию же секунду, найдет «малютку», который, очевидно, просто облюбовал себе место для зимней спячки. Признаться, меня не охватил восторг при мысли, что самец гадюки решил «переспать» со мной зиму. Да и не такие они опасные, осмелев, продолжает Цви. Все эти ужасы, которые рассказывают про змей, не более чем басня, выдумка несведущих людей. Змея не нападает первой — исключено! Только если на нее наступят или попытаются поймать, она может обороняться. К тому же от укуса гадюки давно найдено противоядие, к Цви готов написать формулу препарата, не сходя с места, пусть только ему дадут лист бумаги, ручек — тех завались, во всех карманах… Вот и утром ему пришлось черкнуть мне записку на мраморной плите, больше не на чем было… Кстати, о записке — видел ли я Яэль? Раз пять он звонил в лабораторию, но не застал. Как это она до сих пор не вернулась? Неужели я не беспокоюсь за нее, ну вот нисколечко?

Отпускаю его, не спеша усаживаюсь на стул, складываю руки и устремляю на него взгляд, полный угрюмой безнадежности.

Поразительнее всего то, что он как бы вовсе не замечает присутствия ребенка. Посмотрев на Яали, как на пустое место, он принимается рыться в белье на постели, выискивая змеиные следы, точно дело происходит на лесной тропе. В нем просыпается охотничий азарт. Все чувства обострены. Все, кроме зрения, оно предает его на каждом шагу. Видит ли он вообще что-нибудь? Различает ли предметы? Я лично в этом сомневаюсь.

Время от времени он подползает ко мне, поднимает умную голову и говорит: «Вот увидишь, я найду ее. Ни о чем не беспокойся, спокойно занимайся своими делами, пиши диссертацию, я тебе не помешаю».

И с основательностью лунатика продолжает опрокидывать и переворачивать все, что еще можно опрокинуть и перевернуть в этом доме.

Через час предлагаю ему кофе, чтобы поддержать в нем жизненные силы. Делаю несколько бутербродов с медом, поскольку не сомневаюсь, что с ночи у него крошки во рту не было. «Ага, — он виновато улыбается, — совсем из головы вон». Весь день угробил на эту чертову больничную кассу, но так и не разобрался в тамошних административных порядках. У него сложилось впечатление, что он застрял в непроходимых тропических топях.

Снова мы сидим друг против друга в моей маленькой кухоньке перед пустыми кофейными чашками, Сидим в темноте, потому что от света у Цви разболелись глаза. Он пытается вытянуть меня на разговор, как-то развлечь. Например, объяснить в более или менее доступной форме, как ему завтра будут делать операцию. Чувствую, что у него нет больше сил, нет ни малейшего желания продолжать поиски треклятой змеи.

Он вымотан до последнего.

Несмотря на внушительную порцию кофе, язык его все больше заплетается, он вновь и вновь уверяет меня, что вот сейчас встанет и пойдет искать и, если даже не найдет «малышку» сегодня, то утром встанет пораньше и уж обязательно поймает. Но боже сохрани ее убивать, нет никакой надобности ее убивать…

Только чтобы я не забыл напомнить о нем Яэль. Пусть она навестит его в больнице. Он должен ей рассказать…

Его сонливость передается мне.

Вся квартира у нас нараспашку. На ночь даже входную дверь оставили открытой. Но воздух тяжек, неподвижен. Луна уже закатилась, и ниже звездного купола царит густой мрак. На другом холме через долину мирно дремлют белесые университетские корпуса.

Цви молчит, погруженный в свои мысли. Потом снял очки и потер глаза.

«Все, конец пеклу», — неожиданно сообщил он.

И опять замолк.

Вдалеке, у самого горизонта, показалось легкое перистое облачко.

С трудом поднявшись, я побрел спать.

Мне снится сон

Нехороший, тревожный, запутанный. Как будто я по собственной инициативе, ни с кем не посоветовавшись, решил повести два своих литературных класса на экскурсию по переулкам Старого Иерусалима, вдоль Границы.

Идут медленно, неорганизованно как-то. Останавливаются у магазинов, разбредаются, входят в какие-то двери, исчезают в боковых проулках, уходят за Черту. Добравшись до центральных улиц, обнаруживаю, что со мной осталась жалкая горстка ребят.

Посреди Иерусалима течет река. Это же надо — вместо главной улицы — река! Зеленая, широченная, течение неспешное, берега покрыты изумрудным ковром растительности.

Река становится все шире, а я и мои ученики идем вдоль берега, прокладывая себе дорогу в высоком камыше. Нещадно палит солнце.

И тут я замечаю, что с противоположного берега нам кто-то машет, доносятся громкие крики. А это все те, что отстали по дороге в переулках, собрались там большой веселой компанией. Они шли правильно, а я, как оказалось, заблудился.

Они не переставая орут во всю глотку.

А мои уже разделись, плюхнулись в воду и плывут к тому берегу. Я, оставшись один, растерянно переминаюсь с ноги на ногу, в смятении принимаюсь раздеваться, передумываю, скидываю ботинки и чувствую себя при этом полным идиотом.

По ту сторону уже собрались все мои дармоеды и подбадривают меня довольно дерзкими словечками.

Солнце все больше клонится к западу, на землю опускаются серые сумерки. Вода в реке темнеет и словно густеет.

Рассвет

Что, уже утро? Кто здесь? Что за грохот?

Кухня ходит ходуном, стены содрогаются всеми своими сочленениями. Тощий долговязый Цви в одних трусах приплясывает на месте и делает мне отчаянные знаки, мол, молчи.

Первые нежные лучи застенчиво заглядывают в окна.

В коридоре, свернувшись тугим кольцом, притаилась змея, ее маленькие глазки злобно сверкают. Она то и дело приподнимает голову и, вытянувшись струной, молниеносно шарахается от стены к стене.

«Да убей же ее… Господи, помилуй… — шепчу я, чувствуя поднимающуюся внутри ярость. — Ну, чего ты ждешь!..»

Цви только отмахивается. Он даже не слышит моих слов. Упрямо наступает на гаденыша, наклоняется, широко расставляет руки, преграждая путь. Но в последний момент тот удирает от Цви, вертко проскальзывает мимо моей ноги в комнату и начинает метаться там.

Цви проклинает змею.

Я проклинаю Цви.

Он босиком гоняется за гадюкой, стараясь ступать как можно мягче. Полуслепому, ему приходится терпеть большие неудобства при охоте. Он сгибается в три погибели, далеко выбрасывая руку-мачту, и хватает все-таки змею за хвост. Но она вырывается и падает прямо ему на ногу. В следующее мгновение кажется, что змея как будто поцеловала или облизала ее. Но это только кажется, потому что Цви вдруг резко выгибается назад, и рот его сводит в гримасу боли. Повинуясь скорее инстинкту, чем разуму, он наугад наносит удар по маленькой змеиной макушке, и на ковре красными точками остаются несколько капелек крови.

К шоссе

Цви в великом волнении.

Хотя ему, конечно, известно противоядие от этой дряни, которую впрыснула змея, присутствие духа явно оставляет его. Лицо приобретает цвет докторского халата. Он нагибается и внимательно ощупывает места укуса и при этом, как испорченная пластинка, бормочет срывающимся голосом: «Боже, что я наделал! Боже, что я наделал!» Пытается выдавить из ранки кровь, но безрезультатно. Наверно, в это время суток в организме у Цви ее просто нет.

«Надо бежать к шоссе… Ловить машину…» — сообщает он, обливаясь холодным потом.

Он наклоняется к тому, что совсем недавно было гадюкой, трогает ее размозженную голову, выпрямляется и молча следует в кухню. Там он надевает брюки, небрежно заправляет рубашку и собирается уходить. Его взгляд натыкается на меня, и зрачки его сужаются со столь несвойственной ему ненавистью:

«А ты что, сам не мог ее поймать?! Ты… знаешь, кто ты… У тебя руки из задницы растут!!!»

Он перевязывает лодыжку носовым платком, чтобы приостановить дальнейшее распространение яда, и, как есть босиком, неверными шагами движется к выходу.

Молча смотрю на него. Во всем теле внезапная слабость. Удивленным взглядом обвожу окна, затканные паутинкой молочного рассвета. Мысли все еще там, в прерванном сне.

Цви открывает дверь и, не проронив ни слова, исчезает. Делаю шаг за ним и вдыхаю какой-то новый запах воздуха. Рассеянно возвращаюсь в кухню, и первое, за что я там запинаюсь, это его сандалии, аккуратно лежащие в противоположных углах. Поднимаю их. Сандалии как сандалии, невозможно длинные, обшарпанные, видавшие виды. В эту минуту безмолвия я вдруг до боли остро ощущаю себя единственным обитателем Вселенной.

Наконец беру себя в руки и прямо в ночной пижаме и стоптанных шлепанцах сбегаю вниз по лестнице. Срезаю угол по холму, карабкаюсь по крутому склону, и вот уже впереди маячит долговязая прихрамывающая фигура.

«Твои сандалии…»

Я легонько касаюсь его спины.

Цви усаживается на ближайший камень, бросает сандалии под ноги и пытается засунуть в них ступни. Но действия его неточны, он слишком ослаб.

Я опускаюсь перед ним на колени, обуваю одну ногу, другую, застегиваю пряжки. Множество бумажек — медицинских справок и направлений — вываливаются из его кармана и веером рассыпаются по пыльному ребру холма. Собираю их все до одной и вручаю безучастному Цви.

Тот молча поднимается и бредет дальше. Признаться, меня несколько удивляет его сильная хромота. С чего вдруг? Из-за двух красноватых точек и незначительной припухлости вокруг?

Поеживаюсь на утреннем ветерке. Только в Иерусалиме человек в ночной пижаме и драных тапках может вот так, безмятежно, разгуливать по самому центру города.

Наконец добираемся до шоссе.

Цви валится на бугристый асфальт, раскинув свои руки-оглобли в стороны, мученически запрокидывает голову и возводит взгляд в небеса.

Я стою рядом с его головой и вглядываюсь в потускневшие стекленеющие глаза. Со всех сторон нас обступают холмы.

Все это хорошо, думаю, но как в Иерусалиме в такой час добудешь машину?

Справляюсь о его здоровье.

Он подробно рассказывает о подступающей к горлу тошноте.

По-моему, он просто распустил нюни.

Цви кусает губы, под носом блестят крупные капли пота. Вдруг он закрывает глаза, приподнимается и принимается блевать на обочину, где иссушенная земля все еще искрится утренней росой. Чем я могу ему помочь? В этом городе мертвецов? Ближайший телефон-автомат в километре отсюда, но не припомню, чтобы он когда-нибудь был исправен.

Наклоняюсь к бедняге и тихо, но как можно убедительнее, говорю: «Цви, ты ведь знаешь, что это не смертельно».

Никакого ответа.

На площадке, в лесах, хмурясь оконными проемами, стоит Иерусалимский музей. И когда его только достроят?..

По просьбе Цви, перетягиваю ему жгут. Ступня, лишенная доступа крови, побелела.

И тут его светлые глаза наполняются слезами.

Обрети внимание, Господи, — так себя ведут «друзья природы». Натуралист несчастный!

Я присел рядом, собрав на полы пижамы всю пыль с шоссе. Может, момент для нравоучений я выбрал не самый подходящий, но я сказал ему: вот он, итог баловства со всякими там ядовитыми змеями, скорпионами и прочими…

Молчит. Даже не слушает меня. И смотрит сквозь, будто перед ним пустое место. Впрочем, больше не плачет. С трудом переворачивается на живот, прижимается к грязному асфальту и, неуклюже загребая по нему руками, тихонько шепчет сам себе:

«Сколько лет с бабой не спал…»

Я столбенею, как громом пораженный, не в силах оторвать взгляда от распростертого на дороге тела Цви.

Немного погодя медленно выпрямляюсь, делая вид, что не расслышал его последней фразы, и принимаюсь расхаживать по обочине взад-вперед, моля Бога послать хоть самую завалященькую машину.

Наконец откуда-то из-за холмов доносится слабое тарахтение мотора. Выскакиваю на середину дороги, и вскоре на повороте показывается маленький военный пикап. Размахиваю руками, подпрыгиваю, сигналю, как сумасшедший. Только бы остановилась!

Машина резко тормозит, едва не свалившись при этом в кювет. Из кабины выпрыгивает водитель, маленький бледный солдатик с печальными глазами и в поношенной форме, висящей на нем, как на вешалке.

Принимаюсь рассказывать ему.

Он с жадностью ловит каждое слово, весь преисполненный стремлением немедленно выполнить священный долг.

Тем временем Цви кое-как поднимается, на дрожащих ногах добредает до кузова и там укладывается, положив голову на согнутые локти.

Маленький солдатик глядит на него с благоговением и ужасом. Минута молчания. Затем одним прыжком заскакивает в кабину, заводит мотор и, прежде чем я успеваю сказать что-нибудь на прощанье, грузовичок уже скрывается за поворотом.

Пошатываясь от усталости, пересекаю шоссе и плетусь по пыльной тропинке в обратный путь.

Иерусалим, обступив меня со всех сторон, вновь погружается в свое равнодушное безмолвие.

Вниз с холма

…Стоит только сделать несколько шагов и раскрыть глаза, и ощутить Легкие уколы искрящихся росой терновников, и вдохнуть прохладу на заре осеннего дня…

Дня, с которого началась осень. Осень.

Лишь в этой мудрой тишине я могу вернуть мысли… Да, единственный раз Хая была так близка. В тот осенний день. Нас только что призвали, и вдруг мне дают увольнение, одному из всей нашей компании. Перепутали, наверно. Я долго добирался до киббуца на попутках и приехал, когда уже завечерело. С полей тянуло холодком. Я шел между домами, грустный и неприкаянный солдат-новобранец в безликой армейской форме. Она встретила меня на одной из аллей и неожиданно обняла, с жаждой и испугом. Я говорил: мир тогда завоевала осень. А потом мы лежали на кровати, а за дверью, которая не запиралась, беспрестанно сновали люди.

Под силу ли мне рассказать… Слезы душат…

История, обещанная Яали

Вернувшись, застаю Яали бодрствующим. Он с интересом разглядывает дохлую змею. Все-таки любопытство победило страх. Не отрываясь он смотрит на раздавленную голову, на которой еще тускло поблескивают мертвые глазки-бусинки.

Бьюсь об заклад — через несколько лет полку «друзей природы» прибудет.

И пополнением станет Яали.

Двумя пальцами я поднял змею и понес ее на улицу. За мной, как пришпиленный, шествовал Яали.

Одно пятнышко крови на ковре и осталось.

Кризис болезни миновал. Лицо ребенка уже не выглядело таким отечным, краснота в горле держалась только в одном месте. Температура спала. Даже аппетит вернулся.

В такую рань он съел два куска хлеба с медом, сгрыз целую плитку шоколада, запил все это чаем и завалился досыпать.

Я уселся за письменным столом, разложил записи, убеждая себя, что в эту тихую пору мне все-таки удастся до чего-нибудь додуматься.

Я уснул.

Часа через два мы с Яали, как по команде, открыли глаза. Недалеко от дома, раскатисто урча, работал трактор. Он с яростью вгрызался в землю, выворачивая огромные камни.

Яали забыл про змею. Гораздо больше сейчас его интересовало, чем бы подкрепиться. Я сварил яйцо всмятку, нарезал помидор, намазал медом два куска хлеба. В какао на всякий случай бросил таблетку жаропонижающего.

Он «подмел» все, до последней крошки.

Самое удивительное то, что я, обычно не упускающий случая поесть, теперь не мог думать о еде. Недобрые предчувствия сжимали горло.

Утро, капля за каплей, перетекает в день, гоняя над землей легкие ветерки.

Ребенок, укрытый одеялом, мирно лежит в постели и катает по подушке любимый трактор.

Я сижу за письменным столом, продолжая мучить свою разнесчастную магистерскую, застрявшую в тисках логического противоречия. В тысячный раз перепроверяю формулы, пытаясь выявить ошибку, но она не желает выявляться.

Под окном, почуяв новую, осеннюю тему, сошлись посудачить соседки.

Яали потеет. Таблетка, которую я ему скормил вместе с какао, сделала свое дело. Губы его влажные и холодные, он ослаб. Когда он случайно роняет на пол игрушечный трактор, мне приходится поднимать его. Наши отношения протекают в молчании. Мы словно оба спали и теперь вместе проснулись. Для общения нам хватает нескольких слов, а то и без них обходимся. Но я-то знаю, что нынешним вечером мы расстанемся, тогда как для него начинается еще один день нашей совместной вечности.

Как бы то ни было, а ему надлежит скоренько поправляться, чтобы от болезни и следа не осталось. Забыл сказать — все лекарства, которые давались Яали, я сам глотал в двойной дозировке.

Внезапно Иерусалим мрачнеет и хмурится. Настолько, что приходится включить электричество. Любой чужак сказал бы: быть дождю. Но я — сын этого города, и никогда не скажу подобной глупости.

Если не ошибаюсь, именно сейчас Зеэв и Хая сдают утренний письменный экзамен. Холодный ветер врывается в открытые окна аудитории, заставляет абитуриентов дрожать еще сильнее. Скучающие ассистенты лениво прохаживаются вдоль рядов. Зеэв наверняка грызет ручку, и мысль у него одна: как бы не завалить. Зато Хая не торопится, раздумывает, прикидывает и, как всегда, немного неряшлива. Поудобнее устраивается на стуле, откидывает голову назад, склоняет набок. Доведись мне быть ассистентом, не отошел бы от нее ни на шаг, зорко следя за ее действиями.

В полдень готовлю обед. Как оказалось — для одного Яали. Сам я просто не могу глотать, в горле засела тупая боль.

После обеда выхожу — Яали в своей полосатой пижаме шлепает следом — взглянуть, какая участь постигла нашу гадюку. Проворные иерусалимские муравьи уже расчленили ее на несколько кусочков, отволокли в сторону и теперь ссорились из-за огромной, по их понятиям, змеиной головы.

Я осведомился у тракториста, зачем ему понадобилось покушаться на мой любимый холм, и он ответил, что на этом месте скоро вырастет еще один корпус будущего музея. Насколько ему известно, здесь будет павильон природы — всякие там гербарии, окаменелости, чучела.

Но я твердо решил не менять место жительства. Уж очень мне нравится наш квартал.

Забавно, но я даже не вспоминаю о Цви. Стоя на пустыре под осенним ветром и глядя на останки змеи, я думаю вовсе не о нем. Мне вдруг пришло в голову, что логическое противоречие, над которым я бьюсь столько времени, на самом деле не такое уж и логическое.

Спешно возвращаюсь домой и бросаюсь к столу, где лежит диссертация. Яали бегает по балкону. Что он там высматривает? Облака, дождевые тучи, наплывающие с запада.

С головой ухожу в математические рассуждения, но тут Яали приносит мне книжки, которые он откопал среди игрушек. Не забыл, что я обещал ему в первый наш день!

Делать нечего — отодвигаю тетрадки, беру его книжки, листаю, рассматриваю картинки, потом открываю сначала и читаю.

Но дело не задалось. Во-первых, содержание дурацкое. Во-вторых, слова для Яали трудные. В-третьих, читаю я неправильно. Надо декламировать медленно, хорошо поставленным громким голосом, произносить фразы нараспев, а перед концом предложения делать паузу, чтобы последнее слово победно выпалил сам Яали.

Ни дать, ни взять — два религиозных фанатика на молитве.

Я взмок.

«Эта книжка не для нас», — сказал я и прямиком отправил ее через окно. Яали захохотал, до того ему понравился мой поступок. Он сгреб остальные книжки, забрался на кресло и выкинул их вслед за первой.

И я начинаю рассказывать ему историю собственного сочинения, выдумывая ее прямо на ходу. В этих невероятных приключениях участвуют все лесные звери: медведь, лис, волк, олень, их чада и домочадцы. Все они гуляют в чаще, едят, пьют, спят и ведут ожесточенные войны. Большинство из них приняли тяжкую насильственную смерть, а оставшиеся в живых обязаны своим спасением моему великодушию. Поскольку не особенно этого заслуживали.

Яали слушает, затаив дыхание и раскрыв глаза. Он жадно ловит каждое слово, даже самое туманное и непонятное не пропускает мимо ушей.

Такой длинной и удивительной сказки ему еще не рассказывали.

Ни одна мелочь не ускользает от его внимания. Если я оставляю на лесной тропе раненое животное, он напоминает о нем, желая знать, что с ним будет дальше. Несколько раз на его глаза наворачивались слезы. Он страшно горевал, когда двое волчат утонули в реке, а лис сожрал кроликов.

У растений тоже свои роли. Гигантские деревья переговариваются со зверями, камыши возводят на престол своего царя и целыми полчищами отправляются на поиски затерянного канала. Колючие кусты терновника собираются на тайное зловещее вече.

Пока я перевожу дух и собираюсь с мыслями для продолжения, ребенок напрягается так, что вот-вот лопнет.

«Ну, как рассказик? Рассказик-то как?» — спрашиваю я время от времени.

В ответ ребенок лишь молча кивает головой, сглатывая слюну. Он уже давно положил ладошку мне на плечо и иногда бессознательно поглаживает меня по волосам. С каждой минутой он любит меня все сильнее. Улучив момент, я решил выяснить, помнит ли он еще своих родителей.

Да помнит он, помнит, «токо ти дальсе яссказяй, ну дальсе, дальсе!»

Мне кажется, что от перевозбуждения у него снова начинается жар. Следующую передышку я использую для того, чтобы заставить его проглотить еще одну таблетку. Малыш безропотно покоряется и даже позволяет смазать горло горьким лекарством.

И я продолжаю. Твердо решив истребить всех персонажей, как флору, так и фауну, я держу слово. Исключение составил единственный волчонок, избегнувший гибели по недосмотру автора.

Возвращение

Дневной Иерусалим не спеша готовился уступить место вечернему. Пора собираться. Я снял с ребенка пижаму и переодел его в вещи из чемодана. Он все еще бледен, глаза ввалились, блестят холодным блеском. За эти три дня он как будто повзрослел.

Прохлада. Ветер остужает город. Кучевые облака жмутся друг к другу и сливаются в большие тучи. Иерусалим вступает в другой сезон и, как змея, меняет кожу.

Я посадил Яали на плечо, подхватил чемодан, и мы отправились к автобусной остановке. Малыш горд, его пытливый взор устремлен ввысь. «Звезды» — сказал он, а я про себя подумал, что за эти дни научился понимать его детский язык.

Автобус медленно карабкался на Гар-а-мнухот, Гору Успокоения. Темные могилы безмолвно встречали сумерки. Город стекал назад, дома уплывали в овраги.

Вид памятников убаюкивал, но пронзительный, немигающий взгляд Яали не давал провалиться в сон. Когда я потребовал, чтобы он меня поцеловал, он подставил мне щеку. Я нехотя чмокнул его, и он снова заговорил о звездах. Водитель включил над окнами мягкую подсветку.

А спустя время мы уже шли в густой темени — Яали на шее, чемодан в руке. Он мертвой хваткой вцепился мне в волосы, спутывая их в колтуны. Я шел быстрым шагом и что-то нервно напевал себе под нос. Из мрака выступили два силуэта. Они сняли у меня с шеи ребенка, забрали чемодан, дружески потрепали по плечу.

«Здорово, лунатик. По-моему, Яали его доконал…» — раздался насмешливый голос Зеэва.

На мне живого места нет. Ребенок снова в родительских объятиях. А я снова повержен.

Она стояла рядом, тихая, худенькая, в наброшенном на плечи свитере, на ногах… босоножки. Блестящие, распахнутые в ночь глаза ее улыбаются. И такая умиротворенность… Ребенок на руках у матери, прильнул головой к ее груди.

«Ну, как успехи?» — спросил я, симулируя бодрость духа.

Он принялся нудно рассказывать что-то насчет доставшихся им билетов и прочую экзаменационную ерунду. Я не слушал его. Я желал им провала, чтобы они поскорее убрались из города.

Они потащили меня в гостиницу, усадили в глубокое кресло. Здесь я разглядел их как следует: бледные осунувшиеся лица, под глазами темные круги — результат бессонных ночей. А они с нескрываемым изумлением и беспокойством глядели то на меня, то на ребенка. Что я с ним сделал? Что он сотворил со мной? Я встал и подошел к зеркалу — на меня смотрел мужчина с ввалившимися щеками и противной трехдневной щетиной. Ребенок, не поворачивая головы и по обыкновению храня молчание, следил за мной одними глазами.

Черед объяснений настал.

Не вдаваясь в излишние подробности, я рассказал им кое-что, в основном, то, чего не было, намеренно исказив хронологию событий. О болезни Яали — ни слова. Ребенок же преспокойно слушал мое вранье, удобно развалясь у матери на коленях. Да и как он мог помешать мне плести небылицы — крошечный человек, лишенный ощущения времени, проведший в беспамятстве почти все три дня? И как мог он перечить мне?

Я кончил. Наступила короткая пауза.

И тут Яали, спрыгнув с коленей матери, встал посреди комнаты и с удовольствием сообщил: «Я тоснил бяку!»

С непринужденной улыбкой я заверил родителей, что это было лишь минутное недомогание. Она выслушала это сосредоточенно и спокойно, Зеэв — в смятении. Вот уж не подумал бы, что он так любит сына.

Они уговаривали меня остаться, чтобы вместе поужинать. Просто умоляли. Но я отказался. Дома ждет Яэль, не моргнув глазом, соврал я. Когда надо, всегда пользуюсь этой уловкой — ах, моя нежная курочка ждет не дождется своего петушка.

Время еще детское, но все мы страшно устали.

Прощаюсь. Они благодарят меня. Признательны по гроб жизни. Что бы они делали, если бы не я? Даже она благодарит, как умеет — двумя короткими фразами. Нисколько не изменилась с тех пор, та же невозмутимость, те же глубоко посаженные, излучающие тепло глаза.

После некоторых колебаний Зеэв вытаскивает бумажник, мямля что-то насчет ущерба, расходов и компенсации. Вот, еще о танке вспомнил. Я слабо, с презрением, отвожу его руку. Да что они, с ума сошли? За кого они меня принимают?

Насилу расстались. Улицы пусты. Автобус уносит меня в обратный путь по крутому серпантину. Мимо окон ползут надгробья, но теперь уже в другую сторону. Иерусалим снова карабкается на холмы, расставляет все по своим местам. Закрываю глаза. И вот уже мой дом. А в нем горит свет. Неужели забыл выключить?

Нет, это Яэль вернулась. Ждет меня, лежа на неприбранной постели. Исцарапанная, пыльная, шершавые цыпки на руках. Читает книжку, впопыхах оставленную мной на кресле. Кучи колючек, рассортированных и еще нет, разбросаны по всему полу.

Тоже смотрит на меня ошарашенно.

Не суждено ей быть красивой, никогда, с тоской подумал я. Не раздеваясь, лег рядом с ней, прикрыл глаза ладонью и мгновенно провалился в небытие.

Когда я их открыл, Яэль не было. Полночь. Оставленный ею свет бил в глаза. Рядом с кроватью лежала записка: «Завтра в полдень». Наверно, поняла. Я скинул с себя все и выключил свет. От подушки еще исходил запах Яали: блевотины, крови и мыла. Я упивался им, как отец, получивший на пеленке первую дорогую «награду» от своего первенца.

Я вдруг вспомнил, что упустил последнюю возможность выяснить, как зовут Яали на самом деле.

Я маялся, не в силах уснуть. Моя рука, свесившаяся с кровати, наткнулась на колючки. Как-то давно, под настроение, я попросил Яэль научить меня распознавать растения. Сейчас я пытался сделать это сам. Осторожно ощупывая стебель, добрался до цветка с гладкими лепестками, перебрал тычинки и сосчитал их. Вряд ли это «картамус мелкий», не станет Яэль тратить время на то, что попадается на каждом шагу. Правда, в темноте он здорово смахивает именно на картамус мелкий. Как там про него сказано…

«Медоносное растение, наиболее активное время для сбора насекомыми нектара — до полудня. Семена яйцевидные. Семейство сложноцветных. Центральные тычинки служат для распространения пыльцы на большие расстояния, боковые — для самоопыления, чтобы обеспечить нынешний ареал обитания».


(1965)


Перевела Наталья Сергеева. // «Двадцать два», 1991, № 78, Тель-Авив.

Загрузка...