Иосиф Клаузнер (1874-1958)


Древнееврейская литература новейших времен (1785–1915) (Отрывки)

«Древнееврейская литература новейшего времени» — это, в сущности, contradictio in adjecto[1]. Новая литература немыслима на древнем языке, разве если этот язык сам станет новым. Так древнегреческий, доживший до наших дней, стал новогреческим. И точно так же древнееврейский язык еще задолго до начала христианской эры видоизменился и стал новоеврейским. Язык Мишны и Барайты (древнейших частей Талмуда) является совершенно новой формацией языка пророков, от которого он весьма существенно отличается и этимологически, и синтаксически. А позднейшие лексические наслоения привели к тому, что прозаический язык Бялика не намного ближе к языку Исайи, нежели новогреческий язык Венизелоса[2] к языку Демосфена[3].

Но и библейский язык остался жив до известной степени. От времени до времени появлялись подражатели языку Исайи и Иова, особенно среди поэтов, которые вообще не чуждаются архаизмов. И древнееврейский язык Библии, наряду с новоеврейским Мишны, несколько раз переживал периоды Ренессанса. Так, например, библейский язык достиг небывалого расцвета в арабской Испании и в Италии времен Ренессанса (от X до XIV вв.). Знаменитое «созвездие», воспетое Генрихом Гейне в его «Romanzero», — Иегуда Галеви, Соломон ибн Габироль и Моисей ибн Эзра, а также друг Данте — Иммануил Римский (1270–1330) — подняли еврейскую поэзию на древнееврейском языке на недосягаемую высоту. Бурная жизнь благодатных южных стран клокочет и пенится в их полнокровных, красочных и страстных лирических и дескриптивных стихотворениях, в которых национально еврейские мотивы чередуются с чисто человеческими, причем пышная южная природа и чарующая красота восточной женщины занимают тут не последнее место. И не только поэзия процветает на еврейском языке в средние века. Философия, естествознание, математика, астрономия — все это находит свое выражение на значительно видоизмененном и обогащенном целой новой терминологией языке Библии и Мишны.

Лишь начиная с XVI века, после изгнания евреев из Испании (1492), когда во всей Европе (за исключением Турции и Польши) положение евреев становится страшнее и беспросветнее даже, чем в средние века, древнееврейская литература перестает быть светской и становится почти исключительно богословской. Древнееврейский язык искажается до неузнаваемости и испещряется множеством арамеизмов (слов и выражений, заимствованных у арамейско-сирийского наречия); пишутся на нем лишь книги по религиозно-обрядовым вопросам или по еврейской религиозной мистике («Каббала»). Ни светской науке, ни поэзии с общечеловеческим содержанием нет места среди евреев. Как будто толстая стена гетто, которой христиане отделили себя от евреев, отрезала еврейский народ от всего общечеловеческого. Более того: даже книги древнееврейских пророков евреи стали изучать все реже и реже. Слишком далеки были эти пламенные борцы за свободу, правду и справедливость от их втоптанного в грязь, лишенного всех прав, гонимого и угнетаемого народа…

Но стоило XVIII веку прокламировать «права человека» и зажечь яркий светоч «просвещения», как евреи тотчас же потянулись за новым светом, и на древнееврейском языке зародилась новая светская литература.

1

Новейшая литература на древнееврейском языке датируется 1785 г., когда зародилось первое еврейское периодическое издание под именем «Ha-meassef» («Сборник»), целью которого было как распространение просвещения среди евреев, так и возрождение древнееврейского языка и улучшение литературного вкуса. 130 лет, протекших со дня основания «Сборника» (1785–1917), можно разделить на 2 или на 4 периода, смотря по тому, имеем ли мы в виду страны, в которых новоеврейская литература нашла свое развитие, или же — главные течения этой литературы.

По странам развития первый период (1785–1850) можно считать западным, или германо-итало-австрийским, а второй (1850–1917) — восточным, или русско-польско-палестинским.

А по литературным течениям — первый период (1785–1860) можно назвать романтическим, второй (1860–1880) — реалистическим, третий (1880–1900) — неоромантическим, и, наконец, четвертый (1900–1917) — модернистским.

Само собой разумеется, что есть писатели, опередившие свое время, и есть писатели запоздалые, как есть принадлежащие к двум периодам одновременно, и есть такие, которые не укладываются ни в какие рамки.

Романтический период ознаменовался в европейских литературах, между прочим, и глубокой тоской по идеализированному и опоэтизированному средневековью. Романтики-гебраисты звали назад не к средним векам, которые, за исключением арабско-испанского периода, были мрачной тюрьмой для еврейства, а к древнейшей эпохе еврейской истории — к светозарным временам пророков и царей. Этот золотой век еврейского народа ведь был золотым веком и еврейского языка, и еврейской поэзии, и еврейской мысли. Вот почему Еврейский Ренессанс конца 18 века естественно отвращает свои взоры от неприглядного настоящего и обращает их к этому отдаленнейшему, но светлейшему прошлому. Виднейший представитель этого Ренессанса в Германии, Н. Г. Вейзель, или Вессели (1725–1805), стяжает себе громкую славу не столько своими научными исследованиями по еврейской филологии и даже не своими публицистическими работами, в которых он выступает за радикальное изменение еврейского традиционного воспитания, сколько написанной им на старости лет (1789–1802) героической поэмой под именем «Величественная поэма». Эта поэма описывает рождение и переживания Моисея, исход евреев из Египта и странствование их по Синайской пустыне под предводительством великого вождя-законоучителя. Это — нечто вроде «Моисеяды» и несколько напоминает «Мессиаду» Клопштока[4], не без влияния которого появилась и древнееврейская поэма. Но, несмотря на центральное место, которое занимает в поэме Вейзеля величественная фигура Моисея, эта фигура не заслонила собой грандиозного образа целого народа, который появляется перед нами в момент его зарождения. Вот почему эта поэма, которая находится на грани между псевдоклассицизмом и романтикой, имела в свое время такой большой успех, была переведена на немецкий и французский языки и стала краеугольным камнем в здании новейшей литературы на древнееврейском языке. <…>

2

Первые толчки к просвещению и к возрождению древнееврейского языка и литературы русское еврейство получило от евреев Германии и Австрии. Новое движение «маскилизма» (maskil — просвещенный, интеллигент) народилось в Волыни, поблизости с Галицией, и на Литве, поблизости с Германией. На Волыни первые лучи «Гаскалы» (просвещения) распространял Исаак Бер Левинзон (1788–1860). В царствование Николая I евреи еще всецело были поглощены изучением Талмуда и его многочисленных комментаторов или же торговлей. Занятие земледелием или ремеслами и изучение государственного языка или светских наук считалось недопустимым: это может отдалить от изучения религиозной письменности и совратить с «пути истины». Это опасение имело тогда некоторое основание: Николай I, стоявший за приобщение евреев к земледелию и к русской культуре, действительно, помышлял о том, как бы вербовать среди евреев побольше прозелитов. Но евреи вместо того, чтобы само просвещение приспособить к условиям их национального существования, заперлись в духовном гетто и знать не хотели, что за стенами его происходит великая переоценка всех ценностей. Левинсон произвел опыт такого приспособления. Цитатами из древней и средневековой письменности он доказывал, что евреи были земледельцами не только до разрушения Второго Храма, но и много веков после этого; что выдающиеся талмудисты были ремесленниками; что лучшие люди в Израиле знали греческий, арабский и испанский языки и даже писали на этих языках религиозно-философские трактаты и т. д. Таким образом, Левинсон боролся с предрассудками его современников их же орудием: доказательствами от религиозных авторитетов. <…>


Поэтом в современном смысле слова был сын А. Д. Лебенсона, Михаил Лебенсон (1828–1852). Этот гениальный юноша, унесенный в могилу чахоткой на 24-м году жизни, оставил после себя, кроме перевода третьей и четвертой книг «Энеиды» Вергилия[5], две небольшие книжки стихотворений, одну под названием «Песни Сиона», а другую — под названием «Арфа Сиона». Первая содержит — как и можно было ожидать в то время — шесть исторических поэм. Больше всего — поэм библейского содержания. Самая крупная из них — «Соломон и Екклезиаст». Царю Соломону традиция приписывает и жизнерадостную эротическую «Песнь Песней», и проникнутую глубоким пессимизмом книгу «Екклезиаста» с ее рефреном: «Суета сует — все суета». И вот Лебенсон-сын рисует юношу-царя, полного жизни и сил, яркопламенного в страстной любви своей к пастушке Суламифи, не верующего даже в возможность существования зла на земле; а затем достигшего мудрости царя, старца, который не верит больше ни в любовь, ни в счастье, для которого румянец на щеках прекрасной женщины — лишь «сосуды, испачканные кровью», а розы, лилии, ландыши — лишь «красивый тлен», «цветущая смерть», и даже честность и порок — кто знает, не зависят ли они от изменения одного нерва, от прибавления или убавления одной капли крови?.. Очевидно, древняя канва служит для вышивания по ней совершенно новых узоров…

Новым узором на древней канве является также его поэма «Иаиль и Сисара». Полководец Сисара потерпел поражение на войне с Израилем, предводительствуемым пророчицей Деборой[6]. Он бежит с поля битвы и ищет убежища в палатке Иаили. Долг гостеприимства трижды свят у восточных кочевников. И Иаиль приютила Сисару, накормила и напоила его; он, в порыве благодарности, называет ее «ангелом-спасителем». Но у Иаили есть еще один долг — долг гражданки, дочери народа своего. Она обязана избавить дружественный ее племени народ израильский от опаснейшего врага. И поэт мастерски изобразил внутреннюю мучительную борьбу между доброй и гостеприимной женщиной и верной и глубокой патриоткой. Мягкая женщина взывает к «Духу Смерти»: «Приди из глубины ада и наполни сердце мое змеиным жалом! Одень меня в кровавый плащ и вместо человеческого сердца дай мне сердце каменное!» И когда любовь к народу одержала верх, и Сисара убит, а ликующий народ во главе с пророчицей Деборой приветствует ее геройский подвиг, чувство радости чуждо ей. «Увы, — восклицает Иаиль, — это ликование не мое: не врага убила я, а гостя, искавшего у меня убежища». Порыв героизма прошел, и Иаиль снова — кроткая молодая женщина, ужасающаяся убийства. И лишь «глас народа», ее прославляющего, несколько успокаивает ее: ведь он — «глас Божий», и в нем оправдание и очищение.

В «Арфе Сиона» собраны мелкие стихотворения Лебенсона-сына, оригинальные и переводные. Есть в ней переводы из Горация, Вергилия, Шиллера, Гете, Мицкевича, Альфиери и др. Оригинальные стихотворения ее — перлы древнееврейской лирики. Любовные стихотворения Лебенсона чаруют юной красотой и дышат непосредственностью и искренностью. Они то игривы и полны прелестного юношеского задора, то глубоко скорбны и преисполнены страданий от неразделенной любви и неутолимой страсти. А слог их столь ярок и красочен, что трудно поверить, что они написаны на неразговорном языке. Почти все остальные лирические стихотворения Лебенсона-сына оплакивают его быстротечную и безрадостную молодость. Поэт любит жизнь, хочет жить, но он знает, что он обречен: губительная болезнь медленно и верно приближает его к могиле. И в отчаянии он восклицает:

Проклята смерть, проклята и жизнь!

Товарищ Михаила Лебенсона, Иегуда Лейб (Лев Осипович) Гордон (1830–1892), впоследствии был прозван «еврейским Некрасовым». Но в первый период его творчества (1857–1868) и он, как почти все предшественники его, обрабатывал исторические темы в духе чистейшей романтики. Таковы его крупные поэмы «Любовь Давида и Мелхолы», «Давид и Варзилай», «Аснафь, дочь Потиферы» и др. Они гораздо ниже поэм Лебенсона не только по яркости образов, но и по глубине проблем, хотя Гордон много философствует в них, или — именно поэтому. Весьма выдающимися можно считать его сравнительно более поздние поэмы. Первая из них, «В пучинах моря», рисует изгнание евреев из Испании (1492). <…> Вторая поэма называется «В пасти льва». Перед нами картина Великой Иудео-Римской войны[7] времен Веспасиана и Тита (70 по Р.Х.). Один из отважных борцов за свободу Иудеи, Симеон, ранен в бою. Возлюбленная его, Марфа, перевязывает ему рану и снова отправляет его на защиту родины. Но все геройство еврейских львов ни к чему. Иерусалим разрушен, Храм сожжен. Симеон попадает в плен и должен услаждать взоры римского победителя, вступая на арене римского цирка в борьбу со львами в качестве гладиатора. А Марфа была продана в рабство к римской матроне, которую она сопровождает в цирк на зрелище состязания побежденных иудеев с ливийскими львами. Симеон в самый опасный момент борьбы замечает стоящую возле матроны с искаженным от страха лицом любимую им Марфу… Как будто поток новых сил влился в недра его: вот он, победив льва, выйдет на свободу, освободит и Марфу. Со всего размаху он ударяет льва мечом; но меч разбился о кости льва, и, безоружный, беспомощный, стоит Симеон перед лицом безжалостной толпы — пока окровавленный и разъяренный лев не кидается на него, не раздавливает его и не рвет когтями в клочья иудейского героя… Симеон «свободен»: лев освободил его от цепей рабства. Но и Марфа «свободна»: она не пережила ужасной смерти возлюбленного…

Вместе с исторической поэмой появился на древнееврейском языке и исторический роман. Исторический роман «Любовь в Сионе», появившийся в 1853 г., был первым еврейским романом вообще, и автор его, Авраам Мапу (1808–1867), был отцом еврейского романа. <…>

3

После Крымской кампании[8], с воцарением Александра II (1855), наступила эпоха крупных реформ. И вместе с общим положением улучшилось и положение евреев. Это не было полным раскрепощением еврейского народа, но наступило несомненное облегчение его положения в сравнении с николаевской эпохой. Евреи поощрялись в их стремлении к просвещению. Были даны разные льготы преимущественно евреям с высшим образованием[9]. И в русской литературе повеяло чем-то новым и в отношении к евреям. В прогрессивной печати стали раздаваться голоса в защиту евреев. Естественно, что передовая часть еврейства потянулась к просвещению — единственному средству к приобретению человеческих прав и человеческого достоинства. И тогда древнееврейская литература сбрасывает с себя романтические покровы и снисходит к проблемам действительности и запросам реальной жизни. Нарождается еврейская периодическая печать: в 1857 г. появляется первая древнееврейская еженедельная газета «Hamagid» («Вестник»), а в 1860 г. появляются сразу две еженедельные газеты на древнееврейском языке: «Ha-Karmel» («Кармел») в Вильне и «На-meliz» («Посредник») в Одессе, последний из которых, переведенный в Петроград, просуществовал, с некоторыми перерывами, целых 44 года (1860–1904). К ним присоединяется в 1862 г. четвертая газета «Ha-zephirah» («Заря») в Варшаве, которая существует с перерывами вот уже 55 лет (1862–1917). Таким образом, нарождается еврейская публицистика, трактующая о вопросах живой жизни; и вместе c ней вся еврейская литература не витает более в эмпиреях.

В этот период еврейской литературы (1860–1880) особенно сильно сказывается на ней влияние русской литературы. Более либеральные веяния сблизили еврейскую интеллигенцию с русской, и русский реализм, даже в его крайних проявлениях, сильно чувствуется во всей еврейской письменности этого периода. Влияние Писарева, Добролюбова, Чернышевского, Некрасова и др. весьма заметно в произведениях лучших представителей просветительно-обличительного течения еврейской литературы. Нарождается критическая литература на древнееврейском языке (критические этюды Ковнера, Паперны, Абрамовича, Смоленскина), которая глубоко проникнута идеями Писарева и Добролюбова. Вместе с этим появляется целый ряд книг по естествознанию («История природы» Абрамовича), по истории и географии (К. Шульмана), по истории России (Ш. Манделькерна) и др. Во всех этих сочинениях сквозит стремление пойти рука об руку с прогрессивной Россией и «заслужить» равноправие, осуществление которого считалось тогда предстоящим в близком будущем.

И древнееврейская беллетристика изменилась тогда коренным образом. Тот же Мапу, который в вышеупомянутых двух романах своих[10] как будто совершенно слился с прошлым, печатает, начиная с 1857 г., новый роман «Ханжа»[11] из современной жизни. В этом романе он рисует быт русско-литовского еврейства с небывалым до той поры реализмом, бичует еврейских святош и мракобесов, еврейских кулаков-воротил и типичных еврейских талмудоведов-тунеядцев («батланим»), которые тяжким бременем ложатся на бедный злосчастный еврейский народ. А С. М. Абрамович, ставший впоследствии столь известным под именем «Менделе Мойхер-Сфорим», изображает в своем романе «Отцы и дети» быт волынских и подольских хасидов и показывает всю бессмысленность религиозных суеверий и весь вред социальных предрассудков этой тогда особенно отсталой части еврейства. И Абрамович зло высмеивает также гебраиста-романтика, для которого библейская фраза («мелица») стала фетишем и который запросов новой жизни знать не хочет.

И подобно романисту Мапу, меняется и поэт Гордон. Он, который в 50-х и в начале 60-х годов занимался, главным образом, историческими сюжетами, теперь становится грозным обличителем всего традиционного еврейства. Еще в введении к вышеизложенной поэме «В пасти льва» он обрушивается на «таннаитов» (творцов Мишны) конца эпохи Второго Храма за их крайнюю приверженность к религии, приверженность, которая, по мнению поэта, убила еврейскую государственность:

Жить бездушным обрядом учили тебя,

Мертвой буквой одной, против жизни ходить,

Мертвым быть на земле, быть живым в небесах,

Видеть сны наяву и во сне говорить.

Погубили тебя. В сердце соков уж нет;

Пали силы твои, мощный дух твой угас.

Книжной пылью покрыт, словно мумия, ты

Бродишь в мире, грядущим векам напоказ. <…>

Но самое интересное явление этого периода, это, быть может, то, что влияние русской литературы на древнееврейскую сказалось и в нарождении социалистической литературы на древнееврейском языке. Первая социалистическая прокламация, предназначенная исключительно для еврейской молодежи, появилась на древнееврейском языке в Лондоне в 1875 г. <…>

Таким образом, древнееврейская литература представляла в 60-х и 70-х гг. почти все течения европейской мысли. Но особенный отклик нашла в ней пробудившаяся тогда, благодаря объединению Италии и волнениям на Балканах, идея национализма. Отцом ее в древнееврейской литературе был вышеупомянутый основатель журнала «Га-шахар» Перец Моисеевич Смоленскин (1842–1885), литературное творчество которого является как бы переходной стадией от реализма к неоромантизму.

Смоленскин — центральная фигура в новейшей литературе на древнееврейском языке. Он одинаково крупен и как беллетрист, и как публицист. И в то время, как Смоленскин-беллетрист почти всецело примыкает к реалистическому направлению, он, как публицист, поднимающийся до историко-философской выси, уже принадлежит к следующему периоду — к периоду неоромантическому.

Шесть крупных романов написал он, кроме целого ряда мелких рассказов. И почти во всех них он — истый бытописатель-реалист, который изображает неприглядные стороны еврейского быта и дает мрачные картины нравов русско-еврейского гетто. <…>

Реалистический период древнееврейской литературы породил то просветительно-обличительное литературное течение, которое проповедовало евреям приспособление к общеевропейской и даже к чисто русской культуре. Положительной стороной этого течения было значительное ослабление силы религиозных суеверий и национальных предрассудков. Но оно имело и отрицательную сторону: в погоне за общечеловеческой культурой оно проглядело все то, что было общечеловеческого в специфически-еврейском. Выходило, что все чужое хорошо, а все свое должно быть предано забвению. Народу, ведущему политически самостоятельную жизнь на собственной территории, это, быть может, не страшно: все равно все общечеловеческое окрашивается у него, даже помимо воли каждого из членов его, в национальную окраску. Но у народа, живущего меньшинством среди чужих, лишенного территории и разговорного языка и не имеющего своей собственной экономической структуры, общечеловеческое волей-неволей окрашивается в национальную окраску коренного народа, среди которого народ-меньшинство живет, даже если коренной народ этого не требует. И, таким образом, еврейский народ со вступлением его в сонм европейских наций стал обезличиваться. Стало заметно такое явление: резко национальными чертами отличался лишь еврей гетто, суеверный и фанатичный, а еврей интеллигентный всеми силами старался быть не похожим на еврея. И если это ему не всегда удавалось, он зато достигал другого: он поляком, французом, немцем не становился, но сознательным евреем переставал быть — он оставался им лишь по инерции. И мало-помалу распространилась теория, что еврейской нации нет, а есть лишь «поляки, французы, немцы Моисеева закона»: точно так же, как есть немцы-католики и немцы-лютеране, есть и «немцы-израэлиты». Все дело в вере, а не в национальности.

Против этого взгляда восстал со свойственной ему горячностью П. М. Смоленскин. В появившейся в 1872 г. в его журнале «Га-шахар» книге его «Am Olam» («Вечный народ») он создает впервые доктрину еврейского прогрессивного национализма. <…>

4

Две причины вызвали к жизни еврейский неоромантизм, одна положительная, а другая отрицательная. Положительной была борьба за освобождение балканских народностей[12], а отрицательной — погромы 1881 г.[13] и последовавшая за ними реакция. Освобождение славян усилило, как в свое время объединение Италии[14], идею политического национализма, основанного на национальной свободе, а погромы и реакция, естественно, звали к обособленности и идеализации прошлого. И эти два момента — прогрессивный и реакционный — идут рука об руку в древнееврейской литературе 80-х и 90-х годов. <…>

Усилившийся интерес к Палестине не мог не повлечь за собой нарождения целой литературы, воспевающей «обетованную землю», и не мог не будить любви к старине вообще. Поэты М. М. Долицкий (род. в 1856 г.) и Н. Г. Имбер (1856–1909) воспевали тоску по «прекрасной дочери Сиона», а крещеный еврей — ирония судьбы! — К. А. Шапиро (1839–1900) воспел еврейские народные легенды, связанные с идеей Искупления и Избавления через Мессию. А рано ушедший в могилу М. Ц. Мане (1860–1887) сочетал пламенную любовь к Сиону со страстным упоением природой и великой тоской по красоте. Давид Фришман (род. в 1859 г.), талантливый критик и фельетонист, зовет в своих статьях к вечнопрекрасному и к вечночеловечному, но в своих новеллах, отличающихся изяществом формы, он — романтик чистейшей воды. <…>

Совершенно особняком стоит Менделе Мойхер-Сфорим. После долгих лет, которые он отдал почти всецело разговорно-еврейскому жаргону[15], он вернулся к древнееврейской литературе и подарил ей целый ряд выдающихся беллетристических произведений. Менделе — первоклассный бытописатель-художник. Его бытописание — настоящий эпос. Его произведения в целокупности их — это грандиозная эпопея из патриархальной жизни русского еврейства времен Николая I, прежде, чем начался еврейский «ледоход»[16], когда еврейская семья и еврейская община еще представляли собой мощную скалу, о которую разбивались все наступления врагов и все приставания «друзей». Как истый «просветитель»-семидесятник Менделе относится отрицательно к патриархальному быту; но дух времени сказывается в этих произведениях не только в совершенно обновленном языке их, но и в теплой нотке, прорывающейся у него каждый раз, когда дело касается народных страданий и народного подвижничества. В общем же Менделе не психологизует; он живописует. Одним незначительным жестом он часто воспроизводит целый мир живейших чувств. Вот почему его бытописание, там, где оно сохраняет эпическое спокойствие древних, приближается к пластическому искусству. Движения тела у него отображают движения души. А типы его имеют не индивидуальный характер, а характер народно-групповой, но со специфически-еврейской окраской. И его сатира также чисто еврейская; она столь же остра, сколь и глубока. И даже природа у него «объевреилась»: зимние, покрытые снегом и качающиеся от ветра деревья — это евреи, раскачивающиеся на молитве в синагоге, покрытые белыми молитвенными ризами; сад после летнего дождя — это дети, вымытые любящей рукой матери в канун субботы, и т. д. Все эти качества художественного творчества Менделе сделали его «дедушкой» молодой еврейской литературы, на которую он имел огромное влияние.

Просвещение, несмотря на ограничения времен Александра III,[17] проникло во все поры еврейства — и началось повальное бегство из гетто. С тем большим рвением еврейская ортодоксия, поддержанная реакцией с ее ограничительными законами, ухватилась за все старое и отжившее. И получилось такое положение: с одной стороны стояла ортодоксия, чуждая жизнь, окаменевшая и застывшая на обрядности, а с другой — интеллигенция, которая вместе с оставлением религии отвернулась и от родных масс и их национального достояния. Еврейству грозил полный развал.

И в это самое время является «Ахад-Гаам». Вся его долголетняя литературная и общественная работа — это искание синтеза между старым и новым еврейством. Он видит все «еврейское зло» в том, что, если выразиться несколько утрированно, «еврей — не человек, а человек — не еврей», т. е. ортодоксальный еврей, свято хранящий все национально-религиозные ценности народа, в обособленности своей отворачивается от всего общечеловеческого, а еврей-общечеловек чуждается всего национально-еврейского. Это — специальная язва народа без территории, без национальной политики и без разговорного общенационально-исторического языка. У всех других народов человек помимо его воли окрашивает все свои дела и думы в национальную окраску и, так сказать, самим своим существованием способствует бытию и развитию своей нации. Еврей-интеллигент говорит на чужом языке, находится под влиянием чужой культуры и — насколько ему это дозволено — участвует непосредственно в чужом государственном строительстве. Его же собственная нация чахнет от недостатка национально настроенных интеллигентных сил.

Что можно предпринять против этого? Проповедовать обособленность и шовинизм? Но помимо того, что это не в духе еврея и не в духе времени, мы уже видели, что это приводит лишь к мракобесию и окаменелости самого иудаизма: традиционный еврей — «только еврей», а не «еврей-человек». И вот Ахад-Гаам не находит иного средства не только для спасения еврейства как национальности, но и для установления синтеза между еврейским и общечеловеческим, кроме создания еврейского духовно-национального центра в Палестине. Такой центр, не разрешая ни чисто экономической, ни чисто политической сторон еврейского вопроса в диаспоре, разрешит национальный вопрос всего еврейства. Создастся мало-помалу уголок на земном шаре, где евреи будут иметь свою собственную — хотя бы и ограниченную суверенными правами другой державы — государственность, будут творить свою собственную национальную культуру, будут говорить на своем собственном национальном языке и, вообще, будут как все территориальные нации. А так как этим уголком будет Палестина, т. е. не только историческая родина еврейства, но и колыбель пророчества и христианства, то есть основание предполагать, что евреи там возьмутся снова за прерванную почти 19 веков тому назад нить их истории и вновь создадут культурные ценности, которые, подобно Библии и христианству, станут достоянием всего человечества.

Таков, «духовный сионизм» Ахад-Гаама, который, в отличие от «политического- сионизма» Герцля, стремится к тому, чтобы, по собственному выражению Ахад-Гаама, «центром всего стадо живое стремление сердца к объединению и возрождению нации и к свободному ее развитию, соответственно духу ее, на общечеловеческих началах».

Эта весьма интересная доктрина поставила проблему старого и нового еврейства и тесно связанную с ней проблему еврейского и общечеловеческого во всю ширь. И этим она, послужила толчком к новым идеям и стремлениям, которые тесно сплетаются с новейшим течением еврейской литературы — с модернизмом.

5

Первым еврейским модернистом был недавно скончавшийся И. Л. Перец (1852-1915). Еще в 1894 г. он издал небольшую книжку эротических [любовных — ред.] стихотворений под именем «Ха-угав» («Флейта»), стихотворений, в которых проявляются черты импрессионизма и которые поражают новизной поэтических форм; тонкостью поэтических настроений и своеобразием поэтического языка. Несколько позже Перец стал творцом небольшой художественно законченной картинки, тонкого силуэта, беглого, но изящного эскиза, символического рассказа и аллегорической сказки. Как Менделе Мойхер-Сфорим, и он писал одновременно на древнееврейском языке и на разговорно-еврейском жаргоне. И если реалист Менделе является «дедушкой еврейской литературы», то модернист Перец — «отец» ее. В противоположность Менделе, который рисует групповые типы народа, Перец изображает типы индивидуальные, личности; и в то время, как Менделе рисует еврея в человеке, Перец изображает человека в еврее. Однако и модернист Перец отдал обильную дань еврейской неоромантике. <…>

Совершенно иного взгляда на разрешение проблем, поставленных Ахад-Гаамом и отображенных в произведениях Фейерберга, придерживается публицист-художник М. И. Бердичевский (род. в 1865 г.). Ахад-Гаам — моралист. Его «духовный сионизм» базируется на том, что евреи были «народом духовным» («ам ха-руах»), и этим они должны остаться. Исторический иудаизм должен быть продолжен в существенных частях своих; он лишь должен европеизироваться и — главное — опочвиться. Коренная ломка невозможна; да она и нежелательна: иначе историческая эволюция будет нарушена, и еврейство превратится в «не-еврейство». Бердичевский — ницшеанец. Уже древнейшее пророчество он считает роковой ошибкой: пророки, напирая на мораль и на служение Богу, убили в еврейском народе любовь к земному и вместе с этим — к государственности. Это они убили в нем стремление к завоеваниям. Это они сделали его народом без родины: они сделали Бога его родиной и Тору — его государством. И то, что начали пророки, закончили фарисеи и творцы Талмуда. Они подменили живую национальную жизнь и убили любовь ко всему земному; взамен этого они возвеличили бесплотную духовность и создали культ книги. Таким образом, иудаизм поглотил еврейство. И пока евреи не перестанут все отдавать своему Богу, жить неземными идеалами и считать себя «избранным народом», они будут непригодны ни к возрождению Палестины, ни к полной государственной и культурно-экономической жизни опочвившегося народа. Необходима переоценка всех ценностей: необходимо на место книги поставить жизнь, на место разума — чувство, а на место отвлеченных идей — земную красоту и земные здоровые чувства. И только тогда будет возможно воскресение народа и возрождение страны для народа. Пока же в еврействе господствуют дряблость, безвкусие, надорванные души, половинчатость и бескровность… И в своих многочисленных беллетристических произведениях Бердичевский рисует эту еврейскую молодежь с «надрывом» (кера ше-ба-лев), этих еврейских интеллигентов, которые от еврейского отстали, а к общечеловеческому не пристали, этих бескровных юношей, которые не умеют ни сильно любить, ни цельно наслаждаться природой, ибо они — ходячие идеи, ибо рефлексия и резонерство заели их — их, детей народа-книжника. Декадентство дает себя чувствовать в романах и повестях Бердичевского. Лишь в хасидизме, с одной стороны, и у еврейского простонародья, с другой, он находит еще цельные натуры, нетронутые книгой или преодолевшие ее сильную власть над евреем-интеллигентом, старым, как и молодым. <…>

Бялик — единственный пока еврейский поэт, который стяжал себе мировую известность: сборники переводов его стихотворений появились на русском, итальянском и немецком языках, а отдельные его стихотворения имеются и во французском, английском, польском и венгерском переводах. <…>

Истинным певцом света, красоты и любви является Саул Черниховский. Это самый эллинистический из иудеев. Вместе с ним в древнееврейскую литературу, которая столетиями не знала ничего, кроме плача и стенаний, ворвалась могучая струя эллинской жизнерадостности и почти дионисийского упоения земным и чувственным. Ни следа плаксивости и сентиментальничания. «Страсть огневая» — его стихия. Радости жизни — его божество. Свежим ароматом лесов благодатной Украины и степей чарующего Крыма, откуда он родом (род. в 1875 г. в с. Михайловке, Тавр. губ.), веет от каждого стиха его. Любовь к природе, любовь чисто эллинская, удивленно-созерцательная, сплетается во всех его творениях с яркой и полнокровной эротикой, которая, однако, нигде не переходит в извращенность или пресыщенность чувства. И вместе с безграничным преклонением перед красотой его воодушевляет все мощное и величавое в природе и в истории. Он жаждет не удовлетворения и успокоения, а борьбы и волнений: ведь только они способствуют полному проявлению жизненных сил. Пророк Магомет, который не дрогнул, когда лев зарычал, вызывает в нем благоговейный восторг. Падший в неравной борьбе с императором Адрианом мощный гигант Бар-Кохба, вследствие неудачи получивший презрительную кличку «Сын лжи» и «Лжемессия», для него неизменно остается «Сыном звезды» («Ле-нохах ха-ям», т. е. «К морю»). А средневековые монументальные замки и башни, пережившие века, вызывают в нем восхищение «гордыми поколениями», великими «в своей вере и в своих преступлениях», и пламенное желание быть, как и они, «молотом на наковальне бытия».

Черниховский — один из немногих мировых поэтов, которые не приемлют разрыва, произошедшего благодаря культуре и условностям, между природой и человеком. Человек и природа сливаются в его творчестве воедино. Он часто называет земные стихии «братьями», от которых в незапамятные времена отделился человек, но с которыми у него остался общий корень жизни («Сиах кедумим», т. е. «Древний лепет»). А в одном из сильнейших его стихотворений («Nocturno», т. е. «Ночь») он обращается к этим стихиям и просит их, чтобы они наделили его частью их собственного могущества: чтоб и он мог подобно им «утолить жажду бытия», «кружиться в вихре пылающей страсти, испытать опьянение мощью и дурман ее», а «когда буря жизни стихнет», чтоб он имел «силу всецело и бесстрашно предаться небытию и стать, при вечном круговращении форм и времен, одной петлицей в сети всех вечных мировых сил, прядущих втайне и ткущих въявь вовеки неразгаданную загадку жизни…»

Особенно ярко проявляется это пантеистическое слияние человека со всем бытием в его стихотворении «Кисмей яар» («Лесные чары»[18]). Заросшие мхом камни и пробивающийся из-под земли ручеек, логовище зайца и нора крота, муравейник и «семьи» грибов — все это ему одинаково дорого, всех их он приветствует словами: «Живите и здравствуйте! Благословенны незначительнейшие среди вас; как и важнейшие!» Ибо разве природа знает более важное и менее важное? Разве не жаль виноградной ягодки, кожица которой поздно порозовела, или ящерицы, которую «враг» подстерегает в траве, или переломленной бурей сосны, или того дуба, который пал под ударами топора жертвой промышленности? И разве можно не радоваться счастью матери птенчиков в гнездышке черного дрозда и не улыбаться водяному пауку, плавающему в луже после летнего дождика? Земные стихии, лес, поле, ручеек, ящерица, водяной паук, гриб — все это родные братья поэта. Он радуется их радостями и печалится их печалью. Ибо все это имеет один корень, одну основу — великое «Одно и Все»[19] древних греческих мудрецов. И откуда только взялась эта сокровенная мудрость вечно юной Эллады у сына древней Иудеи, для Единого Бога которой природа — лишь «глина в руках горшечника»[20]?

Черниховский обожает Элладу. Никто не говорил о стране Гомера и Анакреона в таких восторженных выражениях, в каких описывает ее древненовоеврейский поэт в своей несравненной поэме «Деянира». И никто, как он, не стоял коленопреклоненный «перед статуей Аполлона» и не звал громко и повелительно к богу Красоты больной народ свой («Ле-нохах песель Аполло»). Так обращается иудей-поэт к светозарному богу эллинов:

«Я пришел к тебе — узнал ли ты меня? Я — иудей; вечная вражда между нами. Воды океана, протекающие между твердью земной, не могут заполнить обилием своим зияющую между нами бездонную пропасть. Необъятность небес и ширь степей не в состоянии заполнить бездну, отделяющую вероучение моих предков от религии поклоняющихся тебе». <…>

Если в Бялике есть много от Шиллера, то в Черниховском можно найти нечто от Гете. Великая вера в жизнь не покидает его ни на минуту. Особенно она проявляется в его «Идиллиях» — величайших эпических творениях современной еврейской поэзии. На фоне мягкой Украины и солнечного Крыма Черниховский набрасывает широкие картины еврейского народного быта, в которых отражается светлая сторона иудаизма не как учения, а как modus vivendi[21] еврейских масс. Что-то гомеровское разлито по всем этим величавым описаниям, где сливаются природа и люди, быт и мать-земля, евреи и христианские соседи их. Мирное сожительство еврейской массы с русским простонародьем нигде не нашло более красивого освещения, притом — лишенного малейшей тенденциозности. В этих «Идиллиях» раскрыта — быть может, помимо воли поэта — тайна бессмертия иудаизма как такового: он сумел одухотворить все земное и сделать земным — благодаря красиво обставленной обрядности — все небесное… <…>

…Что эта литература связана с политической жизнью Европы и с течениями европейской литературы — очевидно. Тяжелый дореформенный режим, равно как и реформы Александра II и последовавшая за ними реакция 80-х и 90-х годов, наложили свой отпечаток и на древнееврейскую литературу. Такие крупные таланты, как Гордон и Лилиенблюм, Бершадский и Бреннер, находились под влиянием русской литературы. А Бердичевский и Черниховский обнаруживают западноевропейские влияния. Но, несмотря на все это, древнееврейская литература сохранила свою самобытность. Она не только отразила все переживания еврейского народа за последние 130 лет, но и разрабатывала все специфически-еврейские проблемы, вызываемые исключительным положением рассеянного и гонимого народа. И в центре этих проблем стояло соотношение между специфически-еврейским и между общечеловеческим. Еврейская литература вот уже целые десятилетия как ищет синтеза между эллинским и иудейским, между арийским и семитическим. А этого синтеза ведь, в сущности, доискивается все мыслящее человечество. Отсюда — не говоря уже о самодовлеющей ценности новейшей литературы на древнейшем и вечно обновляющемся языке культурнейшего народа — и огромный интерес, который еврейская литература представляет для всякого, и нееврейского, читателя. А для еврейского читателя она представляет интерес сугубый: ведь, главным образом, для него эта литература росла, развивалась, ставила проблемы и разрешала их в национальном духе и на началах общечеловеческих.


(Сентябрь 1917, Одесса.)


(Написано по-русски.)


И. Л. Клаузнер. «Древнееврейская литература новейших времен». 1917, Одесса.

Загрузка...