В маленьком городе жизнь бургомистра у всех на виду. Зато бургомистр большого города живет подобно королю, подобно небожителю в неведомом пространстве. Его окружают загадочные люди; даже вещи, среди которых проходит его жизнь, приобретают черты загадочности и таинственности.
У Вильгельма свой взгляд на все это. И когда его послали починить электропроводку в городской магистрат, он обрадовался вовсе не тому, что получил возможность увидеть обстановку, в которой управляет теперь их бургомистр. Его отнюдь не волновало то, что он, вчерашний узник концлагеря, простой монтер, будет топтать ковры в кабинете бургомистра и, чтобы удобнее было добраться до проводки, подставлять кресло, в котором восседает сам герр Аденауэр!
Нет! Он обрадовался тому, что представляется возможность увидеть бургомистра и как бы невзначай сказать ему то, что о нем думает он, Вильгельм, что думают о нем простые честные люди.
Он попортит ему благодушие!
Он спросит, почему не отказался от предложения американцев, почему вернулся на пост, которого не заслужил своим поведением? Потребует ответа, почему, уже став бургомистром, опять чего-то ждет, опять ничего не делает, как не делал двенадцать лет, сидя на своей вилле в Рендорфе? Узнает, известно ли ему, что делается в городе, и считает ли он, что так и должно быть.
Германию поглощает хаос. Чем дальше — он становится все больше, все глубже. Люди буквально умирают с голоду. Доведенные до отчаяния, выходят на улицы после комендантского часа специально для того, чтоб их арестовал американский патруль и отправил в концлагерь в Дельбрюке, где держат эсэсовцев и где, по крайней мере, дают каждый день хлеб и суп. В городе кражи, спекуляции, разврат. Продают дочерей, жен, сестер. Голод властвует, как в Индии. Настанет зима — начнутся холода. У людей нет ни угля, ни брикета, ни полена дров... Город умрет от голода и холода. А что предпринял бургомистр во избежание всех этих бед?
Подумал ли он о работе для тех, кто вернулся из лагерей, кто пришел с войны? Замолвил ли он хотя бы слово о своем народе перед американцами? Сделал ли что-нибудь, кроме расчистки тех улиц, по которым ездят американские машины?
Бургомистр служил декорацией на своем посту; посещал приемы американцев, ездил по городу на американском «джипе» под охраной американцев, откровенно радовался своему возвращению из небытия, своему неожиданному взлету из самых что ни на есть низин жизни на вершину ее.
Сейчас он испортит ему эту радость.
Только бы ничто не помешало встрече! Он мыслит себе этакий непринужденный разговор простого рабочего человека, монтера, разговор с главой города, разговор, в котором невольно скрестились бы мечи двух политических противников — коммуниста и антикоммуниста.
В Кельне готовится съезд западно-немецкой компартии. Это должен быть съезд, который бы восстановил компартию, разгромленную двенадцать лет назад фашистами. Ее разгромили, но она не умерла. Те, кто выжил, кто уцелел, возвращались теперь и сразу включались в борьбу против таких, как Аденауэр, против людей, которым судьба немецкого народа была глубоко безразлична.
Что ж, на своем съезде они скажут об этом во всеуслышание, а пока что Вильгельм выскажет это прямо в лицо бургомистру. Выскажет как человек человеку, как гражданин гражданину.
Он собьет спесь со старого бургомистра, он омрачит ему радость!
Но все вышло совсем не так, как он предполагал. Его провели не в кабинет бургомистра, а в комнату, где сидели двое — американец из военной полиции и штатский, по всей вероятности немец. Этот немец, выставив макушку с редкими и тщательно зачесанными волосами, что-то быстро писал. Американец сидел за столом, вертя в руках какую-то безделушку, и молча смотрел на монтера, а немец писал, нанизывая буквы одну на другую, сплетал их в длинные цепочки и растягивал эти цепочки по листу бумаги. Он так углубился в свою работу, что даже не поднял головы и не поглядел на прибывшего, а только кивнул головой и, не замедляя бега руки, скользящей по бумаге, сказал тихим, вежливым, уж чересчур вежливым голосом:
— У нас тут временная проводка — это никуда не годится, сделайте фундаментальнее и внутреннюю, чтобы было понадежнее. Так будет эстетичнее. Не станем же мы работать в таком бараке!
Насчет барака немец, конечно, явно преувеличил, но Вильгельму пришлась по душе хозяйственная жилка чиновника. Он одобрил мысленно работоспособность немца и обуревающий его пыл, с которым он штурмовал бумагу. Хоть здесь, хоть в этой комнате магистрата, что-то делалось!
Вильгельм разложил инструменты, осмотрел проводку и приступил к работе. А немец все писал, шелестел пером, словно мышь в углу, и не подымал головы от стола.
Тогда у Вильгельма внезапно возникла идея рассказать чиновнику про их виллу-ротонду. Поведать о трех таинственных пришельцах, которые с первой же ночи терроризируют слепого Макса, угрожают ему, тянут с него деньги, забрали все имеющиеся у него продовольственные запасы. Двое из них — здоровяк с бородой и мордатый Шнайдер — не выходят из виллы даже по ночам, а тот, что помоложе, мотается по городу, очевидно занимается спекуляцией, так как приносит домой американские сигареты, продукты, выпивку... Тогда они напиваются и выгоняют Макса и его, Вильгельма, из виллы, угрожают им, бахвалятся своими связями с американцами. Пускай полиция проверит, что они за люди. Вполне вероятно, что это какие-то важные шишки, замаскированные фашисты, скрывающиеся от справедливого возмездия.
— Могу ли я рассказать вам одну вещь? — не прекращая работы, обратился к чиновнику Вильгельм.
— Если это входит в мою компетенцию,— сказал немец,— почему же нет?
Но писанины своей не отложил, головы не поднял.
— История эта несколько загадочна, но, наверно, вам теперь приходится ежедневно иметь дело с загадочными историями,— сказал Вильгельм.— Я живу в Ниппесе. Бывшая Альтендорфштрассе. Собственно говоря, улицы теперь нет, нет и домов. Осталось лишь одно строение. Его называют вилла-ротонда.
— Да, да, вилла-ротонда,— чиновник пододвинул к себе новый лист бумаги и стал записывать.
— Владелец этой виллы — слепой. Бывший боксер. На мой взгляд, неплохой парень. Он дал мне пристанище, когда я вернулся из концлагеря.
— Так, так. Вы вернулись из концлагеря.
— Однажды ночью туда внезапно ворвались трое неизвестных. Они ведут себя довольно нагло, терроризируют хозяина... Порядочно времени они уже находятся там... Надо бы проверить их. А вдруг это нацисты? Один из них Шнайдер. Другой, с бородой, как у Льва Толстого, называет себя...
— Шнайдер? — чиновник наконец поднял голову. Вильгельм увидел узкие, плотно сжатые губы, водянистые глаза, мясистые щеки.
У него из рук выпал молоток. Если б было куда попятиться, Вильгельм попятился бы, но позади него — стена. Он потер себе лоб согнутой в локте левой рукой, потер просто рукавом спецовки, как бы желая отогнать привидение. Но привидение не исчезало. Водянистые глаза светились, словно гнилые болотные огни, мясистые щеки свисали с холодной наглостью, губы надменно сжимались, чтобы подчеркнуть значимость их обладателя.
— Господин Лобке! — воскликнул вне себя Вильгельм.
Чиновник и глазом не моргнул.
— Господин Лобке! — повторил почти в отчаянии Вильгельм.
— Вы не сказали мне ничего нового,— произнес чиновник.— Да, я Лобке. Но какую это имеет связь с той историей о вилле-ротонде в Ниппесе?
— Никакой. Но зато есть связь между нами!Не могли бы вы припомнить Вильгельма Вейхса? Я помогу вам. Берлин... Помещение на Принцальбертштрассе, комната двести тридцать семь. Арестованный Вильгельм Вейхс. Обвиняется в государственной измене. Коммунист. Двадцать восемь лет. Электрик-монтер. Вы ничего не помните, доктор Лобке? Государственный советник Лобке, следователь по особо важным делам. Вы до сих пор так ничего и не вспомнили?
На лице с мясистыми щеками не дрогнул ни один мускул.
— Охотно верю вам, доктор Лобке, что вы не помните меня,— уже овладевая собой, спокойно продолжал Вильгельм.— Трудно, конечно, припомнить то, что происходило двенадцать лет назад. Во-первых, таких, как я, прошло перед вами великое множество, а во-вторых, мало ли что еще вы делали после этого... Разве я говорю неправду, доктор Лобке? Неужели вы забыли свою сакраментальную фразу: «Подпишите. Не подпишете — последствия обычные». Подписавшего заранее заготовленный вами протокол, где все от начала до конца было клеветой, сразу же ждала виселица. Отказавшийся подписать попадал в концлагерь. Это и называлось обычными последствиями. Я не подписал и двенадцать лет испытывал на собственной шкуре, что такое «обычные последствия». Неужели вас не мучила совесть, доктор Лобке?
Теперь вы вон куда забрались. Я должен идти и рассказывать о нацистах, скрывающихся от справедливой кары, такому же нацисту, как они сами, а то и того хуже. По какому праву вы засели здесь, доктор Лобке?
Лобке выпрямился за столом. Энергичным движением выбросил вперед руку:
— Я прошу вас оставить помещение! Вы просто мелкий дебошир!
Вильгельм подошел к американцу, который теребил теперь уже телефонную трубку, и указал на Лобке:
— Послушайте, офицер,— взволнованно произнес он.— Вы держите у себя фашиста! Это враг Германии.
— I do not understand[63],— развел руками американец.
— Вы обязаны его арестовать. Немедленно арестовать!
— I do not understand.
Стоило ли терять время? Вильгельм бросился вон из комнаты. Теперь у него все основания идти к бургомистру. Не просто дело, не эстетические проблемы его волнуют — он хочет задать бургомистру вопрос: по какому праву в магистрате вновь засели нацисты? Разве не было войны, не было разгрома гитлеровской машины, не было победы? Разве люди не умирали на Западе и на Востоке во имя уничтожения фашизма? Неужто ветер развеивал над Германией пепел из крематориев для того, чтобы в уютных кабинетах снова рассиживались те, по чьим приказаниям строили эти крематории и сжигали в них людей? Чтобы они снова распоряжались судьбами людей в Германии? Да что ж это такое! Преступление или недоразумение? Или просто неведение?
Бургомистра на месте не оказалось. Его сегодня вообще не будет, сказали Вильгельму. Он уехал на встречу с епископом. У бургомистра дела не только земные, но и небесные...
Вильгельм вернулся в комнату, где оставил инструменты. Стол доктора Лобке был пуст. Самого Лобке и след простыл. Голая блестящая поверхность стола — и все.
Американец вынул карманное зеркальце и внимательно рассматривал свои зубы.
— О’кей! — усмехнулся он, увидя Вильгельма.
Монтер взялся за работу. «Все равно этот фашист вернется,— решил он.— Я от него так просто не отступлюсь. Что-нибудь да придумаю».
Но Лобке в магистрат так и не вернулся. Вильгельм закончил работу, переоделся и по дороге домой решил заглянуть к Маргарите, где просиживал теперь целыми днями Макс, не рискуя днем появляться на вилле-ротонде.
Макса в пивной не оказалось. Маргарита, улыбаясь сочными губами и шурша широкой юбкой, разносила пиво. Щеки Маргариты поражали своей свежестью. Глядя на эти щеки, забывалось, что на свете была война, что смерть косила вокруг, что ты и сам полуживой, едва вырвался из-за колючей проволоки. Забывалось и о том, что наверху площадь лежит в развалинах, что в них весь город и вся Германия вообще. Белозубая улыбка, свежие щеки и голос — глубокий и чистый,— такие голоса, пожалуй, способны воскрешать мертвых. Вильгельм понимал Макса, ах как хорошо понимал. Теперь и он начинал забывать, что ему, собственно, сорок лет. Ощущал всего лишь двадцать восемь, ровно столько, сколько было тогда, когда бросили его в концлагерь. Теперь он тоже мог бы сидеть здесь часами и глядеть на эти нежные щеки, вслушиваться в этот дивный голос, вдыхать запах сильного тела Маргариты...
Макса не оказалось. И в голосе женщины чувствовалась взволнованность. Глаза смотрели весело, как всегда, но тень беспокойства залегла в их уголках.
Не потому ли, что не было Макса?
А станет ли тревожиться Маргарита, если не будет его, Вильгельма? Окутает ли печаль эти прекрасные глаза? Но пока что есть он, а Макса нет.
— Его куда-то вызвали,— шепотом сообщила Маргарита.— Пришли сюда и вызвали. Больше он не возвращался. Его никто никогда не вызывал отсюда после того, как закончилась война. Никто не приходил к нему, кроме тебя.
— Я пойду поищу его. Возможно, он дома, в вилле-ротонде,— сказал Вильгельм.— Я зашел к тебе прямо с работы, дома я не был. Может быть, он дома, он иногда любит посидеть один в своей комнате перед заходом солнца.
Но сам не верил своим словам, предчувствуя недоброе; хотел только, чтобы поверила в них Маргарита. Пусть даже она волнуется о Максе, а о нем никогда не будет волноваться — все равно приятно утешить такую женщину. От этого получаешь даже какое-то удовольствие. Небольшое, конечно, но все равно удовольствие.
Вильгельм допил пиво и вышел из подвальчика. Он поспешил, почти побежал домой напрямик, не разбирая дороги. Двенадцать лет ежечасного ожидания смерти выработали в нем сложный механизм предчувствия. Механизм действовал почти безотказно. Он своевременно подавал сигналы о близкой опасности; отчаянные, как сирены воздушной тревоги, сигналы всегда раздавались в подсознании Вильгельма тогда, когда ему или его товарищам угрожала нежданная опасность. Сложный душевный механизм обладал одним лишь недостатком: он был настроен только на плохое, на опасность, на угрозу. Возможно, это было потому, что в жизни Вильгельма за эти двенадцать лет отсутствовала радость, а возможно, потому, что радость вообще принадлежала другим. Даже тогда, когда заключенные узнали о победе советских войск под Сталинградом, это скорее касалось тех, кто находился по ту сторону колючей проволоки. Ведь у узников концлагеря слишком мало было надежды выжить даже после Сталинграда.
Сегодня все его нутро заполнено дикими сигналами опасности. Вильгельм бежал к вилле-ротонде, а сам уже знал, что бежит напрасно, что не успеет, что там что-то уже произошло без него.
В центральном холле, вальяжно развалившись в кресле, сидел Финк и скалил в смехе свои острые зубы.
— Ах, ах,— сказал он, увидя монтера,— вашего дружочка зацапали наконец! Весьма сожалели, что не застали вас. Обещали наведаться еще разок. Проверить, где и при каких обстоятельствах вы подружились с господином Каулем, бывшим эсэсовцем Максом Каулем. Вполне возможно, что вы тоже эсэсовец, а не антифашист, за которого себя выдаете? Все может быть в этом безумном мире, господин так называемый антифашист!
— Макса забрали? Кто его забрал? Когда? Куда?
— Американцы. Военная полиция. Им сказали, что в вилле-ротонде живет опасный преступник. Ах, вы не знаете, чем занимался ваш друг во время войны? Он учил эсэсовских диверсантов приемам борьбы в условиях абсолютной темноты. Он сам мог безоружный, в полной тьме, расправиться с десятью. А будь у него оружие! Ого-го! Он умел вогнать очередь из автомата прямо в рот, слыша ваше дыхание на десятиметровом расстоянии! Он умел прицелиться ножом в ваше сердце, не касаясь груди, нацелиться под самой плотной одеждой — он слышал биение сердца! Это был непревзойденный специалист своего дела. Ему присылали учеников из самого Берлина! Го-го! Господин Кауль знал себе цену...
— Не может этого быть,— невольно веря словам Финка, прошептал Вильгельм.— Неужели даже слепые... неужели даже слепые зверели и переставали быть людьми в этой стране? Боже правый!
Финк поднялся с кресла и, покачиваясь на тонких ногах, пошел в комнату, где сидели бородатый Лаш и Шнайдер. Финк, видимо, был пьян, и Вильгельм старался себя уверить, что тот спьяна болтает всякую ересь шутки ради. Он бросился в комнату Макса, распахнул дверь — в комнате все было выворочено, перевернуто, опрокинуто, словно здесь кто-то с кем-то дрался долго и отчаянно. Разбитая посуда, сломанные стулья, разорванная скатерть на столе, продавленное кресло, будто на него прыгали сверху в сапожищах, кованных железом. Выходит, Финк сказал правду.
Но откуда американцы пронюхали о прошлом Макса? И почему они забрали только его и оставили на свободе этих явно подозрительных типов, живших с ним бок о бок в вилле-ротонде? Тем более что эти трое, по-видимому, знали кое-что о Максе. Во всяком случае, знал Шнайдер, которого Макс явно боялся. Тогда, в тот вечер, когда Макс расшвырял их, как слепых щенков, Шнайдер сказал ему: «Я приводил к вам заказчиков». Если Макс действительно учил эсэсовцев, то, выходит, Шнайдер приводил к нему учеников? Тогда почему же не забрали и Шнайдера?
И вдруг он ударил себя по лбу. Как он мог забыть? Лобке! Это все дело его рук! Ведь он записал адрес виллы. Знает он или нет этих троих, но он, вероятно, сразу учуял, что это птицы такого же полета, как сам он, и решил как можно скорее их выручить. Слепого принесли в жертву. Он уже никому теперь не нужен. Диверсантов нынче нет, людей в бомбоубежище водить незачем. А знает этот слепой, пожалуй, немало. Не проще ли избавиться от него?
Вильгельм перешел в свою комнату, не раздеваясь сел в углу у окна, выходившего на пустырь, и тяжело задумался. Хаос не уменьшался. Наоборот, усиливался. Нацисты возвращались. Несмело, спорадически, скрываясь, но все же возвращались. Некоторые еще оставались в тени, некоторые притаились, готовые к прыжку, но все они уже знали, что рано или поздно вернутся, во всяком случае попытаются и сделают все возможное, чтобы вернуться. А он наивно считал, что обретет спокойствие, выйдя на свободу. Думал, что приступит к работе, начнет восстанавливать Германию. Как видно, спокойствие — удел мертвых. Удел живых — борьба.
В холле послышался шум. Чьи-то руки шарили по его двери, кто-то навалился на нее, пытаясь открыть. По привычке, выработанной у него за время жизни в одиночестве, Вильгельм, войдя в комнату, повернул ключ в замке.
— Эй, ты! А ну-ка, отвори! — раздался за дверью голос Шнайдера.
Вильгельм поднял голову. Что им надо от него?
— Что там такое? — спросил он, не поднимаясь с места.
— Отвори, коммунист, мы хотим с тобой поговорить,— взвизгнул Финк и расхохотался пьяно, каким-то истерическим смехом.
Вильгельм все еще не чуял опасности. Нервное напряжение сменилось апатией, какая-то непонятная расслабленность овладела им. Ему было донельзя обидно оттого, что так обманулся в Максе, что поверил ему, считал просто несчастным слепцом и не разглядел в нем врага, которым он оказался на самом деле. Обидно, что так страдал из-за Кауля, так летел домой, словно в опасности был родной брат. Обидно и то, что Маргарита совсем не замечала его, Вильгельма, явно симпатизируя Максу. Да она и не скрывала этого. Неужто она своим тонким женским чутьем не распознала в нем тренера убийц?
Обидно ему еще и потому, что оказался он в столь плохом обществе и, вместо того чтобы поговорить серьезно о безусловно важных обстоятельствах, вынужден слушать пьяные выкрики и дикие стуки в дверь.
— Эй ты, высокоидейная гнида! — ревели за дверью.— Отвори, а то кабы хуже не было!
Они затарабанили чем-то тяжелым, и Вильгельм наконец поднялся и подошел к двери.
— Прекратите! — крикнул он.— Прекратите сейчас же, а то я...
— А то что? — насмешливо переспросил Финк.— Может, ты поступишь так, как твой дружок Кауль? Или, может, прочитаешь нам марксистско-еврейский манифестик? Го-го! Отворяй, крематорное мясо! Мы тебе покажем, как ходить в полицию! Ты у нас запоешь!
Они были здорово пьяны и действительно собирались влезть к нему в комнату, чтобы... Вильгельм не мог поверить в то, что происходило. Это началось еще там, в магистратуре. Этот Лобке, бывший гестаповец Лобке,— в городской магистратуре, в отделе военной полиции! Теперь эти... Несомненно— они эсэсовцы. Или гестаповцы. Уж не ближайшие ли они пособники Лобке — пришла неожиданная догадка. А в сущности, какая теперь разница!
— Перестаньте!—сказал он,— Перестаньте, иначе я закричу!
— Го-го, он закричит! — За дверью послышался хохот.— Кричи, если можешь! Кричи, если кто-нибудь тебя услышит...
Они оглушительно тарабанили в дверь, колотили упорно и зло, и дверь начала поддаваться. Вильгельм огляделся. Оружия у него не было, не было даже порядочного ножа или палки, а у них, видимо, было оружие. Да и без оружия они управятся с ним, эти трое откормленных, опьяненных злобой и вином фашистов.
Он метнулся к окну, дрожащими руками отодвинул шпингалеты и рванул к себе раму. Она распахнулась легко и бесшумно. Вильгельм поглядел вниз — земля была совсем близко, темная земля, окутанная ночью и безмолвием. Он влез на окно, еще раз прислушался, как трещит дверь под ударами, и спрыгнул вниз.
Куда идти? Постоял в нерешительности. Вокруг лежали молчаливые развалины. Кромешная тьма окутывала небо и землю.
«Пойду к Маргарите,— решил Вильгельм.— Все равно... Что будет, то будет. Пойду к Маргарите».