— Заткните ему рот, Финк, чтобы он наконец замолчал. Надо быть круглым идиотом, чтобы красть эту переносную сирену!
— Вы же знаете, господин бригаденфюрер, что я хотел как лучше...
— Вы хотели. Легчайший способ обратить на себя внимание — взять на руки этого загаженного, орущего младенца и переться с ним мимо американских патрулей!
— Повторяю, господин бри...
— Сколько раз повторять вам, господин Финк, чтобы вы называли меня Шнайдером! Всю жизнь я имел дело с идиотами и тупицами, но такого тупицы не встречал еще никогда!
— Вы несправедливы ко мне, господин бри... господин Шнайдер, я хотел сказать.
— Несправедлив? Нет, вы видели? Господин Лаш, что вы можете сказать на эту дерзость, смешанную с нахальством?
— Ничего, — последовал унылый ответ.
— Как это ничего? Перестаньте лакать коньяк и отвечайте, если вас спрашивают старшие. Что вы можете сказать о нашем молодом друге?
— Это зависит от того, как смотреть на дело.
— То есть на Финка?
— На человека. Я имею в виду взгляды на человеческую природу вообще.
— Выкиньте свои взгляды псу под хвост! Единственно правильный взгляд на людей — сквозь автоматный прицел. Где ваш автомат, Лаш? Вы приготовили его?
— Мы ведь договорились, что я понесу ребенка.
— Ребенка мы оставим здесь. В такой сирене я не нуждаюсь.
— А как же...
— Оставим здесь. Пусть орет.
— Это негуманно.
— Что, что?
— Я сказал: негуманно.
— Ах, вы гуманист, господин Лаш? Я, правда, не знаю, что это такое, но догадываюсь, что вам жалко этого визжащего поросенка. В таком случае возьмите ребенка за ноги и трахните головой о стенку. Проверенный способ. Действует безотказно.
— Я цивилизованный человек и не позволю, чтобы вы говорили в моем присутствии о таких вещах.
— Ах, вы цивилизованный человек? А вспомните, что вы делали год назад? Скольких убили вы в Лондоне своими цивилизованными ракетами? Вспомните, как вынимали глаза у партизан? У русского партизана, помните?
— Я действовал по принуждению.
— Вот и отлично. И теперь будете действовать по принуждению.
— Достаточно того, что вы держите меня в этой западне.
— А вам не терпится рвануть к американцам? Продаться им! Вы хотели бы забыть о будущем Германии. О будущем нашей Германии!
Бригаденфюреру Гаммельштирну страшно хотелось называть на «ты» двух своих компаньонов — и Финка и Лаша, но он сдерживался, считая почему-то, что грубая брань и фамильярное солдафонское «ты» сломают эту неуловимую грань между ними, разрушат ту ступень, на которой он возвышался над ними обоими, сблизят всех троих, смешают— и тогда он утратит власть. А власть была ему необходима, чтобы гонять за добычей Финка и держать подле себя Лаша, не упустить его, не дать сбежать к американцам.
— Мы еще будем маршировать в страну наших врагов, — пробормотал он, — мы еще дождемся дня расплаты. А пока что нам следует уйти отсюда.
— На дворе страшнейший ливень, — сказал Лаш. — Вы разве не слышите?
— Тем лучше! Разве ливень помеха?
— Яволь!
— Бросьте вы свое «яволь», отвечайте по-людски. Мы теперь прежде всего люди. Самые свободные люди в Германии. Неужто может остановить истых немцев какой-то там ливень?
— Мы собирались идти завтра днем,— напомнил Финк,— с ребенком. Напрямик через мост. Я уже нашел двух женщин, которые будут нашими попутчицами до того берега.
— Пришлете своим знакомым женщинам по ладанке с крестиком, когда будете сидеть в монастыре. Я не желаю ждать до завтра. Мне кажется, что проснулся весь Кельн от этого свинячьего крика. Успокоите вы наконец этого щенка?
— Я ничего не могу сделать.
— Дайте ему соску или что там...
— Он выплевывает соску, а молока у меня нет.
— Дайте ему коньяк. Окуните в коньяк соску и заткните ему глотку.
— Это идея...
Финк наклонился над ребенком, но малютка закричала еще громче, еще отчаяннее.
— Нет уж, лучше оставьте ее, пускай кричит, как кричала!— не вытерпел Гаммельштирн.— Собирайтесь! Живо! Лаш, где автомат?
— Но ведь мы договорились...
— Опять на колу мочала... Ребенка мы оставляем здесь. Какой дурень носится по ночам с детьми по оккупированному городу? Финк, пойдите в комнату и выгляните, как там дождь? Двери открывать не нужно. Выгляните в окно. Ребенка мы положим здесь.
— Может, прикрепить на дверь записку,— предложил Лаш.— Завтра кто-нибудь окажется поблизости, увидит...
— Какая там записка? Все равно ее смоет дождем. И никто не станет соваться сюда, в эти трущобы. Кроме того, не будьте нюней, господин Лаш! Мир жестокосерден к нам, будем и мы безжалостны к нему. Смотреть на мир только сквозь автоматный прицел!
— Этот афоризм я уже слышал.
— Я буду повторять его до тех пор, пока он не войдет в вашу кровь, как входит алкоголь от этого коньяка, который вы лакаете днем и ночью. Никогда не думал, что ученые могут быть такими беспробудными пропойцами!
Вернулся Финк. Зубы его стучали.
— Под окнами кто-то есть.
— То есть как «кто-то есть»? —невольно понижая голос, спросил Гаммельштирн.
— Не знаю.
— О, дьявол, что же вы знаете? Сейчас я посмотрю сам.
— Но будьте осторожны, господин бригаденфюрер, умоляю вас. Будьте осторожны...
Гаммельштирн появился в холле минуту спустя. Он не старался скрыть своего смятения.
— Действительно. Там, кажется, что-то шевелится. Какие-то люди. Я хотел полоснуть из автомата, но там, по-моему, не один. Они обходят виллу. Нужно бежать! Немедленно! Лучше всего через окно. Каждый станет у окна своей комнаты, и по команде — прыгай! Открывать окна нет нужды — просто высаживайте рамы. Сигнал — очередь из автомата. Подадите сигнал вы, Финк! Хотя нет, лучше я сам! Собираться за три квартала отсюда в подвале, где мы тренировались по стрельбе. Найдете?
Оба молча кивнули.
— А теперь — по местам! Замотайте, Финк, голову этой поросятине, чтоб не визжала. Хотя нет — пускай кричит! Раскутайте ее! Она замерзнет и орать будет еще сильнее. Пускай те думают, что мы не двинулись с места. Было бы лучше, конечно, взять этого крикуна за ноги и... Я уверен, я абсолютно уверен, что именно из-за этого ублюдка нас и открыли. У ребенка столько покровителей! Его, несомненно, стали искать, и вот пожалуйте... По местам, требуха собачья!
Они разбежались по своим комнатам, и каждый стал у окна, которое вело в темную, залитую дождем, таящую неведомую угрозу ночь.
Дулькевич и Попов, как и следовало предполагать, не дождались Михаила и Юджина. Оба были слишком нетерпеливы, оба привыкли к действиям, оба не могли оставаться равнодушными к мукам молодой женщины. Прошел, быть может, час со времени отъезда лейтенантов, а то и больше. Никто не смотрел на часы, время теперь никого не интересовало. Оно остановилось, его заменило угнетающее, унылое, невыносимое ожидание.
— Пся кошчь! — не вытерпел пан Дулькевич.—Пан Попов, разве я не предлагал, не теряя времени, ехать и забрать ребенка?
— А я разве не предлагал то же самое? — в свою очередь спросил Попов, который сидел вместе с ними в маленькой комнатке за круглым столом и точно так же нервничал и хмурился.
— Что на это скажет пани? — обратился Дулькевич к Гильде.
— Не знаю... Я ничего не знаю, лишь бы только все это скорее кончалось... У меня нет никаких сил...
— Так, может, мы таки не станем ждать наших панов лейтенантов и рассудим дело по собственному усмотрению? — предложил Дулькевич.
— Поддерживаю вас абсолютно,— заявил Попов, закуривая.
— Господин Кауль, вы сможете провести нас на виллу?
— Попробую,— ответил тот равнодушно,— если уж вам так не терпится...
— Не терпится? — чуть не подскочил Дулькевич.— Пан оскорбляет меня! Что за разговоры! Едем сейчас же! Мгновенно!
Чтобы меньше обращать на себя внимания, поехали на одной машине — пана Дулькевича. В случае чего шофер майора, верзила подхорунжий, должен был вмешаться как боевая единица. По дороге к Кельну обсуждали детали будущей операции. Попытаться избежать стрельбы. Стрелять только в ответ на сопротивление.
— Будь здесь ребята из канадской бригады, в которой я воевал,— сказал Попов,— я бы попросту у них попросил танк и подъехали бы мы к самому входу на виллу, скомандовали эсэсовцам выходить — и дело с концом.
— То, может, пан боится? — насмешливо спросил пан Дулькевич.
— Бояться не боюсь, а осторожность не мешает никогда. Да и кому захочется умирать, когда война окончилась?
— Только не нам, только не нам! — раздался голос Макса.
— Они хорошо вооружены, пан Кауль? — спросил Дулькевич.
— Нормально. На каждого пистолет и автомат с целым ящиком патронов. Кажется, еще и гранаты.
— То байда всё!
Машину остановили за несколько сот метров от развалин, среди которых находилась вилла. Макс сказал, что он потихоньку доведет их, а там каждый должен действовать со-гласно плану. Дулькевич, его шофер и Макс — под окна, чтобы не дать скрыться эсэсовцам, если те надумают прыгать прямо на землю. По крайней мере, Макс уверял, что будет именно так. Тильда с Поповым, держащим наготове автомат, должна была стучать в дверь и требовать, чтобы ей отворили. В женщину вряд ли они будут стрелять. К тому же могут подумать, что она одна. Да и приход Тильды имел оправдание в том, что здесь находился ее ребенок. Если, конечно, Финк принес ребенка сюда и если эсэсовцы все еще находятся в вилле-ротонде.
Макс передвигался совсем бесшумно. Если существовала на свете идеальная бесшумная поступь во тьме, то это была именно его, Макса, поступь. Так подкрадывается к своей добыче тигр или же протягивают свои длинные щупальца спруты. В груди слепого боксера клокотала жажда мести. Он отплатит этим неудачникам, которые продали его, упрятали в тюрьму, сами избегнув справедливой кары! Он оплетет виллу как спрут, зажмет ее в стальное кольцо, он расставит этих ко всему готовых людей под каждым окном, и под тем, из которого будет прыгать бригаденфюрер Гаммельштирн, и под окном сопляка Финка, и под комнатой болвана Лаша, или как там его зовут! Где же стать ему самому? Кого заграбастать в железные объятья, кому ломать кости, как ломает удав кости кроликов? Гаммельштирна или Финка? Или этого Лаша? Он никак не мог сделать выбора. Переставлял пана Дулькевича и его шофера то к одному окну, то к другому, и эту-то возню и заприметил Финк, случайно выглянувший в окно.
Дождь, дождь, дождь...
Вязкая глина под ногами, потоки дождя на стенах, глухой шорох воды, стекающей по черепичной крыше, затвердевший плащ, не желавший сгибаться, сковывающий словно клещами, вода за воротником, на носу, на бровях. Хуже всего получалось с бровями. Дождь собирается в тонюсенькие струйки и стекает по кончикам бровей. Стекает вдоль краешков глаз, и все время кажется, что она попадает в глаза, трешь их, чтобы согнать проклятую воду, но не вытираешь ее, а только размазываешь, а она льется и льется с невидимого черного неба, сама черная, как хаос, и снова собирается на бровях, превращая их в мокрые холодные пиявки, скользкие и противные.
Дождь, дождь, дождь...
Пан Дулькевич страдал от дождя больше других. Твердый козырек конфедератки нависал над лицом подобно миниатюрной кровле и не пропускал водяных струек в глаза, но зато они журчали прямо на груди майора. Плащ в этом месте как бы не существовал вовсе. Вода пробралась до мундира, круглое мокрое пятно расплывалось уже по рубашке пана Дулькевича. Бр-р!.. Он уже пережил некогда дожди в Голландии, когда они блуждали по дюнам, голодные и холодные; перетерпел пронизывающие дожди немецких лесов; радовался теплому ливню на берегу итальянского озера Комо, ведь ливень этот предвещал конец войны. Но вот война окончилась, а поляки все равно не могут найти свою родину, не могут вернуться на родную землю, и он снова, будто молодой подхорунжий, обречен мучиться под проливным дож-ем и прислушиваться к тому, как по его груди расплывается что-то леденящее, противное, похожее на жабу или медузу. Пся кошчь!
Когда-то давно, еще до войны, он видел фильм Виктора Триваса «Ничейная земля». Случай свел в воронке, образовавшейся от взрыва крупного снаряда, пятерых солдат. Они спрятались там от верной гибели. Пять солдат — пять врагов: немец, француз, англичанин, негр и еврей. Минуту назад они были врагами, но в воронке, на ничейной земле меж позиций противников, страх смерти, чувство самосохранения сделали свое дело — и пятеро льнут уже друг к другу, не разбирая, кто рядом. Когда опасность отдаляется, они при-матриваются друг к другу и вдруг начинают понимать, что они совсем не враги, а прежде всего — люди! Все ненавидят войну, все боятся и не хотят смерти, у всех одно желание: вернуться домой.
А разве он, Генрих Дулькевич, не хочет домой? Как его товарищ Франтишек Сливка, который, должно быть, уже давно в своей Праге сочиняет песенки и ест кнедлики в тихой ресторации. Как Михаил Скиба, который поедет на свою Украину, как только закончит работу. Земля ничья. Но такая ли уж она ничья? И не приходится ли все-таки бороться за нее? И враги, несмотря ни на что, существуют на земле. Существуют до сих пор. Пока жив хотя бы один фашист, спокойно не усидишь дома. А он, Генрих Дулькевич, просто не может добраться домой, пока околачиваются по белу свету фашисты, пока продолжается разбой.
Дождь доводил его до бешенства. На груди собралось целое озеро стоячей воды, прямо какое-то болото, но Дулькевич боялся шевельнуться, не решаясь хоть немного струсить с себя эту слякоть, и вода струилась с твердого козырька конфедератки, создавая перед лицом мутную, шевелящуюся, куда-то плывущую преграду.
Возможно, она, эта преграда, и помешала пану Дулькевичу увидеть, как в окне, под которым он стоял, выросла мрачная фигура, как занесла она что-то кривое и корявое над головой и ударила в раму, в стекла, ударила, словно прямо в темя пану Дулькевичу.
Он не увидел фигуры, и никто не мог увидеть; все они стояли слишком далеко друг от друга, да еще ближайшим соседом Дулькевича оказался слепой Макс.
Гильда вместе с Поповым уже ломились в парадное, грохот стука доносился откуда-то издалека, совсем глухо, будто с того света. Женщина что-то кричала, но голос у нее был слабый и почти неслышный.
А может быть, так только казалось пану Дулькевичу? Может быть, он попросту позабыл все, что происходило мгновение тому назад, как забыл даже о струйках воды, стекающих с твердого козырька, забыл и ощущение мокрой холодной жабы на груди, ибо сверху прямо ему на голову упал режущий звук разбитого стекла и в звяканье разбитого стекла, в треск сломанной рамы, в дикий крик, разорвавший тишину над головой пана Дулькевича, впутался новый звук — знакомый и до ужаса страшный: короткий гром автоматной очереди.