В направлении Гогенцоллернринг двигалась необычная группа. В те дни трудно было удивить кого-нибудь в Кельне, через который совсем недавно прошли одни войска и им на смену — другие. Город привык к потокам людей. На его улицах разгуливали американцы в расстегнутых солдатских рубахах и молчаливые англичане в черных беретах; то здесь, то там мелькала синяя форма канадских летчиков и пестрые юбки шотландцев; за колоннами небритых, неопрятных эсэсовцев проходили группы пленных венгерских салашистов в ярких рыжих мундирах с красными петлицами; как летучие мыши распустив крылья своих черных пелерин, выступали монахини-урсулинки; молодые женщины и девушки торопились в кинотеатры, в солдатские клубы, в ресторанчики, где днем и ночью завывал джаз и кружились взмокшие от танцев пары. Женщин было много. Старые, беззубые ведьмы, мягкотелые вдовы, девицы с толстыми икрами,— среди этих вульгарных девиц вряд ли этой весной остались такие, что не постигли тайн любви. Переодетые гестаповцы старались выдавать себя за мещан средней руки, слепо доверяющих союзникам, радиокомментаторам и газетчикам.
За несколько месяцев, прошедших после окончания войны, город привык ко всякого рода зрелищам и, казалось, уже потерял способность чему-либо удивляться.
Но в то утро горожане с удивлением и беспокойством наблюдали группу людей, шествовавших по направлению к Гогенцоллернринг.
Их было шестеро. Разного роста, разного возраста, русые и темные, с глазами голубыми, серыми и карими — все они были похожи друг на друга, как братья, своими истощенными лицами, землистой бледностью, а главное — костюмами. На всех шестерых была полосатая лагерная одежда, куртки и штаны, а на ногах уродливые гольцшуе — деревянные колодки, глухо постукивающие по мостовой. Трах-трах.
Шли простоволосые, ветерок играл их волосами — русыми и темными. Рябило в глазах от полосатых, как пограничные столбы, фигур. Эти широкие темные полосы на грязном фоне курток и штанов кромсали фигуры людей; фигуры двоились, троились в глазах встречных, в глазах американских патрулей и регулировщиков, в глазах девушек, бегущих в кино и на танцульки, красивых немецких девушек с густыми волосами, прекрасной кожей и стройными ногами.
Шло шестеро, а казалось — множество. Шесть пар деревянных колодок грохотали по мостовой, а слышалась поступь многих. Молчали, а их молчание говорило громче громкоговорителей пропагандистских машин.
В Гогенцоллернринг шли шестеро бывших узников концлагеря. Цветные треугольники на груди показывали, что это бывшие политические заключенные, борцы против фашизма, немецкие борцы против фашизма, борцы, о которых ничего не знал мир, так как ведомство Геббельса орало, надрывалось, доказывая, что их нет, как таковых, что они сломлены, побеждены.
В центре группы шел Вильгельм. Так же в полосатом, такой же бледный, как его товарищи, и так же полный злой решимости, что вела их сюда, в Гогенцоллернринг, где стоял дом городского магистрата.
Они поднялись по широким мраморным ступеням магистрата. Колодки хлопали о белый камень, как выстрелы. В стеклянной двери приемной шесть полосатых фигур отразились удвоенно и утроенно, и в приемную должны, были войти два десятка заключенных, а не шестеро. Где-то громко хлопали двери, где-то раздавались торопливые шаги, доносились испуганные голоса. Делегация к господину бургомистру! Странная, совершенно нежданная и нежеланная делегация к господину бургомистру.
Бургомистр был слишком опытный политический деятель для того, чтобы избежать встречи с такой делегацией. Правда, он привык иметь дело с людьми имущими, с теми, в чьих руках угадывалась скрытая сила. Эти же несли на себе все, что имели. Полосатую униформу и треугольники политических узников. Они были бедны, но и в них таилась сила. Внушающая ужас полосатая одежда казалась знаменем страдания, мук и побед. А за таким знаменем могут пойти если не миллионы, то тысячи, во всяком случае...
Бургомистр встретил «заключенных» в приемной. За его спиной не стоял союзнический офицер: в Потсдаме решено было отдать Рейн англичанам, американцы собирались отсюда уходить, англичане еще не пришли. Аденауэр получил короткую передышку от союзнической опеки. Кроме того, приход бывших узников концлагеря был актом сугубо политическим, а дела, касающиеся немецкой политики, хотя и для отвода глаз, но все же относились к прерогативе самих немцев.
— Рад вас приветствовать, мои господа,— сказал Аденауэр.— Я сам был в концлагере и поэтому отлично понимаю вас и прошу принять мои самые искренние сочувствия.
— Благодарим, господин бургомистр,— Вильгельм шагнул вперед.— С верой во взаимопонимание мы как раз и пришли сюда.
— Чем могу служить? Если наш разговор затянется, то прошу садиться, господа.
— Спасибо. Надеемся, что разговор наш не будет долгим. Мы пришли, чтобы задать вам несколько вопросов.
— Охотно вас выслушаю.
— Собственно, все наши вопросы касаются одной личности. Их можно будет свести до минимума, если вы, господин бургомистр, со своей стороны, дадите нам исчерпывающий ответ.
— Перестаю вас понимать, господа. В самом тоне чувствуется оскорбление, которого я не заслужил.
— Прошу прощения,— сказал Вильгельм.— Мы хотели узнать у господина бургомистра, что делает в магистрате доктор Лобке?
— Но, простите, какое это имеет отношение...
— Кроме того, нас интересовало, известно ли господину бургомистру, кто такой Лобке и чем он занимался при нацистах?
— Доктор Лобке назначен шефом моей канцелярии, и поэтому я просил бы вас, господа, говорить о нем с подобающим уважением.
Шестеро возмутились. Как, Лобке уже начальник канцелярии бургомистра? Пожалуй, завтра он сам станет бургомистром? Этот фашист и убийца...
— Господин Аденауэр,— продолжал Вильгельм,— подлинные немцы, честные немцы не могут без гнева слышать, что такие, как Лобке, снова подбираются к власти. Лобке — преступник. Его нужно судить, а не назначать начальником канцелярии!
— Еще раз предупреждаю, господа,— тихо произнес Аденауэр, и лицо его посерело,— еще раз предупреждаю, что, оскорбляя господина Лобке, вы этим самым оскорбляете меня. Господин Лобке, как и я, никогда не имел дела с оружием. Его руки чисты! Это честный, образцовый немец, для которого интересы нашей родины превыше всего!
— Увы, мы говорим, к сожалению, на разных языках,— вздохнул Вильгельм. Он уже сожалел, что пришел сюда да еще привел товарищей. Бургомистр оказался безнадежным. Человек, который сам себя обманывает, вряд ли станет разбираться в обмане других. Хорошо еще, если он обманывает себя касательно немца Лобке, а если знает о прошлом гестаповского доктора и независимо от этого старается выручить его? Тогда куда же снова идет Германия? И куда она придет, если уже первые шаги ложны, ошибочны?
— Перед вами люди, которых Лобке отправил некогда в концлагерь! — крикнул Вильгельм прямо в лицо Аденауэру.— Поглядите на нашу одежду! Представьте себе те двенадцать лет мук, страданий, умирания, все это мы вынесли. И после этого вы утверждаете, что доктор Лобке не имел дела с оружием, что руки его чисты, что он не убивал, не засовывал трупы в печи крематориев? Но он делал хуже и больше: он повелевал стрелять, вешать, жечь! Разве не он подписался под самыми кровавыми законами Нюрнберга о так называемой чистоте немецкой крови? Или, может быть, вы, господин бургомистр, неграмотны, может быть, вы разучились читать и не видели этой позорной книжонки?
Лицо у Аденауэра вытянулось и сделалось как кусок серого сукна. Таков цвет человеческого бессилия, такого же цвета человеческая ярость. В горле у бургомистра что-то заклокотало, его тонкий голос прерывался.
— Повторяю: я сам был узником концлагеря. Но я никогда не демонстрировал этого. Вы, взрослые люди, вырядились в эти костюмы. К чему сей маскарад? Это фиглярство! Я старый человек, и вам бы следовало задуматься над тем, как я могу воспринять ваш поступок. Человек моих лет не может всерьез воспринимать манифестации такого рода.
— Если вы уж так настаиваете на своей старости, то могли бы остаться на пенсии, которую выплачивали вам гитлеровцы,— тихо сказал Вильгельм.— Очевидно, союзники согласились бы выплачивать вам точно такую же сумму.
Аденауэр вспыхнул:
— Это не ваше дело!
— Зато наше дело, кто будет управлять в магистрате. Мы пришли требовать устранения доктора Лобке. Мы требуем отдать его в руки правосудия.
— Не прикажете ли выдать его вам?
— В Германии есть военные власти, есть союзническая Контрольная комиссия.
— Вы — не представители союзников. Я не желаю с вами разговаривать! Я отказываюсь от беседы с вами!
— Тогда мы обратимся непосредственно к союзническому командованию.
— Это ваше дело.
— Вы, вероятно, плохо помните, за какие заслуги вас поставили на пост бургомистра?
— Я помню только свои привычки.
— Прекрасно. Тогда мы напомним вам еще кое-что.
— Я приказываю вам замолчать.
— Мы пришли сюда, чтобы говорить, и еще не сказали всего. Но мы вернемся, господин Аденауэр, к этому разговору. Верьте: мы еще вернемся!
Шестеро повернулись, пошли к двери. Даже пушистый ворс ковра не скрадывал стука колодок. В зеркальном стекле дверей, преломляясь, отражалась целая толпа, сотни и тысячи полосатых, как пограничные столбы, истощенных, но непреклонных людей. Пограничные столбы между стран добра и зла, меж двух миров: обмана и правды.
Аденауэр тяжело вздохнул и провел дрожащей рукой по взмокшему лбу.
Однако это было только начало. Через час в приемную бургомистра явился советский лейтенант. Аденауэр пригласил его в кабинет, не желая, чтобы в приемной слышали их разговор. Бургомистр был чрезвычайно взволнован и изможден после стычки с бывшими заключенными. Все дрожало в нем от возмущения, смешанного со страхом. Но он не подавал вида, лицо его выразило учтивую приветливость, и даже своему голосу он сумел придать благовоспитанную мелодичность, как в минуты наибольшего душевного равновесия.
— Мы давно не виделись, господин лейтенант. Как подвигаются ваши дела? Довольны ли вы своей резиденцией в Берг-Гладбахе? Это я порекомендовал союзническому командованию выделить для вас виллы именно в Берг-Гладбахе. Я сам люблю этот живописный уголок. Еще Бенсберг, Гердорф — чудесные места!
— Да, места чудесные! — согласился Скиба.— Хотя, конечно, дома лучше.
— Да, да, все мы дети своей земли и вместе с тем граждане. И каждый прежде всего думает о родной стране. Сыновья и граждане. В человеке это должно быть неразрывно. Дело, которое он выполняет, не может заменить в нем человека. К сожалению, в нашей стране дистанция между делом и человеком была чересчур велика. Один из этических парадоксов старой Германии.
— К сожалению, господин бургомистр, этот парадокс еще и поныне можно наблюдать,— усмехнулся Михаил.
— Но где?
— Хотя бы на вас.
Аденауэр с трудом сдержался. Кипел внутри, а внешне был леденяще вежлив. Кто несет на себе бремя политики, должен обладать горячим сердцем, но холодной головой. Только так! Если же у тебя не будет холодной головы, то горячее сердце непременно толкнет тебя на опрометчивые и неверные поступки. О, эти русские большевики! Когда в сорок четвертом его посадили в кельнский концлагерь, один такой русский — он даже немного напоминал этого лейтенанта— каждое утро приносил ему хлеб и кофе, сплевывал сквозь зубы и бормотал: «Жалкий капиталист»... Тогда он, Аденауэр, пил кофе и молчал. Сегодня не сдержался с бывшими узниками, зато теперь вынужден был сдерживать себя во что бы то ни стало. Насильственно улыбаясь в ответ на усмешку русского, все так же вежливо поинтересовался:
— Могу ли я попросить вас, господин лейтенант, разъяснить свою мысль?
— Извольте. Я пришел к вам с жалобой.
— С жалобой? На кого же? Опять жалобы, опять требования, опять ультиматумы, о боже правый!
— На вас, господин бургомистр. Вы не выполняете наших просьб. Я имею в виду предыдущий разговор относительно памятников.
— Позвольте, ведь в Браувайлере завтра или послезавтра открывается памятник? Вы сами осматривали его и остались довольны!
— Да, в Браувайлере завтра откроется памятник. А остальные?
— К сожалению, все делается не так быстро, как этого хотелось бы, мой дорогой господин лейтенант.
— Вспомните, что для того, чтобы убить этих людей, не было нужды в столь большой и длительной подготовке.
— Вы говорите так, будто это я убивал ваших соотечественников.
— Они лежат в земле, на которой нынче вы хозяйничаете.
— Здесь хозяйничают союзники.
— Я внимательно прочитал интервью, данное вами иностранным журналистам. Вы заявили там, что продолжительная оккупация Германии не нужна и нежелательна, ибо немцы сами могут навести порядок в своей стране. Я выражаюсь, быть может, не совсем точно, но стараюсь передать содержание вашего интервью.
— Да, вы приблизились к содержанию того, что я сказал в соборе.
— У меня и прежде не было сомнений в том, что немцы сами могут управлять своей страной. Нет их у меня и теперь. Поэтому я и обращаюсь к вам как к одному из руководителей и хозяев этой земли и настаиваю, чтобы сделано было то, что должно быть сделано.
— Все это так, но поймите, господин лейтенант: мы, европейцы, не привыкли к вашим... гм... большевистским темпам...
— Мы тоже европейцы. Я родился и вырос на Украине, которая, как вам должно быть известно из географии, расположена в Европе. Это верно, наши темпы не всех удовлетворяют. Но в данный момент речь не о темпах, об уважении к мертвым.
— Вы инкриминируете мне страшные вещи.
— Господин бургомистр, я ничего не хочу вам инкриминировать. Я хочу одного: чтобы на могилах наших людей, невинно замученных, варварски умерщвленных советских людей, стояли памятники, достойные погибших. Не обращаться же мне к союзническому командованию!
— Союзническое командование требует от меня того же, если не говорить о большем. В Кельне есть еще могилы английских летчиков и американских рейнджерсов[64]. От нас все теперь требуют. Что поделаешь: на нашу долю выпала нелегкая миссия: не только перенести катастрофу военного разгрома, но и подвести теперь весь баланс ужасов. Немцы — побежденный народ. В этом вся горькая правда нынешних дней. Я — бургомистр побежденного города. Мой город находится в побежденной стране.
— Простите, вы злоупотребляете одним словом.
— А именно?
— Еще раз прошу прощения, однако мне кажется, что вы слишком часто употребляете слово «побежденный». Для блага немецкого народа этим словом следовало бы пользоваться гораздо реже. А то и вообще не употреблять его.
— Вы говорите о благе немецкого народа?
— Да.
— Позволите считать это пропагандой?
— По-моему, я слишком молод, чтобы распропагандировать такого политика, как вы. Я просто говорю, что думаю. То, что есть на самом деле.
— К сожалению, теперь судьба немецкого народа не в наших руках, а в руках двух великих держав — Соединенных Штатов и Советского Союза.
— Почему же «к сожалению»? Разве наши страны провинились перед миром и замешаны в какой-либо несправедливости? После того, как мир увидел Гитлера...
— Не будем говорить о Гитлере. Я сам был бескомпромиссным и последовательным борцом против гитлеровской системы. Сейчас идет речь о политической и социологической консеквенции катастрофы сорок пятого года. Немецкий народ долго начиняли химерами, фантастическими иллюзиями, бредовыми сказками. Пришла пора отбросить химеры и сказки. Нужно стать реалистами. И в этом нам должны помочь прежде всего великие нации. Как помочь? Самое главное — невмешательством в наши дела. Только тогда они завоюют наше доверие. Если же попросту демонстрировать свою силу, то ничего нового в этом не будет. Мы и так знаем и верим в их силу. Еще в тысяча восемьсот тридцать пятом году великий француз Алексис де Токвилль сказал о том, что в мире есть только два великих государства: Россия и Америка.
— Но Токвилль сказал еще и другое,— добавил Скиба.— Он сказал, что американцы борются против дикости и варварства природы, а русские, мол, только против цивилизации, применяя для этого все свое умение и могущество. И еще он говорил, что у американцев главное оружие — свобода, а у русских — рабство. Я немного историк и в свое время интересовался высказываниями разных людей о моей стране. И когда вы, господин бургомистр, приводите мне слова такого сомнительной славы деятеля, как Токвилль, то я воспринимаю это как оскорбление для моей страны. Вы же сами только что говорили, что мы — люди и граждане. И если мои слова о том, что мы не считаем немецкий народ побежденным, вы почему-то истолковали как пропаганду, то как тогда прикажете истолковать вашу ссылку на Токвилля с его оскорбительными для моего народа мыслями? Мы не побеждали немецкий народ, но мы победили гитлеризм, фашизм! И это сделано прежде всего благодаря моему народу, благодаря усилиям и жертвам народа советского, господин Аденауэр!
Аденауэр молчал. Он был растерян и смущен. Кто мог подумать, что этот русский знает Токвилля? Какой-то там лейтенантик, среднего толка офицерик, амбасадор тупой силы победителей — и вдруг Токвилль! Столь неожиданная осведомленность! Боже правый, что творится на свете!
— Я привел только те слова Токвилля, с которыми я согласен,— сказал он, помолчав, давая понять лейтенанту, что тот погорячился и проявил несдержанность.— Поверьте мне, дорогой мой господин лейтенант, я ничего не имею против вашего народа, и если бы мне доверено было провести моральную интеграцию между великими культурными нациями, то я распространил бы ее и на ваш народ.
«Моральная интеграция» звучало двояко: и как признание советского народа, и как подчеркивание, что он стоит ниже по сравнению с «культурными» нациями. Аденауэр делал милостивый жест: будь ему дозволено, он, мол, поставил бы советский народ на одну ступень с прочими культурными нациями. Он бы поставил! Так, будто народ сам не стал, без вмешательства всех этих господ, на то место, которое он заслужил.
Но Скиба не стал дальше пререкаться с бургомистром. Нелепо спорить о вещах очевидных.
— Итак,— поднимаясь, сказал он,— я буду надоедать вам, господин бургомистр: за этот месяц все должно быть закончено.
— Вы собираетесь покинуть наши края? Поверьте, я буду сожалеть, что лишаюсь такого интересного собеседника. Но очевидно, ваш отъезд произойдет не так скоро?
— Если его ставить в зависимость от памятников...
— Молчите, молчите! Я постараюсь доказать вам, что я все же человек дела, а не только слов...
Они пожали друг другу руки. Бургомистр проводил Михаила до двери кабинета. Но выйти им не дали. Дверь, будто от дыхания бури, распахнулась, и в комнату влетел сперва американский капитан, маленький, худощавый, весь в аксельбантах, за ним — американский лейтенант с плечами докера, затем вошел доктор Лобке, озабоченный, но спокойный и уравновешенный, как всегда.
Михаил посмотрел на лейтенанта. Лейтенант — на Скибу.
— Юджин!
— Михаил! — воскликнули они почти одновременно и бросились друг другу в объятья. Целовались и вскрикивали, словно дети. Немцы с удивлением наблюдали эту сцену. Капитан, несколько уязвленный тем, что о нем забыли, закурил сигарету и терпеливо ждал завершения столь нежданной встречи.
— Черт побери, да ты стал просто красавцем с этими золотыми погонами!
— А ты из сержантов, значит, прямо в лейтенанты!
— Никак не ожидал обнаружить тебя в этом богом забытом городе.
— Если его забыл бог, то не могли забыть мы...
— Черт побери, это верно! Знакомься, пожалуйста. Капитан Петтерсон.
— Мы с тобой должны встретиться.
— Ну еще бы! Да ты погоди. Мы сейчас договоримся. Тут у меня совсем незначительное дело к господину бургомистру. Если не возражаешь...
Капитан осуждающе посмотрел на Юджина: прежде всего надо было спросить его, можно ли вести разговор о делах, которые не подлежат разглашению, в присутствии русского офицера? Капитан поискал взглядом сочувствия у господина Лобке, но тот стоял молча, в скучающей позе, готовый только к повиновению.
Ясное дело, если бы господина Лобке спросили, согласен ли он решать какие-либо дела в присутствии советского офицера, причем спросили наедине, он ответил бы отрицательно. Он и к Юджину относился в глубине души без должного уважения. Уж если американский офицер так хорошо владеет немецким языком, то это все-таки немец, а значит, либо изгнанный из Германии еврей (хотя Юджин как будто и не походил на семита), либо беглец, либо предатель и вообще продажный тип. Нет, уважать Юджина доктор Лобке не имел оснований. Бояться — боялся, ведь тот носил американскую форму и два лейтенантских прямоугольника на погонах. Теперь он стал бояться его еще больше, поскольку тот оказался другом советского офицера. Немец, американский офицер, друг большевика, возможно по своим убеждениям и сам коммунист,— разве этого было недостаточно для опасений и осторожности?
Кончилось тем, что Лобке начал изображать из себя сверхстарательного чиновника, этакого песика, который лебезит и служит перед хозяевами.
Капитан Петтерсон, смешивая немецкие и английские слова, что-то стал говорить Аденауэру. Тот слушал его сосредоточенно, со вниманием. Господин Лобке поддакивал, кивая головой.
— Короче говоря, господин бургомистр,— вмешался Юджин,— я прибыл в Кельн с важной миссией, как вам об этом уже, вероятно, доложил капитан Петтерсон, и для выполнения этой миссии мне необходим человек, который в совершенстве, до мелочей знал бы город. Этакий идеальный гид, которому известны все закоулки, ходы и выходы в ваших кельнских развалинах. Откроем туристскую компанию в вашем городе. Я — первый! Американский турист в побежденном немецком городе — это звучит прямо-таки здорово! Но мне нужен гид! Мужчина или женщина — безразлично. Хотя — не стану кривить душой — желателен мужчина. У женщин слишком длинные языки, а я не люблю, когда у меня над ухом чирикают. Мой бывший партизанский командир может это подтвердить. Я не воспринимаю не только женской трескотни, но и автоматной. Стремился как можно скорее уничтожить ее источник.
— Я невольно попадаю в довольно-таки затруднительное положение, господа,— бургомистр развел руками.— Согласитесь — это весьма неожиданно. Кроме того, я хочу, чтобы вы поняли меня. Трудно, почти невозможно отыскать человека, который бы знал, да еще в совершенстве, Кельн. Здесь все разрушено, все изменилось, почти ничего не возможно узнать. Лабиринт руин...
— Прошу прощения,— вмешался Лобке.— У меня скромное предложение для господина лейтенанта.
— Наш милейший господин Лобке имеет предложение,— вежливо наклонил голову в сторону американцев Аденауэр.— Мы слушаем вас, господин Лобке.
— Недавно был арестован некий господин Кауль,— несмело начал Лобке.— Арестован, как бывший эсэсовец. Оказалось, однако, что господин Кауль вполне честный человек с незапятнанной репутацией. Мы собираемся выпустить его из тюрьмы.
— Ну и выпускайте,— пожал плечами Юджин.— Или, может, вы думаете, что я генеральный прокурор? И что я буду рассматривать дела всех ваших господ каулей-мау- лей?
— Господин Кауль как раз был бы человеком... тем, в котором нуждается господин лейтенант.
— Чего же вы не говорите об этом сразу? Где он?
— В тюрьме. Но его можно доставить сюда хоть сейчас же.
— Я сам поеду за ним.
— Только хотелось бы предупредить господина лейтенанта...— Лобке запнулся.
— Ну, что там еще?
— Этот господин Кауль... Он, вообще-то говоря, слеп...
Все посмотрели на Лобке как на сумасшедшего.
— Так зачем же вы морочите мне голову?! — вспылил Юджин.— Я прошу проводника, а вы обещаете мне слепого. Это что — саботаж? Подрывная деятельность?
— Объясните, господин Лобке, что вы имели в виду?— сказал бургомистр.
— Я имел в виду именно то, что господин Кауль слеп, но зато знает Кельн, как никто другой.
— Как может знать слепой, если зрячие не могут ничего разобрать! — в сердцах воскликнул Юджин.
— Господин Кауль слеп уже двадцать пять лет. Двадцать пять лет он живет в Кельне. Когда-то он был боксером. Необычайное ощущение места позволило ему в совершенстве ориентироваться в Кельне. Во время войны он ночью был проводником по городу. Показывал дорогу к бомбоубежищам. Это героический и необыкновенный человек. Уверяю вас, господа, абсолютно необыкновенный человек!
— Гм...— пробормотал сбитый с толку Юджин.— Интересно было бы увидеть этого слепого боксера, который разгуливает по городу, ориентируясь лучше любого зрячего. Может, ему вмонтировали в мозг радарную установку? Я хочу поглядеть на этого вашего Кауля. Где он? В тюрьме? Поехали в тюрьму! Михаил, хочешь поехать вместе со мной?
Но предупредительность господина Лобке была беспре-дельна.
— Прошу прощения! — сказал он.— Но я уже распорядился, чтобы господина Кауля доставили прямо сюда. Возможно, он уже здесь. Если разрешите...
— Ну что ж, разрешаем,— махнул рукой Юджин.— Давайте его сюда! Каких только чудес мы не насмотримся в этой Европе!
Лобке поклонился и вышел. Аденауэр переступил с ноги на ногу. Не знал, как держать себя. Грубая военщина всегда шокировала его. А то, что происходило сейчас, просто возмущало. Нужно обладать хотя бы минимумом вежливости, ведь перед тобой пусть не бургомистр немецкого города, пусть не глава будущей могущественнейшей партии, пусть не вполне вероятный кандидат на пост канцлера! — но просто человек преклонного возраста, человек, который годится тебе в отцы, если не в деды! Эта война так испортила сердца... Война да еще коммунисты. Недаром же здесь, рядом с американцами, торчит этот большевистский агент!
Бог знает где отыскал этого странного слепого боксера Лобке. Приходится только удивляться его изобретательности! Если бы не знал наверняка, что взял его к себе, подчиняясь настоянию епископа, то мог бы подозревать, что предусмотрительного и хитрого доктора подсунули ему какие-то потусторонние силы.
— Господа! — обратился к присутствующим бургомистр.— Быть может, вы присядете? Я человек глубоко штатский, я не привык к такой стремительности в действиях, как это диктует ваша профессия и ваша молодость, поэтому простите, если я несколько растерялся.
— Э, пустяки! — ободрил его Юджин.— Мы не будем вам мешать, господин бургомистр. Работайте себе, мы подождем в соседней комнате. Там, кажется, просторнее. О’кей!
Бургомистр проводил их в гостиную. Не мог же он оставить своих гостей, вернее своих хозяев!
Доктор Лобке появился минуту спустя в сопровождении мрачного верзилы с неподвижным взглядом. Кауль шел настолько уверенно и твердо, что непосвященный человек никогда не принял бы его за слепого.
— Господа, разрешите представить вам господина Кауля,— сказал Лобке с поклоном.
— Здравствуйте,— буркнул Макс.
— Вы знаете Кельн? — спросил его Юджин.
— Как собственный карман.
— И можете ходить по городу без поводыря?.
— Да.
— Но ведь вы не видите?
— Разве для этого непременно нужно видеть? Достаточно чувствовать под собой землю и то, что вокруг.
— Вы могли бы быть моим помощником? Проводником по городу?
— Если вас это интересует — мог бы. Это намного лучше, чем сидеть в тюрьме,— Слепой хрипло засмеялся.
— Это верно, что вы профессиональный боксер?
— Когда-то был им.
— Теперь позабыли?
— Нет, почему же? Могу набить физиономию кому угодно, если, конечно, возникнет в этом необходимость.
— Даже мне?
— Если вы смыслите что-нибудь в боксе, то почему бы и нет?
— А если не смыслю?
— Тогда не стоит пачкать руки.
Юджин подмигнул Михаилу: сейчас, мол, я его обработаю.
Скиба сделал движение, чтобы удержать американца. Вспомнил, как когда-то в лесу Юджин сбил своим кулачищем пана Дулькевича, и ему стало неловко за товарища. Нападать на слепого — это все-таки непорядочно.
— Может, попробуем? — сказал Юджин, приближаясь к Каулю.
— Вам непременно хочется получить свое?
— Допустим.
— Тогда получайте!
И Юджин был нокаутирован одним ударом. Ударом молниеносным. Юджин успел только охнуть. Он упал боком на ковер, подвернув под себя руку, и ошарашенно уставился на слепого, который даже не улыбнулся.
— Мне кажется, вы именно тот, кого я ищу! — воскликнул он, лежа на ковре.— Что вы скажете, господа?
Капитан Петтерсон досадливо поморщился: ему не по душе было такое мальчишество лейтенанта. Лобке был весь предупредительность и внимание. Бургомистр чувствовал себя отвратительно. Мало того, что перед его глазами устраивали недостойный спектакль, теперь еще ждут от него каких-то слов. Ибо раз все молчат, должен говорить он, самый старший здесь.
— Господа,— сказал он патетически,— запомните эту сцену! Она во многом символична. Господин Кауль — это как бы весь немецкий народ. И наш народ вправду такой. Он слеп, но могуч. Слепые силы бродят в его могучем организме. И силы эти нужно соответственно направить. Нацисты направляли их только во вред, наша задача — дать им проявиться в добрых делах. И когда перед моими глазами американский гражданин убеждается в силе немца, то я невольно заглядываю в грядущее. Я уже вижу, как полная благородства и молодеческого задора Америка ведет за руку старую, порядком потрепанную злым роком, но сильную духом и мудрую Германию.
Он подошел к Юджину, чтобы помочь ему подняться. Хотел быть учтивым до конца. Но Юджин вскочил сам.
— Черт его побери, господин бургомистр! — воскликнул Юджин.— Вы видите много, но не все. По крайней мере, так мне кажется.
— Каждый видит то, что может,— сказал Макс после долгого молчания.
— Возможно, что Америке и придется водить за руку вашу Германию, господин бургомистр,— продолжал лейтенант,— но покамест господин Кауль поводит меня по Кельну. Чтобы я мог выполнить свое задание, которое, к сожалению, не подлежит разглашению. Не так ли, капитан?