Словно тяжелым молотом ударил в уши шум.
Сизый дым, скрывающий лица. Кисловатый запах пива. Гул голосов. Темные спины. Машущие руки. Нервозность, почти исступленность. Головы, одурманенные пивными испарениями и бешеной потребностью спора... Такой представляли Германию за ее пределами. Пивным погребкам приписывали чуть ли не историческую роль. Связывалось с ними зарождение всех безумнейших идей и чувств. Пивные испарения окутывали призрачным облаком еще Фридриха, когда он сидел в своем Сан-Суси, играл на флейте и посылал прусские полки терзать Европу. А разве не пропахли ячменным варевом усы Бисмарка? И разве не знал весь мир того мюнхенского погребка — Мюнхенбрауэнкеллер, из которого, точно прокисшая брага из чана, с бульканьем и смрадом выплеснулась на Германию и на весь мир ядовитая жидкость фашизма?
Вильгельм нерешительно остановился на скользких ступенях. После того, что произошло сегодня, после всех событий в душе его неожиданно зародилось отвращение к этому пивному смраду, хотя знал, что это жизнь, что вместе с беспорядочным гомоном, дымом и пивным духом волнами на него наплывало человеческое тепло. И, вопреки отвращению, зрелище этих полных энергии и решимости людей было не-измеримо приятнее, чем картины мертвой пустоты там, наверху, в разрушенном до основания городе. Да и наконец,— и это самое главное — здесь находилась Маргарита, к которой он, собственно, и шел, у которой стремился найти успокоение. Но, несмотря на все это, он с трудом преодолевал только что возникшее чувство.
Неужто снова в таких пивнушках начнут наклевываться чахлые идеи исключительности и необычайной исторической судьбы Германии? Неужели вновь воскреснет в этой шампиньонной плесени образ Германии с мечом и щитом в руках, как на громадной статуе над Рейном, уничтоженной во время войны? Неужели вновь вытащат на свет божий утопленную на дне глубоких пивных кружек бессмысленную идейку о том, что Европа пришла в упадок благодаря Германии и возвеличиться сможет тоже только благодаря Германии?
Запах пива, дым, разогретые тела — все это как бы превращалось в некое ядовитое облако. Вильгельм еще с минуту постоял на ступеньках. Там, наверху, оставил только самое плохое; здесь, внизу, не знал, что найдет. Первое чувство могло быть обманчивым, человеку свойственно ошибаться.
Набрался духу и нырнул в это облако. Знал, что по ту сторону — Маргарита, и это придало решимости. Шел, как слепой. Натыкался на столики, толкал людей. Его поругивали беззлобно, как-то даже ласково смеялись, враждебности вокруг и в помине не было — первые опасения оказались неосновательными.
Столик, за которым они всегда сидели с Максом, свободен. Столик этот стоял ближе других к стойке Маргариты. Отсюда Вильгельм видел Маргариту сквозь любой дым. Увидел ее и теперь. Маргарита наливала пиво. Одной рукой подставляла под струю опорожненную посуду, другой — ловко ставила уже наполненные кружки на кружочки, ровными рядами разложенные на большом подносе. Вильгельм вспомнил, что, будучи еще совсем молодым, он коллекционировал такие кружочки-подставки. Насобирал их порядочно... Тогда он гордился этой своей коллекцией. А сейчас стало совестно. На что только не тратишь свое время и силы!
Не было ли такой же пустой тратой времени и это его сидение здесь? Зачем он пришел сюда? Что ему надо от этой молодой, полной сил женщины?
Смотрел на ее руки. Оголенные по локоть, сильные руки. Снова мысли его перескочили на эту надрейнскую статую Германии... Видел ее давно, во время своего путешествия по Рейну. Кажется, у статуи тоже были оголенные руки. И такие же точно женственно-полные, красиво округленные и в то же время сильные руки завоевательницы. Но Маргарита не имела ничего от воительницы. И не могла иметь. В Маргарите угадывались неисчерпаемые запасы нежности. Счастлив будет тот, на кого хлынет ливень этой нежности.
Маргарита увидела Вильгельма. Она заставила поднос кружками, ловко подхватила его на согнутую в локте руку и понесла над плечом, не касаясь его, покачиваясь на высоких бедрах, шурша своей фалдистой юбкой. Около столика Вильгельма она остановилась, правая ее рука описала в воздухе полукруг, подняла одну кружку и перенесла ее с кружочка на стол. Вильгельм проследил за рукой и механически подумал, что подставки на подносе не нужны. Достаточно тех, что на столе. А на подносе можно было носить кружки и так. Было бы удобнее.
— Почему ты один? — спросила на ходу Маргарита. Его резануло и это «почему ты один», и то, что она не задержалась у его столика, как поступала всегда, когда за столом сидел Макс. О, тогда б она так скоро не ушла! Тогда б она не боялась, что за другими столиками будут шуметь и требовать пива! Могла стоять здесь целыми минутами, перебрасываясь словами с Максом, изредка с ним, с Вильгельмом, одаривала их своей улыбкой. Вильгельму тяжело было вспоминать о Максе, он стремился навсегда вычеркнуть его из своей памяти, но с Максом связаны были самые лучшие минуты, проведенные в этом погребке, и даже почувствованная им перемена в отношении Маргариты обусловлена именно тем, что за столиком сидит один он, Вильгельм. Он не ответил на ее вопрос. Не ответил и тогда, когда она возвращалась, собирая пустые кружки, и на этот раз уже задержалась возле него. Ее интересовал один только Макс, а его он совершенно не интересовал больше. Ни Макс, ни эсэсовцы, даже Маргарита не интересовала, все равно, он знал, что она останется для него чужой, навсегда чужой.
— Почему ты молчишь, Вильгельм? — сказала она осуждающе. Он наклонился над кружкой, короткими глотками отхлебывал коричневатую жидкость, видел ровную поверхность стола и на самом ее краю — кусочек белой блузки и яркой юбки, как раз то место, где они сходились. Будто в фантастической загадке: разноцветные лоскутья, а посредине — женщина. Живая, прекрасная женщина, пробудившая в нем молодость.
— Принеси мне еще пива, Маргарита,— глухо сказал он.— Две, а то и три кружки.
— Ты не хочешь ничего мне сказать?
— Принеси мне еще пива.
Белая блузка колыхнулась, колыхнулась юбка, колыхнулся стол, колыхнулся весь мир перед глазами Вильгельма — Маргарита наклонилась к нему, взяла опорожненную кружку и быстро пошла к стойке. Он не решался поглядеть ей вслед. Обычно всегда провожал её глазами, сегодня — не посмел.
Германия, Германия... Воительница с мечом и щитом... Ложь! Германия представлялась ему такой же нежной и загадочной, как Маргарита. Недоступно-прекрасной. Это ничего, что у нее имя соблазненной людьми, богом и чертом гётевской героини. Наученная суровой жизнью, она не поддастся соблазну. Хочет, чтобы за нее боролись. Не только хочет — требует.
Он усмехнулся своим мыслям. К чему обманывать себя? К чему подтасовывать карты случайностей в колоде жизни, подставляя вместо всем известной дамы изображение женщины, известной и желанной одному лишь тебе? За Германию он боролся и впредь будет бороться. Знает, как это делать. Отвоевать женщину от нее самое — не умел. Не было опыта. Не потому ли хотел укрыться за высокими мыслями и целями? Если б он умер, если б погиб в борьбе, посмертный почет воздала бы ему Германия, и такая женщина, как Маргарита, тоже склонила бы голову над его могилой... Смерть сравняла бы возвышенное и обычное, примирила бы меж собою то, с чем при жизни примириться было невозможно.
Разноцветные лоскуты, а посредине женщина. И ему некуда сегодня идти. Может быть, на площади караулят эсэсовцы, ждут, когда он выйдет? Может, и доктор Лобке не спит в эту ночь, соображает, как вернее избавиться от нежеланного свидетеля своего прошлого, забывая о том, что для того, чтобы избавиться от всех свидетелей, нужно заточить в концлагеря не одну сотню людей!
Выход один: превратиться в заправского бюргера, в этакого молодцеватого пивохлёба, в так называемого «настоящего мужчину», что стучит кружкой о стол, бахвалясь, горланит о международном положении Германии, наливается кровью, стараясь перекричать соседа по столу, дымит вонючим табаком, щиплет хозяйку за оголенный локоть. Вильгельм представил себе свое бледное, нервное лицо обрюзгшим и красным. Представил батареи пустых кружек вокруг себя... Что ж, голова у него крепка. Он попробует потягаться с завсегдатаями пивной хотя бы в этом.
— Маргарита, еще пива! — крикнул он.
— Ты много пьешь сегодня, Вильгельм,— заметила она.— Не следует пить так много.
Было уже поздно. Люди расходились. Остались только те, которые не боялись патрулей, зная такие ходы и выходы среди развалин, что и сам дьявол их там не обнаружит. Но и они допивали уже последние глотки. Людей становилось все меньше и меньше, лишь клубился под низким сводом едкий табачный дым да слышались еще разговоры, последний жаркий спор, одиночные возгласы.
Наконец все ушли.
Маргарита перетирала посуду. Вильгельм сидел за столиком, уставившись в пустую кружку. Пиво было отвратное, больше пить он уже не мог. Сейчас Маргарита вытрет последнюю кружку, погасит свет. Тогда он уйдет. Куда? Да просто подымется и уйдет. В ночь. Некогда он мечтал о такой возможности — подняться и уйти, куда ноги несут... Концлагерные провода огородили для него только жалкий клочочек земли. Четырехугольник неволи, четырехугольник страданий, четырехугольник смерти. Теперь вокруг пробуждалась жизнь. Буйная жизнь, как молодая зеленая травка, растущая из-под камней. Свобода у него была. Он мог идти куда угодно. А идти — некуда. Свобода оказалась непосильной тяжестью для его неокрепших плеч. Возможно, завтра он отыщет потерянную силу. Найдет товарищей. Завтра, но не сегодня. Сегодня его ждут одни развалины. Он был убежден, что за ним уже охотятся, что те подстерегают его до сих пор. Ждут только, пока он выйдет. Гнусное, мерзкое ощущение!
Маргарита вытерла последнюю кружку. Выключила свет в подвале, оставив одну лампочку возле буфета. Вильгельм не смотрел на нее. Смотрел в кружку. Старался заглянуть на самое дно, хотя знал, что ничего там не увидит, если даже ему и удалось бы просветить взглядом коричневую толщу пива. Маргарита медленно подошла к столику и села напротив Вильгельма. Хотела заглянуть ему в глаза, но увидела только кустистые брови, чистый лоб. Он прятал от нее свой взгляд. Зачем ей видеть то, что у него в глазах?
— Ты так ничего мне и не сказал, Вильгельм.
— Ничего...
— Что-нибудь случилось?
— На свете каждую минуту что-нибудь да случается.
— С Максом?
— Его забрали.
Она помолчала. Вильгельм сидел все так же недвижимо. Вздохнув, Маргарита спросила:
— Забрали? Я так и знала. Рано или поздно это должно было случиться.
Вильгельма поразило равнодушие ее голоса.
— Почему ты так считала?
Она не ответила. Снова искала его взгляд и, когда наконец глаза их встретились, тихо молвила:
— И ты... И у тебя тоже что-то... разве нет?
Она читала в его глазах, читала в душе — он был перед нею совсем беззащитный, он весь светился перед ней,— не стоило скрывать, да и мог ли он что-либо от нее скрыть?
— Да... и со мною тоже.
— Какие-нибудь неприятности?
— Да нет, просто...— Он заколебался, соображая, как получше изложить Маргарите то, что пережил сегодня, но ничего не нашел и сказал первое, что пришло в голову: — Просто они хотели меня убить.
Маргарита вскочила со стула. Сжатыми кулаками она оперлась о стол, приблизила к Вильгельму лицо, вглядывалась в него, словно в какое-то сокровище, утерянное, а затем вновь найденное, отняла свой сжатый кулак от стола, схватила руку Вильгельма, в которой он держал кружку.
— Кто — они?
Потоки неимоверной теплоты влились в Вильгельма сквозь эту женскую руку. Свет снова заколыхался перед его глазами, как в начале вечера. Вильгельм чувствовал, что теряет способность говорить складно, так, чтоб его поняли. Невнятный лепет вырвался из его уст:
— Ну, те... ты их должна знать... Что жили с нами в вилле-ротонде.
— Я не знаю их.
— Ну... давнишние знакомые Макса, вернее, господина Кауля, ведь он для нас отныне не Макс, а бывший тренер эсэсовских диверсантов. Учил, как убивать людей в темноте. Был инструктором убийства. А эти, ну, как тебе сказать... какие-то крупные, очевидно, эсэсовцы. Старые знакомые Макса, вернее, Кауля, то есть инструктора ночных убийств... Бандиты, короче говоря.
— Расскажи, расскажи мне все толком.
— А нечего и рассказывать.
Он смотрел на руку, лежавшую на его кисти, не мог оторвать от нее взгляда.
— Что ж тут рассказывать,— повторил он.
— Говори! Я требую! Хотя, постой...
Она побежала к выходу. Поднявшись на скользкие ступеньки, заперла дверь, закрыв ее крест-накрест железными болтами, после чего повесила пудовый замок. Теперь она была уверена в полной безопасности. Вернувшись на свое место, она остановилась в прежней позе, схватила его за руку:
— Рассказывай!
— Ну, Макса забрали. Значит, так... Я сегодня был в магистратуре. Работал. Собственно говоря, у меня было подозрение на этих, а не на Макса... Хотя в магистратуре оказались тоже бывшие гестаповцы. Просто не сообразишь сразу... Но они решили принести в жертву Макса. По всей вероятности, эти волки, рядящиеся в овечьи шкуры, гораздо важнее слепого Кауля. Его забрали в тюрьму, а эти напились и, когда я пришел, стали мне угрожать.
— Ты же сказал, что они хотели тебя убить!
— Ну, я не очень-то допытывался об их настоящих намерениях. Когда они начали ломать дверь моей комнаты, я выскочил в окно, немного постоял, подумал, куда деваться, и решил прийти сюда, чтобы выпить здесь кружку пива.
— Вильгельм!
— Что, Маргарита?
— Как ты можешь так говорить?
— Ты, вероятно, боишься? Не стоит бояться. Вряд ли они сюда придут... Конечно, они могли бы выследить, куда я девался. Но уверяю тебя, здесь их ждать нечего. Они слишком пьяны, чтобы валандаться среди развалин, а главное — ведь они боятся тоже. Дальше виллы-ротонды двое из них вообще и шагу не делают. Третий, правда, мотается по городу, но это скорее всего спекулянт и трепач, а никакой не вояка, которого можно опасаться. Ты напрасно заперлась. Отвори, пожалуйста, я пойду. Я ведь понимаю, что тебе страшно... Из-за меня могла бы пострадать и ты. Прости меня, я не подумал об этом. Теперь я уйду.
Он высвободил руку и стал искать шляпу. Так был занят этими поисками, что не заметил, как Маргарита приблизилась к нему вплотную. Он не смотрел на нее. Старался не смотреть даже тогда, когда она взяла его лицо в свои ладони, такие уютные и сильные ладони, приблизила к своему лицу и поцеловала Вильгельма в губы. Когда отпустила его, он снова стал оглядываться и пробормотал, вконец растерянный:
— Где-то здесь я ее положил... где-то здесь...
Она снова взяла в ладони его лицо. Заставила посмотреть себе в глаза.
— Почему же ты молчишь, Вильгельм? Ведь ты меня любишь, Вильгельм. Слышишь? Ты ведь любишь меня?
— Люблю,— сказал он и вдруг заплакал. Плакал впервые за последние двенадцать лет, впервые с той поры, когда в кабинете с коричневыми панелями сказал доктору Лобке, глядя в его водянистые глаза, что не подпишет протокол, ничего не подпишет и никогда не отречется от своих взглядов. Стыдясь своих слез, он вырвался из рук Маргариты, упал грудью на стол, спрятал лицо и не мог сдержать рыданий.
Германия, Германия... твой сын возвращается к тебе после тяжких мук и скитаний...
Холод и голод, отчаяние и безнадежность, страх и упорство, неуверенность и мужество — все это было у него за плечами, все росло в нем, ширилось, превращаясь в какую-то скорбную фантастическую глыбу, холодную и тяжелую, как лед. Теперь все это прорвалось слезами.
Он плакал, сидя глубоко под землей в подвале, куда вели скользкие ступени, за дверью, перекрытой крест-накрест железными болтами. Женщина, стоящая рядом, знала, что нужно дать ему выплакаться.
Маргарита склонилась над Вильгельмом:
— Довольно, Вильгельм, перестань. Я тоже люблю тебя, Вильгельм. Ты слышишь меня?
Не глядя, не поднимая головы, он обнял Маргариту и привлек к себе. Так сидели они некоторое время. Потом он стал всматриваться в Маргариту, словно впервые видел, наконец несмело поцеловал — она вернула ему поцелуй.
— Неужели это правда? — прошептал он.
— Правда.
— Почему же я был так слеп?
— Зато я увидела все сразу.
— А Макс? Ты без волнения не могла на него смотреть... Да и сегодня... ты волновалась, когда узнала, что его забрали.
— Ничего ты не понимаешь. Я боялась его!
— Боялась? Он причинил тебе зло?
— Нет. Просто я как-то чувствовала, что он злой, опасный человек. Он был страшнее всех. Поверь, я насмотрелась в эту войну на страшных людей. У меня была подруга, которая помогала беглецам из концлагерей. Она полюбила одного солдата, простого солдата, даже не эсэсовца. Он был так красив, так по-немецки красив, вежлив, культурен! Он лег спать с моей подругой, а ночью, не дождавшись даже рассвета, тихонько выскользнул из ее постели и побежал в гестапо, чтобы донести на нее. Сам приехал с гестаповцами к дому, где она жила. На его глазах повели ее, простоволосую, в ночной рубашке, и бросили в машину... Боже! Но Макс... мне казалось, что Макс способен на что-нибудь еще более страшное. Возможно, из-за его увечья; а возможно, потому, что увечья у него как раз и не замечалось. Он все видел лучше любого зрячего. Да где там зрячему! Он все чувствовал на расстоянии. Я знала, что он видит мое лицо даже тогда, когда я стою к нему спиной. Если я улыбалась в тот момент, он спрашивал: «Ты чего улыбаешься, Маргарита?» Когда мне было грустно — спрашивал, почему у меня грустное лицо. Наваждение какое-то!
— А ты никогда не думала, что он тебя любит?
— После того случая с моей подругой я начисто отбрасывала всякие мысли о любви. Позади было слишком много горя, чтобы об этом думать. В сорок первом замерз под Москвой мой муж. Соседский сын писал в письмах из России, как они отступают, как замерзают... как снимают с мертвых сапоги, а если они не снимаются — просто отрубают у покойника ноги, несут их к костру, чтобы оттаяли, и так добывают себе обувь. Я представляла себе эту картину, представляла, как у моего мертвого Адольфа отрубают ноги... Кровь стыла в жилах... Но еще больший ужас был тогда, когда я однажды вернулась с работы и не нашла нашего дома... на его месте зияла огромная воронка. Погиб мой трехлетний сыночек, погибли мои родные...
— Тебе было так тяжко, но ты и виду не подавала... А я... как мальчик...
— О, я была рада твоим словам... Я почувствовала в них нежность, которой я так давно не чувствовала. А ты — о Максе. Разве такой садист мог любить? Он жил в темноте и учил, как в темноте убивать людей. Что может быть страшнее?
— Это все фашизм, Маргарита. Он пробуждал в душах людей дикого зверя. Если бы неисчерпаемую энергию, что таилась в этом человеке, направили на добро, он был бы совсем другой. Но фашисты умели только одно: пробуждать в человеке зверя.
— А может, слепого легче было приручить? Он ведь не знал, не видел так хорошо, как мы. Не забывай, что и нас учили бояться людей, не верить им, ненавидеть их.
— Как хорошо, что ты не поддалась этой науке!
— Я люблю тебя.
— И я люблю тебя, Маргарита. Если б ты только знала, как я люблю тебя! Едва переступив порог этого подвала, я уже понял, что не смогу без тебя...
— А я смотрела на тебя и думала то же самое.
— Неужели я тебе нравился?
— С первого взгляда.
— Но чем?
— Разве знаешь, за что любишь? Быть может, за доброту, за сдержанность, за честность. Скорее всего, я полюбила тебя за честность, которой ты весь так и светишься. В наше тяжелое, черное время встретить такого светлого человека — разве одно это не счастье? Каждый на моем месте отдал бы все, что имел, за то, чтобы быть около тебя, идти рядом с тобой, любимый.
— Никто никогда не говорил мне таких слов.
— Рано или поздно кто-нибудь да сказал бы тебе это. Пускай это буду я. Не возражаешь?
— Возражаю ли я? О, милая моя Маргарита...
Он привлек ее к себе, обнял.
— Смешно, но я совсем не умею обнимать женщин,— прошептал Вильгельм.
— Не возводи на себя напраслину,— засмеялась она, увлекая Вильгельма к буфету и дальше, к завешенной тяжелой портьерой двери в стене. За дверью оказалась комната, где жила Маргарита. Небольшой столик, пара стульев, кровать, мелочи, создающие уют. Комната сверкала чистотой. Какая-то необыкновенная свежесть была в ней, несмотря на подвальное помещение. Все здесь дышало Маргаритой, все было полно ею: ее голосом, ее движениями, сильным, прекрасным телом...
Они взялись за руки, как дети, стоя друг против друга, глядя в лицо один другому.
Они нашли друг друга на распутьях многолюдных жизненных дорог...